Наступила моя очередь. Я развязал мешок, подтащил его поближе к сусеку, подождал, пока смололась последняя горсть кукурузы, и засыпал в воронку свое зерно.
Жернов вращался медленно: воды в желобе было мало. Ждать, пока смелется моя кукуруза, не имело смысла.
– Беглар, я посплю немного… Бабушка Аквиринэ, посмотри, пожалуйста, чтобы он не содрал с меня минди[54] больше положенного. Знаешь ведь Беглара, ему нельзя доверять…
– Язва ты этакая! Погоди, попляшешь ты у меня!
– Ты что, Беглар, шуток не понимаешь? Я знаю, с меня ты вообще не возьмешь минди!
– Это еще почему?
– Как же! Мы только что вместе выиграли войну! Что тебе стоит обслужить меня бесплатно!
– Дудки! Политика политикой, а кукуруза кукурузой! Это, брат, государственное дело!.. Минди я беру не для себя – для государства, так что ты не толкай меня на преступление! Тебе уступить – чем они хуже тебя? Прав я, женщины?
Те закивали головами. Беглар занялся своими мельничными делами. Я подтащил к огню припасенную Бегларом для таких случаев широкую доску, положил в изголовье чей-то мешок с кукурузой и улегся.
…Гудит мельница, поет на разные и все же однообразные голоса… Над жерновами, на полке выстроились в ряд мешки с помолом. О многом рассказывают они мне: о событиях на селе, о новостях в жизни моих соседей, об урожае, о войне… Вот стоит большой, наполненный до самого верха мешок с кукурузой. Донести до мельницы его не могли ни ребенок, ни женщина. Он наверняка принадлежит мужчине, причем сильному мужчине. Кому же? Ну конечно, Макару! У него и силенок достаточно, и кукурузы вдоволь. И не спешит Макар с помолом, потому и не ночует здесь. Заберет муку завтра или даже послезавтра… А вон махонький, синий в горошинку, ситцевый мешочек. Сколько в нем кукурузы? Фунтов десять, не больше. Мужчина не стал бы тащиться на мельницу из-за такого пустяка. Значит, принес его ребенок. Среди полновесных мешков этот крохотный мешочек напоминает куклу в синем платьице. А-а-а, вспомнил, точно такой, синий в горошинку, ситцевый халат видел я летом на сынишке Ладико – Датуне. Конечно, мешочек принес Датуна! Понятно и то, почему он не ночует на мельнице: кукурузы-то в мешочке всего на две-три выпечки… Какая разница, когда их съешь, сегодня или завтра? Лучше уж продлить это приятное ожидание на день… Мешки, мешочки – большие, малые, целые, залатанные, заполненные до отказа и наполовину, – они рассказывают о себе, о своих хозяевах, и я знаю, который из них кому принадлежит, когда за которым придут и когда еще их принесут на Бегларову мельницу…
Глаза мои слипаются. Я уже в сладком полусне. А мельница гудит, поет на разные и все же однообразные голоса. Поет о чем-то своем, неповторимом. Так умеют петь только мельницы. Поезда тоже поют, но иначе. Их песня – шумная. Мельница гудит вовсю, но все же тишина здесь такая, что слышишь, как в углу скребется мышь, как где-то далеко лает собака, а в камышах жалобно воет шакал. А вот возни Беглара в мельнице не слышно! Переверни он здесь все с ног до головы, ты и не заметишь этого, потому что сам Беглар – часть мельницы, неотъемлемая ее часть. Он поет вместе с мельницей, и мельница не может быть без Беглара… Сквозь сон я вижу, как Беглар выбирает меркой кукурузу из моего мешка и ставит мерку на пол, как он украдкой оглядывается на женщин, потом на меня и, убедившись, что ни женщины, ни я не замечаем его манипуляций, засыпает кукурузу обратно в мой мешок. Я вижу это, но если б даже я спал мертвым сном и не видел бы ничего, я знаю, что Беглар не возьмет ни грамма кукурузы ни из моего мешка, ни из мешков дремлющих у огня женщин, ни из того крохотного, синего в горошинку, мешочка. Потому и пустует частенько «казенный» ларь в Бегларовой мельнице и потому любит Беглара все наше село.
