Нас лишили всех гражданских прав и приговорили к ссылке на поселение. Это был сравнительно мягкий приговор. Мы ждали каторги. Но ссылка на поселение – это совсем не та административная ссылка, которой я был подвергнут в первый раз. Ссылка на поселение была бессрочной, и всякая попытка побега каралась дополнительно тремя годами каторжных работ. Сорок пять плетей в добавление к каторжным работам были отменены за два-три года перед тем.
До Тюмени мы ехали по железной дороге. Из Тюмени отправились на лошадях. На 14 ссыльных дали 52 конвойных солдата, не считая капитана, пристава и урядника. Шло под нами около 40 саней. Из Тюмени через Тобольск путь тянулся по Оби. «Каждый день, – писал я жене, – мы за последнее время продвигаемся на 90—100 верст к северу, т. е. почти на градус. Благодаря такому непрерывному передвижению, убыль культуры – если тут можно говорить о культуре – выступает перед нами с резкой наглядностью. Каждый день мы опускаемся еще на одну ступень в царство холода и дикости».
Пересекши сплошь зараженные тифом районы, мы 12 февраля, на 33-й день пути, доехали до Березова, куда некогда сослан был сподвижник Петра князь Меньшиков. В Березове нам дали остановку на два дня. Предстояло еще совершить около 500 верст до Обдорска. Мы гуляли на свободе. Побега власти отсюда не боялись. Назад была одна-единственная дорога по Оби, вдоль телеграфной линии: всякий бежавший был бы настигнут. В Березове жил в ссылке землемер Рошковский. С ним я обсуждал вопрос о побеге. Он сказал мне, можно попытаться взять путь прямо на запад, по реке Сосьве, в сторону Урала, проехать на оленях до горных заводов, попасть у Богословского завода на узкоколейную железную дорогу и доехать по ней до Кушвы, где она смыкается с пермской линией. А там – Пермь, Вятка, Вологда, Петербург, Гельсингфорс!..
Дорог по Сосьве, однако, нет. За Березовом сразу открывается дичь и глушь. Никакой полиции на протяжении тысячи верст, ни одного русского поселения, только редкие остяцкие юрты, о телеграфе нет и помину, нет на всем пути даже лошадей, тракт исключительно олений. Полиция не догонит. Зато можно затеряться в пустыне, погибнуть в снегах. Сейчас февраль, месяц метелей…
Доктор Фейт, старый революционер, один из нашей ссыльной группы, научил меня симулировать ишиас, чтобы остаться на несколько лишних дней в Березове. Я с успехом выполнил эту скромную часть задуманного плана. Ишиас, как известно, не поддается проверке. Меня поместили в больницу. Режим в ней был совершенно свободный. Я уходил на целые часы, когда мне становилось «легче». Врач поощрял мои прогулки. Никто, как сказано, побега из Березова в это время года не опасался. Надо было решиться. Я высказался за западное направление: напрямик к Уралу.
Рошковский привлек к совету местного крестьянина, по прозвищу Козья ножка. Этот маленький, сухой, рассудительный человечек стал организатором побега. Он действовал совершенно бескорыстно. Когда его роль вскрылась, он жестоко пострадал. После Октябрьской революции Козья ножка не скоро узнал, что это именно мне он помог бежать десять лет перед тем. Только в 1923 г. он приехал ко мне в Москву, и встреча наша была горяча. Его облачили в парадное красноармейское обмундирование, водили по театрам, снабдили граммофоном и другими подарками. Вскоре после того старик умер на своем далеком Севере.
Ехать из Березова надо было на оленях. Все дело было в том, чтобы найти проводника, который рискнул бы в это время года тронуться в ненадежный путь. Козья ножка нашел зырянина, ловкого и бывалого, как большинство зырян. «А он не пьяница?» – «Как не пьяница? Пьяница лютый. Зато свободно говорит по-русски, по-зырянски и на двух остяцких наречиях: верховом и низовом, почти не схожих между собою. Другого такого ямщика не найти: пройдоша». Вот этот-то пройдоха и предал впоследствии Козью ножку. Но меня он вывез с успехом.
