Три тысячи языков обречены на вымирание. Илай был одержим непереводимостью: его замысел и тема диссертации (или того, что было диссертацией до того, как она внезапно схлопнулась и мгновенно превратилась в незавершенку) заключались в том, что каждый язык на Земле содержит по меньшей мере одно ключевое понятие, не поддающееся переводу. Не просто слово, а понятие, наподобие déjà vu во французском, звучащее безупречно и прозрачно на родном языке, но для толкования на иностранных языках требуются целые громоздкие абзацы, и то не всегда получается. В языке юп-ик, на котором говорят инуиты Берингова моря, имеется понятие «Эллам Юа» – духовный долг перед миром природы или проявление отзывчивости и благородства во время странствий по этому миру, или образ жизни, отдающий дань уважения душе другого человека, душе камня или дерева; иногда переводится как душа, иногда – как Бог, но не означает ни то, ни другое. В языке народа киче из языковой семьи майя встречается понятие Nawal – духовная сущность, но при этом обособленная от личности; иное начало, более или менее альтер эго или аватар, дух-охранитель, которого невозможно вызвать.
Он продолжил: если исходить из предпосылки о том, что в каждом языке есть нечто такое, чего нет в других языках, – категория, перевешивающая совокупность составляющих язык слов, тогда утрата будет весьма весомой. Речь не столько о потере трех тысяч слов, обозначающих все на свете. Не существует трех тысяч слов, обозначающих все на свете; носителям языка юп-ик ни к чему описывать тигров, живя в высоких арктических широтах; носителям языков в джунглях ни к чему обозначать северное сияние. Речь вообще-то не о словах. Его замысел, идея, лежащая в основе диссертации, заключается в том, что уходят во тьму не просто языки, не просто три тысячи комплектов каждого слова, а три тысячи укладов жизни на Земле.
– Извини, – сказал он наконец. – Я выражаюсь чересчур витиевато.
– Нет, что ты. Мне интересно, – ответила она.
Лилия слушала его очень долго. Они встретились в полдень, а уже вечерело. Минули недели с тех пор, как он впервые обратил внимание на девушку, тихо сидящую в кафе «Матисс», проходя мимо витрины или заглядывая на чашечку кофе. Лилия частенько здесь бывала, и когда они оказывались там в одно и то же время, Илай старался присаживаться к ней поближе. В тот день, когда он, покинув Томаса и Женевьеву в кафе «Третья чашечка» по ту сторону перекрестка, забрел в кафе «Матисс», там, слава тебе господи, не оказалось свободных мест, и в отчаянии, очертя голову, он направился прямиком к ее столику, протиснулся на стул напротив нее и представился. По какому-то невероятному стечению обстоятельств она улыбнулась в ответ и назвала свое имя, вместо того чтобы послать его подальше, дожидаться, когда освободится столик. И уже прошло то ли шесть, то ли семь часов. В кафе воцарилась тишина, и официантка дневной смены ушла домой. Ее сменщица, облокотившись о стойку бара, глазела на будничную улицу.
– Ну а ты? – спросил он. – Мне нравятся мертвые языки, как ты знаешь, а что нравится тебе?
– Живые языки, – ответила Лилия. – Чтение, фотография, пара-тройка других вещей. Ты работаешь поблизости?
– Да, в нескольких кварталах отсюда. Торчу в картинной галерее и пялюсь на стену четыре дня в неделю. А ты?
– На стену? А почему не на картины?
– Не так уж много там картин, а вообще-то их там вовсе нет… Я не люблю говорить о своей работе, – сказал он. – Я не в восторге от нее, если уж начистоту. А ты кем работаешь?
– Посудомойкой. Ты любишь путешествовать? Я недавно ездила в Нью-Мексико; ты там бывал?
– Несколько раз. И вот что любопытно, – сказал он, – мы говорим уже несколько часов, а я почти ничего о тебе не знаю. Ты из каких мест?
Она улыбнулась.
– Это покажется очень странным, – ответила она, – но я жила в стольких местах, что и сама точно не знаю.
– Понятно. А ты в Нью-Йорке давно?
– Недель шесть, – уточнила она.
– А до этого где жила?
– Ты хочешь знать, где я жила, когда села на поезд до Нью-Йорка?
– Да. Именно. Ведь ты же приехала сюда откуда-то.
– Из Чикаго, – сказала она.
Он подумал: наконец что-то проясняется.
