На съезде мы бывали каждый день. Все ждали выступления Михаила Шолохова. И когда он вышел на трибуну, долго не смолкали аплодисменты. Блестящая его речь произвела такое же впечатление, как гром среди ясного неба. Сравнение банальное, но зато точно передает атмосферу того времени.
Рано утром следующего дня мы, как и договаривались, упрямо звоним на Староконюшенный. Подошел сам Шолохов. Снова пришлось напоминать ему, кто мы и что хотим встретиться.
– Вы знаете, что выступал вчера? Так вот я еще не ложился спать. Много было всяких разговоров и споров… – Ну, думаем, опять не повезло. – Но если вы сейчас можете приехать, то приезжайте, знаете, где я живу? Ну вот, жду вас…
Не было еще и девяти часов утра, а мы уже не совсем, правда, уверенно нажимаем кнопку звонка. Дверь открывает сам Шолохов. На его плечах военный китель. Мы что-то бормочем насчет того, что перед ним те самые аспиранты, которые только что звонили. Шолохов приветлив, хотя и весьма сдержан. По всему чувствуется, что бессонная ночь сказывается на его настроении. Только потом мы поняли, что дело не в бессонной ночи, ему, охотнику и заядлому любителю рыбной ловли, бессонная ночь – дело привычное. Дело в том, что часть литераторов неправильно поняла его речь на съезде. И не только писатели, которых он ядовито затронул в своей речи, но и в «верхах» было недовольство, как выяснилось позднее. Шолохов пригласил нас в кабинет. Мы уселись на диване, а Михаил Александрович напротив на стуле. У ног его удобно улеглась огромная охотничья собака.
Разговор понемногу налаживался. Смущение, которое сковывало нас, постепенно куда-то улетучилось. Но разговор пошел по другому руслу, чем я предполагал. Нет, я вовсе не собирался задавать ему вопросы о прототипах «Поднятой целины» или «Тихого Дона», столь традиционные в устах начинающих исследователей. Мне хотелось просто увидеть создателя великих творений, расспросить его, как он стал художником, что послужило первым толчком к творчеству, как он, наконец, относится к тем писаниям о Григории Мелехове, которые заполонили страницы многих статей и монографий к тому времени. К сожалению, большого разговора так и не получилось: то и дело звонил телефон. Только кто-нибудь из нас скажет что-нибудь, как тут же звонок, Шолохов берет трубку, разговор обычно затягивался: в это утро звонили его друзья. Запомнился разговор с Овечкиным. По шутливым и серьезным репликам Михаила Александровича было ясно, что вчерашние волнения еще не улеглись. Еще резче, чем на съезде, говорил Шолохов о тех, кто плохо знает жизнь народа, а берется писать об этом. Запомнилась высокая оценка Шолоховым Александра Фадеева, его личного мужества, его бескорыстия, его глубокой человечности. Впервые от Шолохова мы узнали, что Фадеев был ранен во время подавления Кронштадтского мятежа. И эта фадеевская кровь на кронштадтском льду, по словам Шолохова, незабываема. А когда телефон не трезвонил, он вспоминал, отвечая на один из моих вопросов, о напряженных событиях Гражданской войны на Дону: как-то зимой возвращался он домой через станицу, занятую белыми, его остановили, проверяли документы, долго разглядывал его, дыша винным перегаром прямо в лицо, какой-то казачий урядник, а потом, разглядев, что перед ним тринадцатилетний подросток, махнул рукой: пропустить, дескать. Лошадь тронулась, урядник откачнулся, и этот едва стоявший на ногах урядник навсегда врезался в память художника.