…Путешествие длилось неделю. Мы проделали 700 километров и приближались к Уралу. Навстречу все чаще попадались обозы. Я выдавал себя за инженера из полярной экспедиции барона Толя. Недалеко от Урала мы наткнулись на приказчика, который раньше служил в этой экспедиции и знал ее состав. Он закидал меня вопросами. К счастью, он был нетрезв. Я торопился выйти из затруднения при помощи бутылки рома, которую захватил на всякий случай. Все сошло благополучно. По Уралу открывался путь на лошадях. Теперь уж я значился чиновником, и вместе с акцизным ревизором, объезжавшим свой участок, я доехал до узкоколейки.
Станционный жандарм безучастно глядел, как я освобождался из своих остяцких шуб.
На подъездном уральском пути положение мое было далеко еще не обеспеченным: по этой ветке, где замечают каждого «чужого» человека, меня на любой станции могли арестовать по телеграфному сообщению из Тобольска. Я ехал в тревоге. Но когда я через сутки оказался в удобном вагоне пермской дороги, я сразу почувствовал, что дело мое выиграно. Поезд проходил через те же станции, на которых недавно нас с такой торжественностью встречали жандармы, стражники и исправники. Но теперь мой путь лежал в другом направлении, и ехал я с другими чувствами. В первые минуты мне показалось тесно и душно в просторном и почти пустом вагоне. Я вышел на площадку, где дул ветер и было темно, и из груди моей непроизвольно вырвался громкий крик – радости и свободы!
На одной из ближайших остановок я по телеграфу вызвал жену на станцию, где скрещивались поезда.
Она не ждала этой телеграммы, во всяком случае, не ждала ее так скоро. И немудрено. Путь наш до Березова длился более месяца. Петербургские газеты были полны описаний нашего продвижения на север. Корреспонденции еще только продолжали поступать. Все считали, что я на пути к Обдорску. Между тем весь обратный путь я проделал в 11 дней. Ясно, что встреча со мной под Петербургом должна была казаться жене невероятной. Тем лучше: встреча все же состоялась.
Вот как рассказано об этом в воспоминаниях Н.И. Седовой: «Получивши телеграмму в Териоках, финляндском селе под Петербургом, где я была совершенно одна с совсем маленьким сыном, я не находила себе места от радости и волнения. В тот же день я получила с пути от ЛД длинное письмо, в котором, кроме описания путешествия, заключалась еще просьба привезти ему книги, когда буду ехать в Обдорск, и ряд необходимых на севере вещей. Выходило, будто он сразу раздумал и каким-то непостижимым путем мчится обратно и даже назначает свидание на станции, где скрещиваются поезда. Но удивительным образом в тексте телеграммы название станции выпало. На другой день утром выезжаю в Петербург и стараюсь по путеводителю выяснить, до какой именно станции я должна взять билет. Не решаюсь наводить справки и отправляюсь в путь, так и не выяснив название станции. Беру билет до Вятки, выезжаю вечером. Вагон полон помещиков, возвращающихся из Петербурга с покупками из гастрономических магазинов в свои имения – праздновать масленицу; беседы идут о блинах, икре, балыке, винах и пр. Я с трудом выносила эти разговоры, взволнованная предстоящим свиданием, терзаемая мыслью о возможных случайностях… И все же в душе жила уверенность, что свидание состоится. Я едва дождалась утра, когда встречный поезд должен был прийти на станцию Самино: только в дороге я узнала ее название и запомнила его на всю жизнь. Поезда остановились, и наш, и встречный. Я выбежала на станцию – никого нет. Вскочила во встречный поезд, пробежала в страшной тревоге по вагонам, нет и нет, – и вдруг увидела в одном из купе шубу ЛД – значит, он здесь, здесь, но где? Я выпрыгнула из вагона и сейчас же наткнулась на выбежавшего из вокзала ЛД, который меня искал. Он негодовал по поводу искажения телеграммы и хотел по этому поводу тут же затеять историю. Я еле отговорила его. Когда он отправил мне телеграмму, он отдавал себе, конечно, отчет в том, что вместо меня его могут встретить жандармы, но считал, что со мной легче ему будет в Петербурге, и надеялся на счастливую звезду. Мы сели в купе и продолжали путь вместе. Меня поражала свобода и непринужденность, с которой держал себя ЛД, смеясь, громко разговаривая в вагоне и на вокзале. Мне хотелось его сделать совсем невидимым, хорошенько спрятать; ведь за побег ему грозили каторжные работы. А он был у всех на виду и говорил, что это-то и есть самая надежная защита».
