Мальчик, украдкой присмотревшись к ней, разглядел полненькое плотное тельце и приятные складочки на шее. Эти складки, как он краем глаза заметил, создавались разностью в оперении. Ряды вогнутых перышек отделялись один от другого, образуя подобие бахромы, которую он нашел очень изящной.
Наконец молодая гусыня пихнула его клювом. Она как раз была часовым.
– Ты следующий, – сказала она.
Не дожидаясь ответа, она опустила голову и тем же движением выдернула травинку. Так, кормясь, она постепенно отдалилась от него.
Варт стоял на часах. Он не знал, за чем ему должно следить, и не видел никакого врага – только и было кругом, что кочки да его пасущиеся сотоварищи.
– Что это ты делаешь? – спросила она, когда спустя полчаса ей случилось проходить мимо.
– Стою на страже.
– Да ну тебя, – сказала она, хихикнув – или правильнее сказать «гоготнув»? – Глупенький!
– Почему?
– Сам знаешь.
– Честно, не знаю, – сказал он. – Я что-то не так делаю? Мне непонятно.
– Клюнь следующего. Ты перестоял уже самое малое вдвое больше положенного.
Варт сделал, как ему было сказано, и ближайший гусь принял у него вахту, а Варт подошел поближе к гусыне и стал пастись рядом с ней. Они пощипывали траву, косясь друг на дружку бисеринами глаз.
– Я показался тебе глуповатым, – застенчиво сказал он, впервые решившись открыть птице свою истинную видовую принадлежность, – но это потому, что я, вообще-то, не гусь. Я был рожден человеком. По правде, это мой первый полет.
Она удивилась, но не сильно.
– Это бывает не часто, – сказала она. – Люди обычно стремятся стать лебедями. Последними у нас тут побывали дети короля Лира. Впрочем, насколько я понимаю, все мы из семейства гусиных.
– О детях Лира я слышал.
– Им тут не понравилось. Они оказались безнадежными националистами, и такие религиозные были – все время вертелись вокруг одной ирландской часовни. Можно сказать, что других лебедей они вообще старались не замечать.
– А мне у вас нравится.
– Я так и подумала. Тебя зачем прислали?
– Учиться.
Они попаслись в молчании, пока его собственные слова не напомнили ему кое-что, о чем он хотел спросить.
– Часовые, – сказал он. – Мы что, воюем?
Она не поняла последнего слова.
– Воюем?
– Ну, деремся с другим народом?
– Деремся? – неуверенно переспросила она. – Мужчины, бывает, дерутся – из-за своих жен и так далее. Конечно, без кровопролития, – так, немножко помутузят друг друга, чтобы выяснить, кто из них лучше, кто хуже. Ты это имел в виду?
– Нет. Я имел в виду сражения армий – например, с другими гусями.
Это ее позабавило.
– Интересно! Ты хочешь сказать, что собирается куча гусей и все одновременно тузят друг друга? Смешное, наверное, зрелище.
Тон ее удивил Варта, ибо он был еще мальчиком и сердце имел доброе.
– Смешно смотреть, как они убивают друг друга?
– Убивают друг друга? Гусиные армии, и все убивают друг друга?
Медленно и неуверенно она начала постигать эту идею, и по лицу ее разлилась гадливость. Когда постижение завершилось, она пошла от него прочь. И молча ушла на другую сторону поля. Он последовал за ней, но она поворотилась к нему спиной. Он обошел ее кругом, чтобы заглянуть ей в глаза, и испугался, увидев в них выражение неприязни – такое, словно он сделал ей некое непристойное предложение.
Он неуклюже сказал:
– Прости. Я не понял.
– Прекрати эти разговоры!
– Прости.
Немного погодя он с обидой добавил:
– По-моему, нельзя запрещать человеку спрашивать. А из-за часовых вопрос представлялся естественным.
Оказалось, однако, что разозлил он ее донельзя.