Я тоже очень люблю моего Беглара и, согретый этим чувством, я засыпаю…
Я проснулся от злобного лая собаки. Кто-то изо всех сил стучался в дверь. Я встал. Кряхтя и ворча, Беглар подошел к двери и откинул засов. Дверь со скрипом распахнулась, и в мельницу вступил высокий, покрытый снегом мужчина с мешком на плече. Беглар попятился назад, женщины повскакивали. У меня что-то застряло в горле, я весь похолодел: перед нами стоял бригадир Датико.
– Здравствуйте, чего вы переполошились? – Он сбросил мешок на пол и протянул к огню озябшие руки.
Мы молчали. Я не видел Датико с того страшного дня. Он не показывался нигде. Теперь, увидев его, я онемел от удивления, ненависти, страха и возмущения. Во рту у меня пересохло, язык прилип к нёбу, колени задрожали, и, чтобы не упасть, я сел.
Датико снял с плеча ружье, поставил его в углу, стряхнул с одежды снег и сел рядом со мной. Я отодвинулся.
– Не чумной я, чего ты боишься? – сказал Датико недовольно.
Я не ответил. Беглар и женщины продолжали стоять и молчать, не отрывая глаз от Датико.
– Вы что, человека не видели? – обратился Датико к ним.
– Почему же, человека мы видели… – ответил Беглар и присел на ларь. Женщины сбились в углу.
– Давненько у нас не бывало такой зимы… Народится кукуруза – дай Бог! – нарушил Датико неловкое молчание и стал скручивать цигарку.
– Тем более – у тебя… – вставила Аквиринэ.
– Смеешься, старая?
– Зачем мне смеяться? Ты, эвон, приволок два пуда кукурузы, а мне этой горсти муки должно хватить до нового урожая!..
– Ну, знаешь! Я тебя не грабил, ничего у тебя не отбирал…
– Не знаю… Человека ты убил, теперь, наверно, начнешь грабить людей…
– Будь ты мужчиной, заставил бы я тебя проглотить свой ядовитый язык! – Датико сильной затяжкой ополовинил цигарку.
– Будь я мужчиной, показала бы я тебе, что такое кровь и как надо резать людей, выродок ты этакий! – ответила Аквиринэ и плюнула в огонь.
Датико побледнел, но ничего старушке не ответил.
– Спешу я очень, – обратился он к Беглару, – после этого, – он показал на жернов, где мололась моя кукуруза, – засыпь мою.
– Теперь очередь Макара.
– Макар подождет!
– Он придет на рассвете…
– Ничего, подождет, а я спешу!
Беглар смолчал. Датико поднял свой мешок, подтащил его к жернову.
– Давно я не ел твоих лепешек, Беглар! – улыбнулся Датико Беглару.
– Может, еще прикажешь подать тебе жареного поросенка?
Датико обмер.
– Беглар, не растравляйте меня… Взял я грех на душу, теперь мне уже нечего терять… – сказал он и бросил взгляд на свою винтовку. Беглар придвинулся к своей кремневке. Тогда Датико подошел к стене, снял кремневку, подбросил ее в воздух, схватил за ствол и со всего размаху ударил прикладом об землю. Потом открыл дверь, забросил ствол в снег, а приклад швырнул в огонь.
Беглар не сдвинулся с места, лишь проглотил слюну. Датико взял свою винтовку и уселся у огня.
– Видал? – показал он Беглару на начавший дымить приклад.
– Чтоб тебя увидела смерть, и чтоб не было тебе в жизни счастья и радости, и чтоб сгнили в земле твои кости, как гниют кости моего мальчика! Чтоб оплакали тебя и надели траур по тебе твои родные! – сказала Матрена, и губы у нее задрожали.
– Да кто станет оплакивать его? Кто наденет траур по нем? – добавила Федосия.
– Федосия, не выводи меня из терпения… Теперь я зверь! Остерегайтесь меня! – привстал Датико.