С вокзала мы отправились прямо в артиллерийское училище, к нашим верным друзьям. Никогда я не видел людей, до такой степени пораженных, как семья доктора Литкенса. Я стоял, как призрак, в большой столовой, все глядели на меня, не переводя духу. После того как мы перецеловались, все начали удивляться и не верить себе по второму разу. В конце концов убедились все же, что это я. И сейчас чувствую: это были счастливые часы. Но опасность еще далеко не миновала. Об этом первым напомнил доктор. В некотором смысле она только теперь начиналась. Из Березова уж пошли, конечно, телеграммы о моем исчезновении. В Петербурге меня слишком многие знали по Совету депутатов. Мы решили с женой перебраться в Финляндию, где завоеванные революцией свободы держались значительно дольше, чем в Петербурге. Наиболее опасным пунктом был Финляндский вокзал. Перед самым отходом поезда в наш вагон вошло несколько жандармских офицеров, ревизовавших поезд. По глазам жены, которая сидела лицом ко входной двери, я прочитал, какой опасности мы подвергаемся. Мы пережили минуту большой нервной нагрузки. Жандармы безучастно поглядели на нас и прошли мимо. Это было самое лучшее, что они могли сделать.
Из книги Н. Седовой и В. Сержа «Жизнь и смерть Льва Троцкого» (Глава «Тюрьма, суд, побег и эмиграция»)
В книге приводится отрывок из письма ЛД к Наталье из ссылки с датой 12 января 1906 года. Далее идут письма от 16 января и от 27 января. Через месяц, продолжает Наталья, ЛД послал ей телеграмму о побеге из ссылки.
Побег был блестящий, но состоялся он в 1907 году, а не в 1906-м, как пишет Наталья. Ведь ЛД был посажен в тюрьму в самом конце 1905 года и просидел в тюрьме
13 месяцев. Наталья приходила к нему в тюрьму 2 раза в неделю. Лева родился в феврале 1906 года. На момент побега Леве был год. Должен ли был заметить эту оплошность Виктор Серж или редактор?
…И Ленин, и Мартов уже задолго до этого времени покинули Петербург и жили в Финляндии. Объединение фракций, происшедшее на Стокгольмском съезде в апреле 1906 г., уже снова дало глубокую трещину. Революционный отлив продолжался. Меньшевики каялись в безумствах 1905 г. Большевики ни в чем не каялись, а держали курс на новую революцию. Я посетил Ленина и Мартова, которые жили в соседних селениях. В комнате Мартова царил, как всегда, неистовый беспорядок. В углу были навалены газеты в человеческий рост. Во время беседы Мартов время от времени нырял в эту кучу и доставал нужную ему статью. На столе лежали рукописи, покрытые пеплом. Непротертое пенсне свисало на тонком носу. Как всегда, у Мартова было множество мыслей, тонких, блестящих, но не было одной мысли, самой главной. Он не знал, что предпринять. В комнате Ленина царил, как всегда, образцовый порядок. Ленин не курил. Нужные газеты с пометками лежали под рукой. А главное, была несокрушимая, хотя и выжидательная уверенность в этом прозаическом, но необыкновенном лице. Еще неясно было, есть ли это окончательный отлив революции или только заминка перед новым подъемом. Но и в том и в другом случае одинаково необходимы были борьба со скептиками, теоретическая проверка опыта 1905 г., воспитание кадров для новой волны подъема или для следующей революции. Ленин одобрял в беседе мои тюремные работы, но укорял за то, что я не делаю необходимого организационного вывода, т. е. не перехожу на сторону большевиков. Он был прав. На прощание он дал мне адреса в Гельсингфорсе, которые оказались для меня неоценимы.
Указанные Лениным друзья помогли мне с семьей укромно устроиться в Огльбю, под Гельсингфорсом, где некоторое время после нас жил и Ленин. Гельсингфорсский полицмейстер был активист, т. е. революционный финский националист. Он обещал предупредить меня в случае какой-либо опасности со стороны Петербурга. В Огльбю я прожил несколько недель с женой и маленьким сыном, который родился, когда я сидел в тюрьме. Здесь в уединении я описал свое путешествие в книжке «Туда и обратно» и на полученный гонорар выехал за границу через Стокгольм. Жена с сыном оставалась пока в России. До границы меня провожала молодая финская активистка.