– Долго там жила?
– Нет. Несколько месяцев.
– А до этого?
– В Сент-Луисе.
– А еще раньше?
– В Миннеаполисе, Сент-Поле, Индианаполисе, Денвере. На Среднем Западе. В Новом Орлеане, Саванне, Майами. В нескольких калифорнийских городах. В Портленде.
– А есть места, где ты не бывала?
– Иногда мне кажется, что нет.
– Ты заядлая путешественница.
– Да. Я стараюсь говорить об этом открытым текстом, – сказала Лилия.
Илай не совсем понял, что она имеет в виду, но не придал этому значения.
– Ты говорила, что тебе нравятся живые языки, – напомнил он.
– Мне нравится переводить.
– Что переводишь?
– Что придется. Газетные статьи. Книги. Просто мне по душе этим заниматься.
Знаю четыре с половиной языка, не считая английского, рассказывала она, когда он попросил ее раскрыть подробности. Испанский, итальянский, немецкий, французский. По ее признанию, русский у нее в лучшем случае хромает. Кончики его пальцев согревали ее запястье.
– Мне завидно. Я не говорю ни на одном живом языке, кроме английского. Что еще ты любишь?
– Греческую мифологию, – сказала она. – Мне нравится репродукция Матисса над баром. Ради нее вообще-то я сюда и хожу. – Она кивнула на противоположную стену, и он обернулся, чтобы взглянуть. «Полет Икара», 1947 год, одна из поздних работ Матисса, того периода, когда он отказался от живописи в пользу декупажей из бумаги. У него отнялись ноги, тело перестало слушаться. Икар черным силуэтом падает сквозь синеву, руки распростерты воспоминанием о крыльях, вокруг яркие всплески желтых звезд в темно-синем небе. Он – бескрылый и почти у поверхности воды. Матисса не станет через семь лет. Икар стремительно падает в Эгейское море, и на нем красное пятно – символ последних ударов сердца в груди.
– Мне тоже нравится мифология. Когда ты увлеклась греческими легендами?
– Спустя два дня после моего шестнадцатилетия.
– Очень точно. Книгу подарили на день рождения?
– Нет, какой-то знакомый рассказал эту историю, вот я и прочитала при первой же возможности. Я не очень-то разбираюсь в Матиссе, но люблю эту репродукцию. И сюжет люблю, – сказала Лилия. – Пожалуй, это самая печальная греческая легенда. – Она сморгнула; в ее голосе вдруг послышались нотки переутомления. – Который час?
– Поздно, – сказал он. – Наверное, часов восемь. Можно я провожу тебя домой?
Лилия жила на съемной квартире с видом на вентиляционную шахту – каменную стену в трех футах от окна. Ночь наступала в половине второго пополудни. Когда Илай навещал ее, ему казалось, что он очутился в пещере или вне времени. Ложем ей служил матрас, брошенный на пол. В чемодане с крышкой, прислоненной к стене, было месиво одежды и мятый конверт. У нее имелось моментальное фото времен ее детства, аккуратно прикрепленное кнопкой к стене: Лилия в закусочной, ей двенадцать. Лето. Какой-то отдаленный южный штат. Они с официанткой облокотились на стойку.
Лилия: пальцы в чернильных пятнах и прекрасные глаза. Она носила серебряную цепочку и скрывала ее происхождение. Она была помешана на топографии языка: отслеживала алфавиты по картам таинственных земель, раздвигала тюль между окном, fenêtre, finestra, Fenster[2], и выглядывала наружу, выписывала длинные перечни слов и приносила домой книги на пяти языках. Лилия вела скрытный образ жизни увлеченного искателя. Она была несравненна; до встречи с ней Илай избегал одиночества; он все время окружал себя всевозможными людьми, но не встречал никого, кто бы хоть отдаленно напоминал ее.
Ее образ мышления напоминал выкидное лезвие. Иногда она бодрствовала ночами напролет. Четыре-пять вечеров в неделю она мыла посуду в большом тайском ресторане у реки, где по ту сторону черной воды по ночам светился Манхэттен. Она возвращалась из ресторана в полночь, источая ароматы мыла, пара, арахисового масла и кухонной копоти; от натуги ее лицо краснело, а глаза неестественно горели. Она читала до самого утра и шевелила губами, силясь одолеть кириллицу, и залезала в постель к Илаю лишь на рассвете.