– Чтоб ты пропал и исчез, чтоб не приняла тебя земля! Душегуб! Ты еще грозишься? Что со мной может стать хуже того, что уже стало? Изверг ты! Убийца!
– Не я убил ваших сыновей… Будь они поумнее, ходили бы сейчас живыми и невредимыми, вроде меня!
– Что?! Что ты говоришь?! Да им… Да они… Они и сейчас, мертвые, живее тебя, падаль ты этакая! Как ты смеешь даже заикаться о наших мальчиках?! – Матрена хотела сказать еще что-то, но подступившие рыдания не дали ей договорить. Она закрыла лицо руками.
Моя кукуруза сошла вся. Жернова загрохотали громче. Датико стал развязывать свой мешок.
– Теперь очередь Макара, – сказал тихо Беглар.
Датико продолжал развязывать мешок.
– Теперь очередь Макара, – повторил Беглар.
– Подождет Макар!
– Нет. Его очередь!
– Подождет!
– Его очередь! – Беглар вплотную подошел к Датико.
– Подождет, говорю, Макар! – Датико оттолкнул Беглара и стал засыпать в сусек кукурузу. Беглар налетел на ларь, выпрямился, долго пристально смотрел на Датико, потом присел к огню. Я стал заполнять мукой свой мешок, искоса поглядывая на Беглара. Вдруг он встал и, не сказав ни слова, вышел из мельницы. Датико, схватив винтовку, вышел вслед за ним, но скоро вернулся.
– Гм, обиделся на меня…
Наступило молчание.
– Позови его, Сосойя, – сказал Датико. – Ничего я ему не сделаю… Простудится еще!
Я не ответил ему и не сдвинулся с места.
Датико взорвался:
– Ты что, не слышишь?! Сопляк! Тебя еще не хватало!
Я продолжал молча заполнять мешок мукой. Прошла минута, другая, третья… И вдруг вода в желобах мельницы умолкла. Жалобно взвизгнув, стали жернова. Наступила непривычная тишина.
Датико растерялся. Он вопросительно взглянул на меня, потом на дверь. Он стоял, нагнувшись над мешком, и не знал, что делать. Дверь открылась, и появился мокрый по пояс Беглар с металлическим беркетом в руке. Он весь посинел и дрожал, губы его выбивали дробь.
– Что… что ты сделал? – спросил Датико.
– Иди своей дорогой, Датико… Пока я жив, не видать тебе муки из моей мельницы… Я разбил желоб. Хочешь, убей меня! Пожалуйста, я здесь… А потом можешь поправить желоб и молоть, сколько тебе угодно…
Датико долго, очень долго молчал, не сводя глаз с Беглара. Потом подобрал свой пустой мешок, повертел его в руках, бросил на пол, повернулся и направился к двери. В дверях он остановился, немного постоял с опущенной головой и, не оглядываясь, вышел…
Я видел, как он пошел по заснеженному полю, как пересек его, как стал взбираться по склону Концхоулы и как постепенно исчезло темное пятно на белоснежном фоне горы.
– Извините меня, женщины, осталась ваша кукуруза несмолотой… – неловко улыбнулся Беглар.
– Беглар, накорми меня своими лепешками, проголодался! – сказал я и поцеловал Беглара в озябший нос.
– Дай отогреться, сукин сын! – проворчал Беглар, потер рукой нос и сел у огня.
Цуца
– Здравствуй, Бежана! Да, это я. Ты, наверно, думаешь, что я забыл тебя. Нет, дорогой, просто у меня не остается времени поболтать с тобой. Дома, по хозяйству, уйма дел. И в колхозе надо поработать. А уроки? Их ведь тоже надо готовить. Что? Пятерки? Какие там пятерки, Бежана! Дай Бог вытянуть на тройки! Школу-то, как-никак, надо кончать, не ходить же мне всю жизнь босоногим оборванцем! Дома? Дома все живы-здоровы. А наш русский ушел, Бежана! Вот так, встал в одно прекрасное утро и ушел. На фронт, конечно! А как он заставил Лукайю снять траурную ленту, я тебе не рассказывал? Да, заставил! А потом и остальные поснимали эти проклятые черные ленты. Теперь все только и живут надеждой, что рано или поздно возвратятся их пропавшие сыновья и мужья… А сам он пропал, наш русский, Бежана! Ни письма, ни весточки от него. Когда мы провожали его, тетя все шутила, смеялась. А ночью проснулся я, и что ты думаешь? Плакала тетя, Бежана! Да, плакала. Как, по-твоему, любила она его? Я думаю, любила!