Из Лондона я отправился в Берлин, навстречу жене, которая должна была приехать из Петербурга. К этому времени бежал уже из Сибири Парвус. В Дрездене в социал-демократическом издательстве Кадена он устроил издание моей книжки «Туда и обратно». Для брошюры, посвященной моему побегу, я взялся написать предисловие о самой революции. Из этого предисловия выросла в течение нескольких месяцев книга «Russland in der Revolution»[24]. Втроем – моя жена, Парвус и я – отправились пешком по саксонской Швейцарии. Стоял конец лета, дни были прекрасны, по утрам тянул холодок, мы пили молоко и воздух гор. Попытка наша с женой спуститься в долину без дороги едва не стоила нам обоим головы. Мы вышли в Богемию, в городишко Гиршберг, дачное место маленьких чиновников, и прожили там ряд недель[25]. Когда деньги оказывались на исходе, – а это бывало периодически, – Парвус или я писали спешно статью в социал-демократическую печать.
В октябре (1907 г.) я был уже в Вене. Скоро приехала и жена с ребенком. В ожидании новой революционной волны мы поселились за городом в Hütteldorfe. Ждать пришлось долго.
…Я упомянул уже, что сразу по приезде мы поселились за городом. «Hütteldorf мне понравился, – писала жена. – Квартира была лучше, чем мы могли иметь, так как виллы здесь обыкновенно сдавались весною, а мы сняли на осень и зиму. Из окон были видны горы, все в темно-красном осеннем цвете. На простор можно было пройти через калитку, минуя улицу. Зимой по воскресеньям венцы с салазками и лыжами, в цветных шапочках и свитерах приезжали сюда по пути в горы. В апреле, когда мы должны были покинуть нашу квартиру, так как плата за нее удваивалась, уже цвели в саду и за садом фиалки, аромат их заполнял комнаты через открытые окна. Здесь родился Сережа. Пришлось переселиться в более демократический Sievering».
Из книги Н. Иоффе[26] «Время назад. Моя жизнь, моя судьба, моя эпоха»
С 1908 года в Вене издавалась газета «Правда», и все ее издатели – Парвус, Скобелев[27], Троцкий и Иоффе – постоянно встречались, были дружны семьями. Старший сын Троцкого – Лева – мой ровесник и друг детства.
Помню такой эпизод. Мы с Левой – нам обоим года по три или четыре – сидим за столом и едим кашу. Я свою порцию уже съела, а Лева балуется, капризничает, бросает ложку. Заходит Лев Давыдович, спрашивает: «Как дела, ребятишки?» Я тут же докладываю (хорошая, должно быть, была стервочка), что я кашу съела, а Лева не ест, балуется. Он посмотрел на сына, очень спокойно спросил: «Так почему ты не ешь кашу?» Лева схватил ложку и, глядя на него, как кролик на удава, начал поспешно запихивать в себя кашу, давясь и кашляя. А между тем я не помню случая, чтобы ЛД не только наказывал, но даже голос повысил на ребенка.
И еще один эпизод. Я сижу и рассматриваю домики и кораблики, которые мне нарисовал отец. О качестве рисунков можно судить по тому, что ЛД, который зашел в комнату и посмотрел на них, сказал: «Надюша, как ты хорошо стала рисовать». Я возмущенно сообщаю ему, что это рисовал папа. «Ах, папа! Прекрасно нарисовано, я бы так не сумел». Я очень любила отца, и, помню, была просто счастлива, что вот даже ЛД не сумел бы так нарисовать, как мой папа.
Из воспоминаний Н. Седовой
«Дети говорили на русском и параллельно на немецком языке. В детском саду и школе они объяснялись по-немецки, поэтому, играя дома, они продолжали немецкую речь, но стоило мне или отцу заговорить с ними, они тотчас переходили на русский. Если мы к ним обращались по-немецки, они смущались и отвечали по-русски. В последние годы они усвоили еще венское наречие и говорили на нем великолепно.
Они любили бывать в семье Клячко, где все – и глава семьи, и хозяйка дома, и взрослые дети – были к ним очень внимательны, показывали им много интересного и к тому же угощали их прекрасными вещами.