– А зачем вам критикой-то заниматься? – как бы вслух размышлял Шолохов. – Вы еще молодые, попробуйте написать о чем-нибудь близком и дорогом, об отце, о матери. Возьмите и напишите о студентах и преподавателях университета. Как видится вам жизнь, так и пишите, отбор жизненных явлений сам собой произойдет. Вот Виталий Закруткин… Начинал он как ученый, тоже в аспирантуре учился, преподавал в Ростовском университете, а сейчас написал хорошую книгу. Это полезнее, чем критикой заниматься…
Больше часа мы сидели в кабинете Шолохова, должен был вот-вот приехать Овечкин, по-прежнему трезвонил телефон, а тут еще вошел в кабинет какой-то мужчина, которого Шолохов запросто называл Федей, и мы поняли, что нам пора собираться. Пришел Валентин Овечкин, Шолохов познакомил нас, потом опять звонок в дверь. На этот раз пришли из Радиокомитета и стали упрашивать Шолохова выступить по радио.
– А что же вчера-то не записывали? Нет, я выступать больше не буду…
Кто-то еще входил, кто-то опять звонил… Естественно, мы стали прощаться, хотя Михаил Александрович и удерживал нас.
Весь 1955 год я готовился к кандидатским экзаменам, сдавал их, но главное – собирал материалы по диссертации.
Весной 1956 года Михаил Шолохов выступил на XX съезде КПСС. С неподражаемым юмором высмеял он тех, кто представлял положение в литературе в радужных тонах и благополучных цифрах. Набатно прозвучал его призыв еще внимательнее отнестись к литературным делам и навести там порядок, «решительно перестроить всю работу Союза писателей», который «из творческой организации, какой он должен быть, превратился в организацию административную».
На следующий день я позвонил Шолохову, так, на авось, а номер телефона у меня сохранился от первой встречи. Голос его сразу узнал и оторопел от неожиданности: такая удача и не снилась мне. Чуть заикаясь, стал напоминать о нашей встрече в декабре 1954 года, о незаданных тогда вопросах.
– А когда с девушками говорите, тоже так волнуетесь? – Этот ехидный вопрос несколько огорошил меня, но и сразу привел в воинственное состояние: к тому времени я уже научился разговаривать с девушками. Ну а пока раздумывал, что ответить, там, на другом конце провода, деликатно помалкивали. Вскоре я пришел в себя, принял его шутливый тон, а потом я высказал то, ради чего и позвонил:
– Очень бы хотелось с вами встретиться, Михаил Александрович…
– Сегодня никак не могу. Вечером уезжаю…
– Как? – в отчаянии вырвалось у меня.
– А очень просто! Поездом…
– Может, сейчас? – уже безнадежным тоном задал я совершенно ненужный вопрос. Так хорошо и весело начинался наш разговор, будто мы многие годы были знакомы, и так неожиданно обрывался.
– А сейчас я поеду в Академию бронетанковых войск. Давно приглашали. Им не могу отказать.
– Можно мне туда попасть?
– Конечно, можно. Я скажу, чтобы пропустили вас.
– А если я приглашу и моего друга Славу Петрова, помните, мы вместе с ним были у вас, – решил я воспользоваться благоприятной минутой.
– Давайте, звоните. Я скажу, чтобы пропустили аспирантов Московского университета.
Попрощались. Я тут же помчался в университет. Нашел своего друга. И вот мы в академии. Огромный зал набит битком. Раздаются и долго не смолкают аплодисменты при виде выходящего на сцену Михаила Александровича Шолохова. Он рассказал о работе съезда партии, а потом обратился в зал с просьбой задавать вопросы.
Шолохов брал записку, читал ее вслух, а иногда, экономя время – уж очень их было много, – пересказывал, затем отвечал на нее.
Эту часть выступления мне удалось почти дословно записать.
– Спрашивают: «Какие произведения советской литературы вы считаете лучшими за последнее время?» Их достаточно много. В эти годы вышла очень неплохая книга Лидии Обуховой, неплохая книга Николая Чуковского, но это мое личное мнение. «Какие меры вы считаете необходимыми для исправления деятельности Союза писателей?» Безусловно, руководство должно быть коллегиальным. Сейчас Союз писателей превратился в бюрократическую организацию. Курьеров много, а дела мало.