На дворе уже весна, Бежана! Вот-вот лопнут почки на твоей розе. Что я делаю? Да вот, сколачиваю скамейку. Сядем я и Хатия на скамеечке и будем делиться с тобой новостями…
Дела на фронтах идут хорошо. Остановили мы немца, Бежана! Ей-богу! И даже гоним обратно помаленьку! Да! Ну, знаешь, трудно все же приходится нашим. Вернувшиеся с фронта ребята рассказывают – наши готовятся к крупному наступлению. А для наступления, сам понимаешь, нужно людей втрое больше. Да потому! Враг – что? Он сидит в окопе и целится в тебя. А ты бежишь, неприкрытый, прямо на него. А он из окопа стреляет в тебя. Вот то-то и оно! Если его выкурить из окопа, потом уже станет легче. Теперь он удирает, а ты бежишь за ним и стреляешь! Так вот, ребята говорят, скоро наши погонят их вовсю! Так что ты не волнуйся, все будет хорошо, Бежана!..
– Здравствуй, Coco!
Я вздрогнул и оглянулся. Передо мной стояла Цуца. Цуца, соседская дочь, была замужем за парнем из другой деревни. Я хорошо помню день ее свадьбы. Ох и палили подвыпившие дружки! Скакали и гарцевали на конях как сумасшедшие! Снесли половину плетней на селе. Цуцина мать даже разрыдалась – за кого, мол, выдаю свою единственную! Потом умоляла зятя – оберегать молодую жену как зеницу ока… А после свадьбы просила восседавшую на белом коне дочь не забывать родной дом, почаще наведываться к матери…
Вот и вернулась Цуца к матери навсегда. Спустя месяц после свадьбы началась война, а еще через месяц Цуца получила похоронную.
Теперь она стояла передо мной – сильная, красивая, полногрудая, упершись рукой в бедро и улыбаясь пунцовыми губами.
– Здравствуй, Цуца!
Я забил последний гвоздь, положил топор и присел на скамейку.
– Смотрю я на тебя целый час. С кем ты тут разговаривал?
Цуца села рядом со мной.
– Да так… Сам с собой, – сказал я и отодвинулся.
– О чем же ты разговаривал с собой?
– Так… Спросил о чем-то.
– И что он ответил? – рассмеялась Цуца.
– Ничего… Не знаю, говорит.
– А ты спроси меня, Сосойя, я знаю все, – сказала Цуца и погладила меня по голове.
Я не ответил ей. Цуца провела ладонью вниз по моей щеке, потом тыльной ее стороной – вверх.
– Вырос ты, Сосойя, борода уже растет…
– Да-а-а… Пух один, – пробормотал я и почувствовал, что краснею.
– И усы вот растут, – Цуца погладила указательным пальцем мою верхнюю губу.
– Да-а… Тоже пух, – сказал я и быстро встал, испугавшись, как бы Цуца не услышала биения моего сердца. Цуца смотрела на меня своими большими красивыми глазами, и я был уверен, что она слышит, как стучит мое сердце.
– Ты уходишь, Сосойя? – спросила Цуца и тоже встала.
– Пойду, пожалуй, поздно уже… А ты куда шла, Цуца?
– Я – за листьями шкери…[55] – Цуца показала на корзину. – Может, пойдешь со мной? У тебя, кстати, топор. – Я заколебался. – А то стемнеет, могу и испугаться одна! – добавила она.
– Ладно уж, пойдем, только ненадолго. – Я взял корзину.
Тропинкой мы сбежали по склону кладбища и стали подниматься на покрытый густым кустарником пригорок.