Любили дети и Рязанова, известного исследователя Маркса. Рязанов, живший тогда в Вене, поражал воображение мальчиков своими гимнастическими подвигами и нравился им своей шумливостью. Как-то младшего мальчика стриг парикмахер, я сидела тут же. Сережа пальцем подозвал меня к себе и тихо на ухо сказал: «Я хочу, чтоб он мне сделал прическу как у Рязанова». Его восхитила большая, гладкая лысина Рязанова – это было не так, как у всех, а гораздо лучше.
Когда Левик поступил в школу, встал вопрос о «законе божьем». По тогдашнему австрийскому закону дети обязаны были до четырнадцати лет воспитываться в религии своих отцов. Так как в наших документах никакой религии не было указано, то мы выбрали для детей лютеранство, как такую религию, которая казалась нам все же более портативной для детских плеч и для детских душ. Преподавала закон Лютера учительница во внешкольные часы, хотя и в школе. Левику нравился этот урок, это было видно по его рожице, но он не находил нужным дома распространяться по этому поводу. Как-то вечером слышала, как он, лежа уже в постели, что-то шептал. На мой вопрос он ответил: «Это молитва, знаешь, молитвы бывают очень хорошенькие, как стихи».
Еще со времени моей первой эмиграции родители начали выезжать за границу. Они были у меня в Париже, затем приезжали в Вену с моей старшей девочкой, которая жила у них в деревне. В 1910 г. они прибыли в Берлин. К этому времени они уже окончательно примирились с моей судьбой. Последним тяжеловесным доводом была, пожалуй, моя первая книга на немецком языке. Мать была тяжкобольна (actino-micosis). Последние десять лет своей жизни она несла свою болезнь как дополнительный груз, не переставая работать. Ей удалили в Берлине почку. Матери было шестьдесят лет. В первые месяцы после операции она расцвела. Случай этот приобрел довольно широкую известность в медицинском мире. Но болезнь скоро вернулась и в несколько месяцев унесла ее. Она умерла в Яновке, где провела свою трудовую жизнь и где вырастила детей.
…Мой заработок в «Киевской мысли» был бы вполне достаточен для нашего скромного существования. Но бывали месяцы, когда работа для «Правды» не давала мне возможности написать ни одной платной строки. Тогда наступал кризис. Жена хорошо знала дорогу в ломбард, а я не раз распродавал букинистам книги, купленные в более обильные дни. Случалось, что наша скромная обстановка описывалась на покрытие квартирной платы. У нас было двое маленьких детей и не было няни. Наша жизнь ложилась двойной тяжестью на мою жену. Но она еще находила время и силы помогать мне в революционной работе.
Из писем А.Л. Соколовской Л.Д. Троцкому
6.03.1913
Мой дорогой друг!
Несколько времени тому назад я написала тебе через «Киевскую мысль»[28] (г-ну Антиду Ото[29]), не зная твоего адреса. Письмо послала заказным.
Получил ли ты его? Теперь Бетя[30] мне сообщила твой венский адрес. Кажется, это прежний твой.
Страшно хочется узнать о тебе и вообще побеседовать на разные темы. Сюда получается и «Киевская Мысль» и «Луч»[31] (то же и «Правда» и много других органов), и я знаю по ним о тебе. И с великой радостью я всегда читаю твои статьи. Сколько в них свежести и темперамента… И это не личное мое только мнение. Все ссыльные, вплоть до самых твердокаменных большевиков, отмечают их и рекомендуют друг другу. Жаль только, что мало ты пишешь. <…> Живу здесь уже три месяца. Успела порядком и давно отдохнуть после этапного хождения. Много читаю. Здесь книг довольно много. Есть и новинки. Пришла недавно книга Гельфердинга «Промышленный капитал», [так] Твой ли это знакомый?[32]
Здесь все много работают. Народ все хороший. Случайного элемента почти нет. Повторяю, жить можно. А все-таки тоска страшная. Пиши, родной, о своем здоровье, и вообще, что и как там у тебя. Мне Бетя писала, что ты не то собрался мне писать, не то писал… Я не совсем поняла. Во всяком случае, я ничего, никаких писем от тебя не получила и знаю о тебе единственно по твоим газетным статьям. Недавно Нинушка[33] была больна дифтеритом. Хотя я узнала об этом, когда опасность миновала, но все же и одного сознания, в какой она была опасности, достаточно было. Зинушка[34] тоже все хворает. Эх, мои милые деточки! Как ты нашел Зину?[35]
Знаешь ли ты что-нибудь об Адольфе Абрамовиче?[36] Ему-то досталась лучшая часть…
Будь здоров, мой друг, и пиши. Как всегда, жду твоего письма с нетерпением.