Ее темные волосы, обкорнанные вкривь и вкось, приводили его в тайный восторг; он знал, что, когда они отрастали, Лилия стригла их самостоятельно и необязательно при наличии зеркала. Получалось грубовато, но это не могло испортить ее приятную внешность. Ее руки были исчерчены замысловатыми бледными шрамами, наводящими на мысль о ранении многочисленными осколками стекла в далеком прошлом; следы становились видимыми лишь в определенном освещении. Она никогда о них не рассказывала, а он не решался спросить. На носу у нее была россыпь из четырех-пяти веснушек, как у Лолиты. Создавалось впечатление, будто она хранительница страшных тайн. Он подсчитал, что с шестнадцати-семнадцати лет она в одиночку переезжает из города в город. Она изредка упоминала про отца в Нью-Мексико и время от времени говорила с ним по телефону. У отца была подружка, с которой они нажили двоих маленьких детей, но Илай так и не выяснил, есть ли у Лилии другая родня. Например, мать. Когда он об этом спросил, она ответила, что никогда ее не видела, и замкнулась в себе.
Она переехала к нему в срединной точке – через три месяца после того, как он проводил ее домой из кафе «Матисс», и за три месяца до исчезновения. Совместное проживание не обошлось без сюрпризов. У нее был своеобразный образ жизни, в котором он усмотрел и сумасбродство, и упорядоченность, что нередко вызывало у него сомнения в ее здравомыслии. Скажем, он испытал смутное беспокойство, когда сидел у ванны, болтал с ней и смотрел, как она бреет ноги, меняет лезвие и затем проделывает то же самое заново. Время от времени она останавливалась, чтобы отпить воды из высокого стакана, поставленного на край ванны, возле четырех-пяти флаконов шампуня, которыми она пользовалась попеременно. Лилия могла часами пропадать с фотоаппаратом, особенно в грозу. Ее смена в ресторане заканчивалась до полуночи, но ненастными ночами она приходила домой к трем-четырем часам утра, с прилипшими ко лбу прядями волос, промокшая до нитки. Он мог бы заподозрить ее в неверности, если бы не состояние ее одежды – было ясно, что всю ночь она провела под открытым небом. Она сдирала с себя слой за слоем хлюпающую одежду, ужасно довольная и продрогшая, с холодной на ощупь кожей, а затем битый час парилась под обжигающим душем и заваливалась спать до полудня. Она никак не объясняла свои вечерние вылазки, только говорила, что ей нравится разгуливать под ливнем с непромокаемым фотоаппаратом. Он сгорал от любопытства, но ни разу не поинтересовался, где она пропадает. Он старался не вытягивать из нее подробности, не приставать с расспросами о шрамах, о семье или о чем-то еще. Она возникла ниоткуда, будто у нее не было прошлого, и даже в начале, когда все было просто, казалось, зыбкая логика ее существования в его жизни может рухнуть от придирчивых расспросов. Он предпочитал ничего не знать.
– Чего бы мне хотелось, – тихо сказала она в третью ночь, проведенную с ним, – так это покончить с разъездами и побыть некоторое время на одном месте. Порой мне кажется, что я путешествую чересчур часто.
А раздосадованному неприкаянному Илаю, выполняющему постылую работу, несостоявшемуся ученому, неспособному разобраться, кто он, писатель, непроявившийся гений или аферист от науки, сама идея чересчур частых путешествий казалась невообразимо чуждой, и, притянув Лилию к себе, он снова овладел ею, представляя, как останется с ней навсегда. Но это была всего лишь их третья ночь.
Лилия легко увлекалась. Она испытывала присущий фотографу восторг перед своеобразием освещения – лазерный диск отбрасывал радугу на потолок спальни, свечи мерцали в отражении бокала с красным вином, белый Эмпайр-стейт-билдинг пронзал ночное небо. Она обожала детали и окружающий мир и неизбежно запутывалась в них. Неистово прекрасные закаты доводили ее до слез. От светлячков она теряла голову. Она была благородным отклонением от нормы и зачастую заставляла понервничать, но она стала его песнью-псалмом. В конечном счете делящие кров влюбленные открывают для себя, каково это не жить в одиночестве. Лилия с виртуозной легкостью проскользнула в складки его жизни. Ее скудные пожитки затерялись в его квартире.