Я выбрал куст шкери покрупнее и в два счета начисто обстриг его. Цуца присела под кустом, я – рядом с ней. За далекой горой медленно спускался огромный медный диск солнца. Он напомнил мне выпеченный на кеци дымящийся мчади, и я пожалел, что этот исполинский мчади опустится где-то в другом месте. Впрочем, сейчас, ранней, голодной весной, все круглое: и мельничный жернов, и точильный камень, и солнце, и луна – все мне напоминало мчади. Этим сходством больше всех обладала луна – то полная, то ущербная, она выглядела совсем как мчади, то целый, только что снятый с раскаленного кеци, то уже съеденный наполовину. И потому, наверно, наши голодные собаки все ночи напролет яростно лаяли на луну…
Цуца не спеша срывала с веток листья и аккуратно складывала их в корзинку. Чтобы ускорить дело, я взял одну ветку и стал очищать ее от листьев.
– А я ведь знаю, с кем ты там разговаривал. С Бежаной, – сказала Цуца.
– Да, Цуца, с Бежаной, – признался я.
– И часто ты ходишь на кладбище?
– Часто.
– Бежана очень тебя любил…
– И я его очень любил.
– Тебя все любят.
– Да-а-а…
– Я знаю, любят.
– И ты тоже? – вырвалось у меня.
Цуца смутилась.
– Почему ты не ходишь к нам, Сосойя? Ты бываешь у всех, всем помогаешь…
– Приду и к вам.
– Когда?
– А когда мне прийти?
– Когда захочешь.
– Хорошо…
– А почему эта девчонка бегает за тобой?
– Кто, Хатия?
– Да, Хатия.
– Почему бегает? Я вожу ее в школу… И потом, ей приятно бывать со мной.
– А тебе?
– Мне тоже.
– Она любит тебя?
– По-моему, любит.
– Как она любит тебя, Сосойя?
– Ну как?.. Как все…
– А ты любишь ее?
– Очень!
– И не боишься?
– Чего мне бояться, Цуца?
Цуца не ответила. Я положил листья в корзину и случайно прикоснулся рукой к руке Цуцы. Она не убрала ее.
– А тебя никто не любит, Цуца?
– Не знаю… По крайней мере, никто в этом не признается.
– Не может быть!
– Нет, Сосойя, никто меня не любит, никто! – Цуца придвинулась ко мне. Я почувствовал себя неловко. – А ты любишь меня, Сосойя? – спросила вдруг Цуца и взяла в свои руки мою руку.
– Я? Не знаю…
– Эх, ничего ты не знаешь, Сосойя! Ты знаешь, что такое женщина? Женщина, которая лишилась мужа на первом же месяце замужества? Ты знаешь, что такое овдовевшая в моем возрасте женщина?..
Цуца тяжело дышала. Я приподнялся, но Цуца удержала меня.
– Coco, ты умный парень, ты поймешь меня… Ты не станешь смеяться надо мной?.. Слышишь?.. Пожалей меня, Сосойя! Никто меня не любит! Одна я, понимаешь, одна! – Цуца обняла меня… Не знаю, почему я это сделал, я тоже обнял ее и припал губами к ее груди, шее, губам… Цуца закрыла глаза… – Сосойя, мой Сосойя, хороший мой мальчик… Ты поймешь меня, ты не будешь смеяться надо мной… Или же возьми свой топор и убей меня… Сосойя… – шептала она, и я ощущал дрожь ее горячего тела.
Цуца в изнеможении опрокинулась на траву.
– Сосойя, дорогой мой, скажи, что любишь меня! Делай со мной что хочешь, режь меня, души меня, но только скажи, скажи, что любишь! – шептали ее дрожащие губы.
Я нагнулся к Цуце, обнял ее, раскрыл для поцелуя губы, и вдруг мною овладел страх. Я испугался так же, как и тогда, в первый день войны, при виде онемевшего народа, как при первом известии о гибели, пришедшем в наше село, как при виде окровавленного Бежаны. Я испугался, как боятся люди собственной смерти. Я вскочил, отпрянул назад, зацепился за куст, упал, снова вскочил и, не оглядываясь, побежал. Я мчался, не разбирая дороги. Продирался сквозь колючие кусты, бежал по полям, виноградникам, перемахивал через плетни… С трудом переводя дыхание, я ворвался во двор Виссариона Шаликашвили, взлетел на балкон и ткнулся головой в колени мирно сидевшей на лавке Хатии.