Адрес: Яренск Вологодской губернии. Мне. <…>
Всего хорошего.
Саша
Одесса, 21.12.1913
Дорогой друг мой! Все посланное тобой получила. Сегодня у меня большой праздник. Все, о чем я так много думала, осуществляется. Предложение не только принимаю, но даже не могу представить для себя чего-нибудь лучшего[37]. Стоять около дела, которое мне так близко… К сожалению, есть некоторые «но»… Дело в том, что немедленно я не могу поехать[38]. Свое акушерское свидетельство я уже получила наконец; но его нужно обменять на диплом в Киеве. Теперь наступают праздники, и канцелярии не работают. Все делается в канцеляриях так медленно, черт возьми! Когда я получила свидетельство, нужно было еще, чтобы врачебный инспектор его подписал. А он возьми да и уедь больше нежели на неделю в Питер. И так все. После диплома надо будет еще с полицией возиться: выключить себя из сословия мещан. Вот и рассуди положение вещей! Ты просишь, чтобы я ответила по существу сделанного предложения, по крайней мере в принципе. Поэтому я и решила дать утвердительный ответ, хотя и не могу сейчас же поехать. Больше того, я бы тебя очень просила сделать все возможное (если тебе это не неудобно), чтобы я могла быть у этого дела. Я себя чувствую сейчас столь бодрой и здоровой, что готова работать сколько угодно, только бы около дела по душе. А это дело мне симпатично во всем своем существе. <…>
Почему, друг мой, так долго не писал? Почему не ответил на деловое, посланное заказным, письмо? Этому уже скоро год минет… Как мне необходимо было знать твою позицию. Я, конечно, не ошиблась насчет нее. Если бы нас разделяли пространства и годы [так], я уверена – никогда не ошибусь в оценке твоего отношения к тому или иному вопросу. Но это я знаю для себя, а мне нужно было твое имя, как моральная поддержка для других. Как я рада за тебя, что будешь иметь где приложить свои силы. Сколько мучений доставляло мне сознание, что не к чему тебе рук приложить, и твое вынужденное молчание. Нужно было видеть, как вороны выклевывали нашу партийную душу, а человек, каждое выступление которого столь ценно, не имеет возможности проявить себя… Как давно нужно было сделать то, что сделано сейчас. Повторяю, сегодня у меня большой праздник… <…> А здесь точно кто подслушал мои некоторые мысли. Даже странно как-то. Кто будет сотрудничать? Ну, пока довольно. На твое протокольно-сухое письмо я и то ответила слишком непринужденной болтовней. Напиши, получил ли это письмо. Будь здоров.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Воспоминания земляков, как обычно в таких случаях, носят характер легенды. (Примеч. ред.)
2
Сопилка – дудочка (укр.).
3
Синагоги в Яновке не было и не могло быть. Для устройства синагоги необходимо постоянное присутствие в населенном пункте не менее десяти взрослых мужчин-евреев (миньян). Л. Троцкий сообщает, что «в большие праздники родители ездили в колонию в синагогу» (см. ниже). (Примеч. ред.)
4
По-русски. Еврейскому чтению он, как было принято, обучался в детстве. (Примеч. ред.)
5
В царствование Екатерины II в Новороссии были организованы еврейские сельскохозяйственные колонии, в каком-то виде просуществовавшие до Второй мировой войны. Здесь, вероятно, речь идет о колонии Излучистой (ныне с. Лошкаревка Никопольского р-на Днепропетровской обл.). (Примеч. ред.)
6
М.Ф. Шпенцер – одесский кузен Троцкого по материнской линии. (Примеч. ред.)
7
В украинском (но не в еврейском) семейном быту к родителям обращаются на «вы». (Примеч. ред.)
8
При всем том в начале 1917 г. Троцкий читал по-немецки доклады в Нью-Йорке. См. ниже. (Примеч. ред.)