Михаил Александрович прочитал очередную записку, переданную ему председательствующим.
– Вопрос о платных выступлениях. Для меня этот вопрос стал впервые в Военно-воздушной академии, где мне предложили деньги за то, что я там выступал. Я им сказал, что я зарабатываю пером, а не голосом. Спрашивают о роли Сталина в работе Союза писателей. Сталин был все-таки Генеральным секретарем партии, а не Союза писателей. О его роли трудно говорить. Ведь подхалимов у нас до черта. Были произведения, где описывалась поездка Сталина на фронт. Давно это было, а осуществлено недавно. «Почему вы оставили работу над произведением «Они сражались за Родину»?» Единственная причина, что я не дописал его: считал необходимым закончить вторую книгу «Поднятой целины». А вот в этой записке задают вопрос, почему я не рассказываю о своем методе создания художественных произведений, как бы это помогло молодым писателям. Признаться, я против этого. Если все маститые писатели будут выступать в «Литературной газете» с предложением своих методов, то получится такая неразбериха, что любой молодой может шею сломать. «Почему многие писатели наши выезжают на своих старых произведениях?» Как это – выезжают? Если книга пользуется популярностью, ее переиздают. Так что верховая езда на старых книгах – это не то слово. «Вы говорите, что вы сразу работаете над двумя романами: над «Поднятой целиной» и «Они сражались за Родину». Как это у вас получается?» Прошу не думать, что я пишу правой ногой и левой рукой одновременно. Просто иногда хочется отдохнуть от «Поднятой целины» и писать о войне. Как я отношусь к Леонову и Федину? Очень хорошо отношусь. Оба талантливые писатели, это единственное, что я могу сейчас сказать. Опять вопрос о «Поднятой целине», ее замысле. Откровенно говоря, мне очень хочется закончить то, что я начал до войны. Для этого пришлось отложить «Они сражались за Родину». Я считаю, что «Поднятая целина» поможет нашим соседям зарубежным, где проходила коллективизация. «Нужен ли Союз писателей?» А почему бы нет? Был нужен до, будет нужен и после съезда. «Как Вы относитесь к Бунину?» Как писателя я его очень люблю. Тот же самый вопрос о Хемингуэе. Я считаю его «Старик и море» удивительно хорошей книгой. Повесть читается с большим интересом. В записке утверждают, что многие не любят Симонова. А почему не любят? Это дело вкуса. Симонов – несомненно талантливый писатель. А что ему пять раз присуждали Сталинскую премию, то я к этому не имею никакого отношения.
Записки так и сыпались. Спрашивали, как он относится к романам Шпанова, Эренбурга, Бабаевского, Коптяевой… На каждый вопрос Шолохов отвечал коротко и ясно. Вопросы, вопросы, вопросы…
– «Правда ли, что вам рекомендацию в партию дал Сталин?» Нет, такой чести я не был удостоен. Меня рекомендовали в партию коммунисты станицы Вешенской. «Кто ваши друзья из писателей?» Многие, за исключением Эренбурга, кстати. «Будут ли в романе «Они сражались за Родину» танкисты?» А куда от вас денешься! «Почему вы переработали «Тихий Дон»?» Я не перерабатывал его, а утюжил, исправлял стилистические погрешности. «Правда ли, что вы все свои гонорары отдаете на строительство тех или иных районных или областных учреждений?» Как же так все отдать? А самому что? Без штанов ходить? «Почему вы не пишете о сегодняшней жизни?» А я и не брал на себя такого труда: писать о советской эпохе из года в год. Вот в этой записке утверждается, что я пишу роман «Они сражались за Родину» по указу Сталина. Это не соответствует действительности. Ничего мне Сталин не говорил и не советовал. Сталин говорил, что надо писать о войне. Говорил он это многим. Сталин действительно вызвал меня в 1951 году и спросил, когда был опубликован роман Ремарка «На