Впоследствии всегда казалось, что он любил ее отчасти, потому что она превращала его в пустомелю. Он говорил о путешествиях, а она путешествовала. Он рассуждал о фотографии, а она занималась фотографией. Он размышлял о языках, а она переводила с языка на язык. Ему казалось, будь она сценаристом, то писала бы киносценарии, вместо того чтобы разглагольствовать о них, набрасывать синопсисы и анализировать, как это делал Томас. Будь она танцовщицей, она бы танцевала. Больше всего он любил ходить с ней в кафе, когда там не околачивались его друзья, и они могли сидеть вместе и читать газету в блаженной тишине. Или же послеполуденные часы, когда он сидел за столом, считая написанные предложения, а затем вычеркивал или занимался изысканиями, а тем временем она сидела возле него в кресле и читала русские тексты, беззвучно шевеля губами. И жизнь пришла в состояние, близкое к совершенству, пока он не обнаружил списки.
Первый – перечень имен на десятке страниц – начинался и оканчивался именем Лилия. От большинства имен тянулись стрелки на поля, где мелким шрифтом отмечались топонимы: Миссисипи, южный Канзас, центральная Флорида, Детройт. Второй – список слов на нескольких языках, которые могли означать что угодно. Он распознал испанское слово, означающее «бабочка» и немецкое слово «ночь» – mariposa, Nacht, но остальные были ему неведомы. Подобно списку имен, бумага выглядела старой, и почерк эволюционировал: оба списка вначале были выведены неуклюжими печатными буквами, которые становились мельче и изящнее. Третий свод слов и фраз был длиннее и принадлежал иному жанру; никаких признаков эволюционной трансформации, и все представленные языки были либо мертвы, либо на грани исчезновения. Он догадался об этом лишь благодаря тому, что узнал целые фразы из своих тетрадей. Эти страницы были гладкими и выглядели свежо. Он перечитал последний список несколько раз, но не уловил никакой системы в переписанных ею фразах. Слова происходили с пяти континентов. Ее чемодан также содержал шесть-семь книг и потрепанную визитку частного детектива из Монреаля, но его заинтересовали списки.
– Я просто коллекционировала слова, – объяснила она. – Я не собиралась заниматься плагиатом, мне просто нравилось, как они выглядят. Захотелось сохранить их на бумаге, – сказала она. – Как сплющенные цветы в книге.
Он счел это вполне вразумительным. Ему тоже нравились письмена.
«А что же остальные страницы, любимая моя…»
– Я составляю списки, – сказала она, утверждая очевидное. – Я всегда этим занималась.
Взволнованный, он принес ей листы бумаги:
– Лилия, что это такое, скажи, что это значит.
Но она оставалась невозмутимой. Он нервно ходил из угла в угол, она сидела в кресле, молча наблюдая за ним. Ей было интересно знать, с какой стати он вообще рылся в ее чемодане.
Он прилагал усилия, чтобы его голос звучал ровно.
– Меня интересуют имена.
В ту ночь в постели она начала рассказывать ему длинную историю про пустыни и вымышленные имена, про разъезды, таксофоны в мотелях и про голубой «Форд валиант» в горах. Она говорила ровным голосом, ее руки непрерывно касались его кожи. Он слушал, поначалу не веря своим ушам, шокированный правдой, но не настолько, чтобы не заметить, как она очерчивает контуры крыльев на его лопатках.
4
В языке народности дакота есть неподдающееся переводу слово, которому присуща половая принадлежность. Оно обозначает одиночество, свойственное матерям, разлученным с детьми. Однажды, когда они лежали в постели, Илай назвал это слово Лилии, и она невольно подумала о матери.
Как-то в интервью мать Лилии сказала, что ей хотелось бы предать забвению свою дочь. (Интервью транслировалось в программе «Нераскрытые преступления». Оно было где-то записано, хотя Лилия не может заставить себя посмотреть его заново.) Эти слова звучали жестоко, но их прагматичность брала за душу. У нее пропала дочь: такая беда оставляет на человеке неизгладимый след, как отнятая конечность.