– Что с тобой, Сосойя, что случилось? – испугалась Хатия.
– Хатия, я люблю тебя! – выпалил я и заплакал.
– Из-за этого ты мчался сюда? Я тоже люблю тебя, и все тебя любят! Может, сказал кто-нибудь, что не любит тебя, и потому ты плачешь?
– Дура ты, тупица, ничего ты не понимаешь!
– Скажи наконец, что произошло?
– Ничего, Хатия, я был на кладбище и испугался.
– И не стыдно тебе?
– Стыдно…
– Не надо было тебе ходить без меня, Сосойя! – сказала Хатия.
– Не надо было мне ходить без тебя, Хатия! – сказал я.
И опять я лежу в постели и гляжу в потолок. Весна. Мы уже не топим камин, смотреть в комнате не на что – мигающая лампа да дощатый потолок… На потолке что-то ползет – то ли муха, то ли жук какой-то. Скорее всего – сверчок. Он то скрывается в щели, то появляется снова. Сверчок не спит. Почему? Кто его знает! Может, он ищет, кому еще не спится этой тихой весенней ночью? Вот он опять исчез в щели. Надолго. Видно, нашел-таки кого-то и делится с ним своими думами. А может, и никого он не нашел, а просто заснул. Может, и не заснул, а лежит вроде меня с открытыми глазами и думает о чем-то своем. Кто его знает?
Я слышу мерное дыхание тети.
– Тетя, спишь?
Она не отвечает. Спит, конечно. Но я все же начинаю беседовать с ней.
– Три года уже длится война, тетя… Сколько в нашем селе осталось женщин без мужей! Многие из них вышли замуж перед самой войной… Что им теперь делать, тетя? Ждать? Да, знаю, мужей надо ждать… А тем, мужья которых погибли, им как быть? Не знаешь? А я знаю. Жаль, тетя, этих женщин! Те, у которых погибли мужья, должны выйти замуж. Ты знаешь Цуцу? Она совсем еще молодая, здоровая, красивая. А муж у нее погиб. Как же теперь? Что ей делать? А ведь жалко Цуцу, тетя, очень жалко, ну просто плакать хочется!.. Что, всех жалко? Права ты! И тебя тоже жалко! Ты думаешь, я ничего не соображаю? Нет, тетя, я теперь большой, я все понимаю. Я знаю, ты не выходишь замуж из-за меня! Да, все так говорят – мол, Кето пожертвовала собой ради единственного племянника. Не надо так, тетя! Я уже большой, я сам присмотрю за собой, а ты выходи замуж! Ты не бойся, я всегда буду по-прежнему любить тебя! Ты должна иметь собственных детей! Выходи, тетя, замуж! И пусть Цуца тоже выходит замуж! Все, у кого нет мужей и детей, должны выйти замуж! Жалко их! И тебя жалко, тетя!
– Слушай, Сосойя, ты заснешь наконец или нет? Где ты так нализался, бездельник? – прерывает тетя мой монолог.
– Тетя, ты разве не спишь? – мне стыдно, и я укрываюсь одеялом.
– Спи, спи, Сосойя!
Хорошо бы заснуть, но сон не идет!..
Триумфальный марш
Каюсь: преподавателя военного дела мы изводили, как никого другого из наших учителей. Но полюбили его больше всех остальных педагогов. Поэтому нашей радости не было границ, когда его назначили к нам классным наставником. Теперь он обходился с нами, словно с родными детьми, кричал, орал на нас, иногда даже угощал оплеухами. И в то же время он до хрипоты спорил и бушевал на заседаниях педсовета, когда обсуждался вопрос о наказании кого-либо из нас.
Не было случая, чтобы Гуриелидзе вызвал в школу родителя провинившегося ученика.
– Здесь – я ваш родитель! Или перестреляю всех вас, бездельников, или сделаю из вас людей! – кричал он и колотил по столу кулаками так, что потом целую неделю не мог двинуть рукой.