Западном фронте без перемен». Я по памяти сказал. Сталин сказал, что писать о войне надо сейчас, а не ждать, как Ремарк, восемь лет. Спрашивают, чем я занимался во время войны. Я был военным корреспондентом, приходилось и в боях бывать. Как я отношусь к Есенину? Он очень талантливый поэт. Автор записки спрашивает, как я отношусь к Григорию Мелехову. И если бы состоялся суд над ним, помиловал ли я его. Он бы его помиловал… Я бы, наверное, тоже помиловал. Знал ли я об отзыве Сталина о втором томе «Тихого Дона», и действительно ли Горький помогал мне в публикации третьей книги романа? Да, Горький мне крепко тогда помог. Я рассказал Горькому о трудностях с публикацией третьей книги. Горький позвонил Сталину, попросил приехать его к нему на дачу. Через час Сталин был у него. Я рассказал Сталину, что мою книгу читали человек шесть и каждый настаивал, чтобы я резал книгу. Я сказал, что если буду слушаться всех, то от книги останутся рожки да ножки. Потом Горький высказался за то, что ничего переделывать не надо. Сталин тогда же и сказал, что я слишком объективно показываю Корнилова, вроде как бы с сочувствием. Субъективно, как человек своей касты, он был храбрым генералом. Он был честным человеком. Так объяснил я свою позицию. Сталин не согласился: раз человек шел против народа, значит, он не мог быть честным. Произошел легкий спор. И только совсем недавно, когда вышел двенадцатый том сочинений Сталина, я узнал поточнее его мнение. Все-таки в то время я очень волновался: решалась судьба книги. Я написал тогда Сталину письмо, просил сообщить, в чем же я ошибся. На это письмо я не получил ответа.
Шолохов взял следующую записку:
– «Нравится ли вам «Золотая роза»?» В общем хорошая книга. Почему я не отношу Эренбурга к своим друзьям? Я считаю его «Оттепель» клеветнической, клеветой на русский народ. Какими языками я владею? Я владею только русским и считаю, что недостаточно хорошо. «Не боитесь ли, что испортят «Тихий Дон» в кино?» А вы знаете, я и сам побаиваюсь… Не то, что испортят, а то, что выйдет плохой фильм. «Кто на вас влиял из классиков?» И второй вопрос: «Как вы пишете?» Пишу и то, что видел, и то, что знаю, а сейчас, кажется, пора и архивными материалами пользоваться. А кто влиял? Очень многие влияли. Не перечислить всех. Толстой… Может, Чехов, хотя манера письма у нас различная…
Долго еще не отпускали офицеры и слушатели академии любимого писателя. Но всему приходит конец. Председательствующий встал, сгреб со стола кучу записок и сказал:
– Товарищи! Вопросов еще очень много… А времени у Михаила Александровича до поезда осталось мало. Давайте его отпустим, а записки сейчас я передам ему. Может, пригодятся.
Эта встреча осталась у меня в памяти навсегда. И дело сейчас даже не в ответах и вопросах, а в той простой, доверительной, задушевной обстановке, которая сразу установилась между Шолоховым и аудиторией. Поражала его откровенность и простота. Он не скрывал своих симпатий и антипатий, хотя наверняка знал, что даже эта прекрасная аудитория неоднородна в своих оценках. Эта встреча укрепила меня в каких-то мыслях, дала толчок новым. А главное, я понял, что тот добивается хоть каких-то творческих успехов, кто не отступает от своих убеждений, кто твердо стоит на своем, какие бы препятствия ни возникали на его пути. Ведь Шолохову предлагали выбросить некоторые эпизоды из романа, и он пошел бы «зеленой улицей». А Шолохов не согласился, добился встречи со Сталиным, произошел и между ними серьезный разговор, но и ему, Сталину, он ни в чем не уступил. Вот в этом, видимо, и заключается разница между гением и талантом. Гений не приспосабливается к мнениям власть имущих… На многие волновавшие меня тогда вопросы ответил Шолохов на этой встрече.