Под конец ноября, в ночь ее исчезновения, сильный снегопад завалил лужайку перед домом. Перед тем как Лилия вышла из дома в последний раз, какой-то стук заставил ее вздрогнуть и проснуться, а может, она уже бодрствовала. Когда стук повторился, она вскочила с кровати и по холодным половицам подбежала к окну, распахнула створки, и на нее пахнуло студеным воздухом – лужайка сияла в снегу и лунном свете, а поодаль стеною вздымался лес. На морозе ее дыхание побледнело. Отец стоял под окном на снегу. Улыбаясь, он махал ей рукой и прижимал палец к губам: «Ш-ш-ш». Она вернулась в комнату, схватив своего кролика (синего цвета с изумленными круглыми глазами из пуговиц, мерцавших в полумраке), и протопала по тихой столовой. Тихо пискнула оголенная половица, когда она миновала комнату сводного брата. Он лежал тихо, но не спал, а прислушивался к ее нетвердым шагам, удаляющимся по ступенькам. Лилия перепрыгнула через девятую, скрипучую ступеньку и просеменила на цыпочках по лестничной площадке, доставая плечом до перил, сквозь тени гостиной и притихшую кухню. Отворила дверь в переднюю и выбежала босиком на снег.
Отец вышел ей навстречу и с легкостью подхватил на руки, и как только ее ступни оказались в воздухе, она уронила кролика наземь.
– Моя Лилия, – твердил он, – Лилия, моя ласточка…
Он не видел ее года полтора, но помнил, как надо ее держать, чтобы она не упала. Он повторял ее имя, унося прочь, а руки Лилии обхватывали его шею, сердечко билось у его плеча и зубы клацали от холода. Она спрятала глаза, уткнувшись ему в плечо. Он быстро нес ее по лужайке в лес, где царили тишина, мрак и ожидание. Тут воздух был чуть теплее, и снег не проникал сквозь ветви на лесную подстилку. Снег лежал только на подъездной дорожке, которая вилась бледной лентой между деревьями. Ее брату, наблюдавшему в окно на лестничной клетке, показалось, будто лес захлопнулся вслед за ними, как ворота.
Вдалеке от дома, за стеной леса, по дороге покатила машина; по мере ее удаления мать Лилии заерзала во сне. Ее брат отошел от окна и вернулся в постель.
Таково было ее исчезновение, о котором сообщалось в газетах.
5
Наутро Илай не стал ее будить и отправился в кафе один. Взял кофе, газету и уселся в углу, пытаясь погрузиться в гомон голосов и бряканье кофейных чашек. Прежде чем пробежаться по заголовкам, он несколько минут созерцал дату на газете, надеясь на успокоительное воздействие сегодняшнего числа, набранного типографским шрифтом. Он перечитывал первую полосу, но не мог сосредоточиться, чтобы открыть первый раздел. Он пролистал газету до «Искусства и отдыха»: одни музыканты покорили Бродвей и грозились остаться там навсегда, другие терпели неудачи и могли вскоре кануть в Лету; некоторые фильмы были превосходны, а другие – нет; ни то ни другое не имело никакого значения. Он сложил газету и, пытаясь раскусить Лилию по ассоциации с «Икаром», некоторое время рассматривал репродукцию на противоположной стене, но Икар упорно падал сквозь равнодушную синеву. Илай достал блокнот из сумки, затем засунул обратно. Он оставил свой кофе и вернулся домой.
Дома ее не оказалось, и он провел томительный день, теряясь в догадках, где она пропадает. Лилия вернулась вечером и, как обычно, весьма туманно объяснила, куда ходила. Была в книжном, сказала она, потом в парке, зашла в другой парк, а всему этому предшествовала встреча с Женевьевой на улице. Лилия недолюбливала Женевьеву и подозревала, что это чувство взаимно, но когда Женевьеву переполняли эмоции, та не могла сдержаться, чтобы не поделиться своими переживаниями с первым встречным, вот и затащила Лилию в ближайшее кафе.
– Это граничило с вредительством, – пожаловалась Лилия. – Мы так засиделись, что мне пришлось все время что-то заказывать. Я выпила две чашки кофе и съела булочку, пока она вещала про теорию струн на протяжении двух чашек кофе и булочки, но я, хоть убей, и сейчас не знаю, что это за теория.
В ней задействованы струны, – сказал он устало, – они там вроде как колеблются.