Мы обожали уроки военного дела: Гуриелидзе проводил их на берегу Супсы. Он разбивал класс на два вражеских лагеря – наших и фашистов, из девчонок формировал отряд санитарок, себя назначал начальником объединенного штаба обоих лагерей и… начиналась братоубийственная битва. Мы бросались друг на друга, рвали волосы, до крови царапали лица, наставляли синяки, оглашали берега Супсы криками «Сдавайтесь!» и «Ура!». Мне почему-то всегда доставалась должность немецкого главнокомандующего, пост же советского маршала занимал Нодар. Поскольку победу должна была одержать советская сторона, в мою армию определялись самые слабые, малорослые и никчемные ребята, и наоборот, войско Нодара составляли лучшие наши драчуны. Естественно, победителями каждый раз выходили они. Таким образом, все эти годы, до окончания войны, я неизменно выступал в ролях пленного, раненого, шпиона, диверсанта или покойника…
…Сегодня нам опять предстоит смертный бой: первые два урока – военный предмет. После боя все оставшиеся в живых должны идти на чайную плантацию – помогать женщинам. На дворе – май. Плантация колышется молодыми побегами чая. Женщины не успевают собирать их. А запоздать хотя бы на час – флеши перезреют, огрубеют – и тогда пиши пропало! Вот потому и гонят нас на плантацию. Но мы отбываем эту повинность с великим удовлетворением: во-первых, нас радует сознание того, что мы тоже помогаем фронту; во-вторых – нам начисляются трудодни; в-третьих… что такое чай?! Мы готовы впрячься в плуг и перепахать весь Супсинский берег, лишь бы уйти с занятий в школе!..
Итак, рядами по два мы шагаем по направлению к Супсе. Девочки ведут Хатию. Она рассказывает что-то смешное – девочки хохочут вовсю.
– Раз-два-три!.. Раз-два-три!.. – Гуриелидзе шагает рядом. Иногда он подпрыгивает на месте, подстраивается к нам и вновь продолжает считать: – Раз-два-три!.. Мамаладзе, выше ногу!.. Раз-два-три!.. Каландадзе, выше голову!.. – Он забегает вперед, поворачивается лицом к нам и, пятясь назад, подбадривает нас: – Молодцы, орлы! Шире шаг, герои! A ну, запевай!..
Песня наша звонко льется,Ох врагу и достается! Пулемет наш молодец,Фриц, капут тебе, конец! —запеваю я.
Пулемет наш молодец,Фриц, капут тебе, конец! —подхватывают ребята.
Шагаем мы, орлы Левана Гуриелидзе: кто в отцовских, кто в дядиных брюках и блузах, кто в лаптях, кто в калошах, а кто и босиком, вдыхаем удивительно вкусный утренний аромат, настоянный на запахах пробуждающейся земли и первой зелени, и орем во всю силу молодых легких:
Пулемет наш молодец,Фриц, капут тебе, конец!– Группа-а-а-а… – раздается команда Гуриелидзе. Мы громче чеканим шаг. – Стой, раз-два-три! – Мы застываем на месте. – Нале-е-е-во! – Мы поворачиваемся – кто налево, кто направо. – Вольно, чтоб вам провалиться, болваны! Разойдись!..
После пятиминутного перерыва Гуриелидзе объявил:
– Задача сегодняшнего дня заключается в следующем: фашисты занимают левый берег Волги, – он показал рукой сперва на меня, потом на Супсу, – наши войска, – он ткнул пальцем в сторону Нодара, – выбивают немецких захватчиков из окопов, вступают с ними в рукопашную схватку, уничтожают их основные силы, преследуют остатки до правого берега Волги и дальше на шестьдесят километров. Задача ясна?
– Шестьдесят километров – это много! – испугался Нодар.
– Да ты не бойся, столько и мы не сможем бежать! – успокоил я его.
– Девочки! – продолжал учитель. – Полевой госпиталь развернется здесь, под орехом. Главным врачом назначается Хатия. Ната, Какано, Тина – медицинские сестры. В десять ноль-ноль открываю боевые действия!