Между тем по-прежнему выходили статьи, монографии, сборники статей, в которых отчетливо говорилось, что Григорий Мелехов – отрицательный герой и что сам Шолохов резко отрицательно относится к нему, творит над ним беспощадный суд, карает его за все грехи и ошибки. Ничего человеческого не осталось в душе Григория Мелехова – вот итог его преступного пути. Мысль, пронизывавшая исследования о «Тихом Доне», заключалась в том, что Григорий Мелехов, находясь во враждебном советской власти лагере, утрачивал свои положительные качества, постепенно превращался в жалкое и страшное подобие человека. Великое достоинство романа в том, что сам автор «развенчивает», «карает», «осуждает» своего героя, беспощадно раскрывая его духовную пустоту, моральное и физическое вырождение.
Особенно активен и заметен был Л.Г. Якименко, упорно и настойчиво доказывавший, что «неверный, ошибочный путь Григория в революции, приведший его к разрыву с народом, путь утрат многих прекрасных человеческих свойств и качеств», что «страшный конец Григория Мелехова, нравственное и физическое вырождение – закономерное завершение судьбы таких людей», что «с последних страниц романа глядит на нас трагический образ морально сломленного, нравственно опустошенного человека, жалкое и страшное подобие человека», что «борьба против народа приводит к нравственному опустошению – гибели человеческого в человеке», приводит к тому, что «Григорий как бы отбивался от людей, становился нечеловеком».
Неужто Шолохов согласен с этим вульгаризаторским бредом? Эти мысли не раз возникали у меня в то время…
Я прочитал все его интервью, речи, статьи, но ни в одной из них автор «Тихого Дона» не высказал своего отношения к критике своих сочинений, уж слишком скупо ронял он слова о своем творчестве, никак, в сущности, не реагируя на изыскания литературоведов и критиков. Так захотелось встретиться с ним, порасспросить его, поделиться своими мыслями, сомнениями, наблюдениями. И я написал тогда Шолохову громаднейшее письмо, в котором высказал все, что накопилось в душе и что так волновало меня все эти полтора года работы над диссертацией «Человек и народ в романах М.А. Шолохова». Возможно, письмо сохранилось, но ответа я так и не дождался…
В мае 1956 года, после столь удачной встречи с Шолоховым в Академии бронетанковых войск, я уложил в чемодан все свои заметки, выписки из статей, газетных и журнальных, книги, две пачки бумаги, а в рюкзак – несколько килограммов крупы, сухой колбасы и еще кое-что из продуктов и отправился в деревню Плешкино к тетушке Арише, сестре моего отца, писать диссертацию: 15 октября заканчивался трехлетний срок моей аспирантуры.
Мне создали самые благоприятные условия, какие только и могли предоставить сельские жители: на чердаке поставили стол у самого окошка, крепко сколоченную дядей Ваней табуретку, а только что скошенная трава, покрытая плотной дерюжкой, стала моим ложем на несколько месяцев беспрестанной работы.
Вставал, казалось, рано, но тетя Ариша уже подоила корову, процедила молоко и приготовила мне целую кружку парного молока. Я выпивал и снова поднимался к себе на чердак. Часа через три завтракал и снова работал.
Иной раз дядя Ваня брал меня в лес косить траву. На колхозной земле косить строго воспрещалось, и мы искали поляны и выкашивали, сушили, складывали в стожок, а потом дядя Ваня вывозил… Как он находил свои стожки – это так и осталось для меня тайной. Суровый, молчаливый, он так и не сошелся с колхозной жизнью, резко критиковал современный уклад ее.
– Дядя Ваня, – как-то спросил я его, – а почему вы уехали из Хавертова? Чем тут-то лучше…
– А ты спроси своего отца! Почему он еще раньше меня сбежал в Москву! Почему ваши соседи по деревне Шалуповы все разбежались, кто в Москву, кто в подмосковные деревни… Да и многие наши, хавертовские, покинули родные места в поисках лучшей доли.