Илай уселся на диван и прижал ее к себе, в равной мере с облегчением, умиротворением и тревогой, пока она расспрашивала его о колебаниях струн. Он понятия не имел, о чем речь, кроме того, что они колеблются. Метафорические струны? У него не было уверенности. Не исключено. Он не очень разбирался в физике. По правде говоря, он ничего не смыслил в… ей даже булочки не понравились, продолжала она, не дав ему договорить. Она уже была не в состоянии влить в себя хоть еще одну чашку кофе. Но день сложился удачно, сказала она, вопреки Женевьеве: Лилия раздобыла русское издание «Горячки»[3]. Он о таком и не слыхивал. Она повторила заглавие по-русски, очевидно, наслаждаясь своим безупречным произношением, и встала, чтобы показать ему книгу. Непостижимая кириллица резко бросилась ему в глаза с обложки, поверх искусно размытой черно-белой фотографии, на которой, возможно, была, а может, не была изображена девушка в ночной сорочке, разгуливающая по раскаленным угольям, а может, по воде. «Вот она – Великая Русская Литература», – провозгласила Лилия. При полном незнании русского языка он никак не мог оспорить это утверждение.
– Поздно уже, – сказал он наконец.
Илай сидел в обнимку с ней на диване, а она молча пролистывала первые страницы. В тепле от соприкосновения с ней он впал в полудрему и начал было видеть сны, вдыхая благоухание ее очередного шампуня – корица с фиалками.
Потом он зажег свечу в спальне, и она улеглась рядом с ним, глядя в потолок. О сне пришлось забыть. Он ждал, и спустя какое-то время Лилия снова заговорила. Поток городов, местечек, имен. Неужели она говорит правду, недоумевал он. С какой стати ей было лгать. Ее голос звучал почти бесстрастно.
– Я видела миражи в пустыне – лужицы воды на шоссе. Мы ехали в маленькой серой машине… – Она повернулась на бок лицом к нему и взяла в пригоршню его ягодицу, и поползла вдоль внешней поверхности бедра. – Не было никаких оттенков. Песок был почти белый. Мы ехали так долго, и за нами следовала другая машина… – Она запнулась на полуслове, ее рука перестала двигаться. Он прижал ее к себе и коснулся ее волос, ласково поцеловал в лоб. «Лилия, Лилия, все в порядке, ш-ш-ш…» Но она не была расстроена, просто ее мысли где-то блуждали, и он чувствовал, что она ускользает от него. При свете свечи она улыбнулась, но взгляд у нее был отсутствующий. – В тот год нам предстояло проехать через тысячу городов, и ночью мы очутились в Цинциннати…
Он проснулся от беспокойных сновидений о машинах и пустынях, вышел как бы из сумеречного состояния. Она посапывала возле него в первых утренних лучах. Ее рука лежала поверх скомканных простыней. Ее губы слегка приоткрылись; ему было видно движение ее глаз из-под век. Илай стал думать, что ей снится, и опечалился. Он встал так, чтобы не разбудить ее, и вернулся в кафе, где заваривали крепкий кофе, но газета снова его разочаровала. Он все еще не стряхнул с себя сон и был осоловелым, когда уходил. Неужели простая история способна так резко выбить из колеи? Он ощутил, как земля уходит из-под ног.
В кафе «Третья чашечка» он обнаружил Томаса и Женевьеву и подсел к ним ненадолго, пытаясь забыться в хитросплетении аргументов и доводов, а затем отправился отбывать совершенно бессодержательную четырехчасовую смену в галерее. Когда к вечеру он пришел домой, она была в ванной. Судя по бритвенным лезвиям на кромке ванны, она уже покончила с бритьем ног. Теперь, скрестив ноги, она сидела в ванне, погруженная на целый фут в воду, и занималась выщипыванием лобковых волосков посредством пинцета. Очевидно, сие действо требовало от нее максимальной сосредоточенности; она едва обратила на него внимание, когда он вошел. Он и раньше заставал ее за этим занятием и всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Он постоял секундочку рядом, наблюдая за ней без комментариев, а затем присел на крышку унитаза.
– Вряд ли ты получаешь от этого удовольствие, – сказал он.
Она улыбнулась.
– Смотрю, и у меня мурашки по коже. Ты как, в порядке?
– Вполне, – ответила она приятным голосом. – Спасибо, что спросил.
– А это… это не… – Он сделал жест в ее сторону, но она не посмотрела на него.
– Что?
– Это, гм, не больно?
– O-о, – сказала она. – Нет, вовсе нет.
– По-моему, в этом есть что-то чрезмерно навязчивое, ты не находишь?
Лилия промолчала.
Он уперся локтями в колени, сцепил перед собой пальцы и уставился промеж запястий в белый кафельный пол.