– Отец рассказывал, что не мог прокормить в деревне большую семью, продали корову, чтобы заплатить налоги, а без коровы какая же в деревне жизнь, тем более с детьми мал мала меньше…
– Вот и кумекай, почему крестьянин оказался неспособным прокормить свою семью. Раньше мог, после революции, а особенно после коллективизации оказался немощным… Ты еще молод, ничего в жизни не испытал, все учишься, а теперь все пишешь и пишешь, потом бежишь на речку, опять пишешь, потом бежишь на вечеринку, к девкам, а с утра ты снова пишешь. А зачем? Ты сеешь слова, а взойдут ли они добрым злаком? Ты, как и я, – сеятель. Но только я сею отборное зерно и знаю, что оно взойдет добрым, полезным человеку, накормит страждущего, а чем накормишь-напоишь ты? Своими словами? А может быть, твои слова болеют неправдой. Знаешь, что говорится в Библии? Ты, я заметил, пренебрегаешь самой мудрой книгой на земле. Здесь все сказано, что надо знать человеку на земле, чтобы быть честным перед самим собой и полезным другим людям. Сеятель слово сеет, вот что говорится в Библии, при каких условиях оно произрастает в душе…
Я давно приглядывался к этой книге, раскрытой то на той, то на другой странице, что свидетельствовало о каждодневном ее чтении. Я не раз брал ее в руки, перелистывал, любуясь иллюстрациями, но уж слишком назидательной казалась она мне. Неверием была окутана моя молодая комсомольская душа, с холодком я возвращал Библию на ее привычное место.
После того разговора я нашел притчу о сеятеле и семени, а прочитав, задумался: действительно, только доброе зерно, упавшее на добрую землю, может дать плод, взошедший и выросший, и принести «иное тридцать, иное шестьдесят и иное сто».
За эти несколько прекрасных месяцев, проведенных в деревне, разговоров было много, но то, что сейчас кажется существенным, чаще всего я отвергал, спорил с ним, приводил свои аргументы, иной раз вычитанные из книг и постановлений ЦК КПСС и Совета министров. Почти шепотом он рассказывал о жутких историях во время Гражданской войны и коллективизации, о массовых расстрелах непослушных крестьян, просто так, без суда и следствия… Я знал об этих фактах из «Тихого Дона», из других книг, но все это происходило на мятежном Дону, на Кубани, в Сибири, но дядя Ваня говорил только о том, что происходило в нашей Рязани, в городе Михайлове, в селе Хавертове. Местах, где, как мне казалось, царили мир и тишина. Отец рассказывал, что во время коллективизации раскулачили одного лишь Саблина, сельские руководители позавидовали его огромному и чудесному саду, нужно было его взять в колхозную собственность, вот и решили раскулачить.
Как жалею я о том, что не записывал за ним, за дядей Ваней, его истории, он говорил таким ярким, свежим, чисто деревенским языком, полным особенных слов, выражений, пословиц, диалектизмов, особенно удачно он пользовался церковнославянизмами, взятыми из Библии. А ведь жив был еще дед Кузьма, его отец, изредка выходивший из своего чулана; только сейчас понимаю, что он был ровесником Бунина и Шаляпина и мог о многом рассказать из той, давно прошедшей жизни… Но вот не сообразил по молодости и увлеченности книжными премудростями…
В августе 1956 года я завершил работу над диссертацией, которая и легла в основу всех моих работ о творчестве Шолохова. С удовольствием перелистывал пухлый том, особенно те страницы, где с дерзкой беззаботностью критиковал своих предшественников, называвших моего любимого героя Григория Мелехова «бандитом» и «преступником». Пожалуй, впервые я испытал истинную радость от работы, я уже предвкушал удовлетворение от победы над признанными авторитетами, писателями, критиками, учеными, утверждавшими всякую чушь… Это был настоящий праздник души… Счастье быть самим собой. Я и не думал, как мало моих коллег испытывали такое же счастье, когда они приносили свои рукописи в журналы и издательства, а их редактировали так, что авторы чуть ли не плакали от несчастья, увидев изуродованное.
В начале сентября я сдал рукопись на перепечатку за университетский счет, воспользовался привилегией, предоставленной тем аспирантам, которые свои работы представляют досрочно.
И в эти дни стало известно, что необходимы публикации по теме диссертации, слишком много халтурных диссертаций защищалось, особенно в провинциях. Публикация – это контроль за качеством научных работ. Очень правильное постановление, с этим у меня не будет особых проблем, самоуверенно подумалось в то время… Перепечатанную на машинке диссертацию я передал А.И. Метченко.
И, как читатель помнит, в это время ко мне заявился Боря Бугров и предложил выступить с докладом «О художественном методе».
И выступил…
4. Безнадежные будни
А потом наступили будни, томительные, безрадостные, безнадежные. Вскоре, правда, инспектор деканата Талина Тимофеевна, замечательная, добрая, чуткая и внимательная, порекомендовала мне пойти на курсы для поступления в университет, по ее рекомендации меня приняли, стал преподавать русский язык и литературу. Видимо, что-то несерьезное было в моем преподавании, потому что в сочинениях на школьные темы все чаще стали объясняться мне в любви, а одна сочинительница написала целую поэму по этому поводу. Чтобы хоть чуточку развлечь своих читателей, процитирую эту «поэму»:
В.В. ПетелинуТы вновь со мной, любви виденье?Из тьмы и сумрака забвеньяБылым мечтам возврата нет.Так что же это? – Дай ответ,О муза жизни, дай мне правоЛюбить, как прежде, и страдать,Смеяться нежно и лукаво —Не смехом души сотрясать;Забыть о многом и простить,Не презирать иных друзей,В груди не пламя мне носить,А пепл остывший прежних дней.Тяжелым бременем сомненьяЛожатся на кипящий ум,И нет мне, муза, избавленья,Я вся во власти грустных дум.В конце концов, веселье славыИ праздной жизни мишура,Обычаи пустые, нравы,Чем так богата старина,В них нет, о муза, просветленья,Оно лишь там, где есть любовь,А где любовь – там вдохновеньеИ радость жизни вспыхнет вновь.Любовь поэзии созданье,Цветок небесной красоты,Она прекрасна, но страданьеУносит дивные мечты.* * *Ты был мне трелью соловьяИ звонкой песней лебедей,Журчаньем милого ручьяИ чистым воздухом полей.Ты в жаркий день служил прохладой,В ненастье сердце согревал.Об этом ты и не мечтал?Ведь правда, – и не надо;Во мраке был ты ярким светом,Любимым был моим всегда;Но ты об этом,Нет, не узнаешь никогда.Хотя, быть может, и узнаешь,Поймешь, что любят только раз.Вот ты теперь уже страдаешь.Скажи, ошиблась я сейчас?И не смотри с таким укором,Тебя люблю я, милый, верь!Сейчас ты понял, что не скороУйдешь, захлопнув счастью дверь.Прости стихов несвязных бредИ скромных слов простые звуки,Ты помнишь, много лет назадОтелло был любим за муки.Пройдут года, и вспомни тыСлова безвестного поэта,Его любовь, мечты,Письмо, не получившее ответа.Когда печаль тебя коснетсяСвоей безжалостной рукой,Его ты вспомни, – пронесетсяПечаль, любимый, над тобой.Слеза вдруг взор твой затуманитИ скроет солнца ясный свет,Ты вспомни, милый, что страдаетС тобой таинственный поэт.Меня ты видишь иногда —Грустна, насмешлива, горда.К тебе я редко подхожу,Любуюсь издали тобой.Ты не пугайся, но скажу —Характер у меня – плохой.Ну вот и все. Прощай, мой милый,Прости за все и не грусти.Ты был мелодией любимойИ за сравнение прости.Признаюсь, читая эти анонимные сочинения, выглядел я глуповато, в этом случае пользовался юмором, но юмор не помогал… Хотя банальность «поэмы» была очевидной…