– Сейчас же прекрати эти разговоры! Хорошенькие мысли, должно быть, тебя посещают, мерзость какая! Ты не имеешь никакого права говорить подобные вещи. Разумеется, у нас есть часовые. Здесь водятся и кречеты, и сапсаны – ведь так? – и лисы, и горностаи, да и люди с сетями. Это естественные враги. Но какая же тварь дойдет до такой низости, чтобы разгуливать целыми бандами и убивать существ одной с нею крови?
– Муравьи, например, – упрямо сказал он. – И потом, я хотел ведь только узнать.
Она сделала над собою усилие, заставив себя проявить снисходительность. Было в ней что-то от синего чулка, – она полагала необходимым придерживаться, по возможности, широких взглядов.
– Меня зовут Лё-лёк. А тебе лучше назваться Кии-куа, тогда все подумают, что ты из Венгрии.
– А вы все слетаетесь из разных мест?
– Да, конечно, ну, то есть разные стаи. Кое-кто здесь из Сибири, другие из Лапландии, и, по-моему, я вижу одного-двух исландцев.
– И они не дерутся друг с дружкой за пастбища?
– Господи, и дурачок же ты все-таки, – сказала она. – У гусей не существует границ.
– Прости, а что такое границы?
– Воображаемые линии на земле, насколько я понимаю. Какие могут быть границы у тех, кто летает? Эти твои муравьи – да и люди тоже – в конце концов перестанут сражаться, если поднимутся в воздух.
– Вообще-то, мне сражения нравятся, – сказал Варт. – В них есть что-то рыцарское.
– Это потому, что ты маленький.
19
Было нечто волшебное в том, как Мерлин управлялся с пространством и временем, ибо Варту казалось, что за одну весеннюю ночь, на которую он оставил свое тело спать под медвежьей шкурой, он провел с серым народом много дней и ночей.
Лё-лёк, хоть и была девчонкой, нравилась ему все больше. Он постоянно задавал ей вопросы насчет гусей. Она с ласковым добродушием рассказывала ему обо всем, что знала сама, и чем больше он узнавал, тем милее ему становились ее храбрые, благородные, спокойные и разумные сородичи. Она объяснила ему, что каждый из Белогрудых – это отдельная личность, не подчиненная законам или вождям, разве что те возникают сами собой. У них не было ни королей вроде Утера, ни законов, подобных жестоким законам норманнов. Они ничем не владели совместно. Любой гусь, нашедший что-нибудь вкусное, считал находку своей собственностью и отдолбал бы клювом всякого, кто попытался б ее стянуть. В то же самое время ни один из гусей не предъявлял каких-либо исключительных территориальных прав ни на какую часть мира – кроме своего гнезда, но то уж была частная собственность. И еще она много рассказывала ему о перелетах.
– Мне кажется, – говорила она, – первый гусь, совершивший перелет из Сибири в Линкольншир и обратно, вернувшись, завел в Сибири семью. И вот, когда наступила зима и нужно было заново искать, чем прокормиться, он, должно быть, сумел кое-как отыскать ту же дорогу, ведь, кроме него, никто ее не знал. Год за годом он водил по ней свое разросшееся семейство, став его лоцманом и адмиралом. Когда ему пришла пора умирать, видимо, лучшими лоцманами оказались старшие его сыновья, поскольку они чаще других проделывали этот путь. Естественно, сыновья помоложе, не говоря уже о юнцах, не очень-то хорошо знали дорогу и потому были рады последовать за кем-то, кто ее знал. Возможно, и среди сыновей постарше имелись такие, что были известны своей бестолковостью, так что семья доверяла не всякому.
– Вот так, – говорила она, – и выбирается адмирал. Может быть, этой осенью к нам в семью заглянет Винк-винк и скажет: «Извините, среди вас нет ли случайно надежного лоцмана? Бедный старый прадедушка скончался, когда поспела морошка, а от дядюшки Онка проку немного. Мы ищем кого-нибудь, за кем можно лететь следом». И мы тогда скажем: «Двоюродный дедушка будет рад, если вы составите нам компанию, но только имейте в виду, если что-то пойдет не так, мы не отвечаем». – «Премного благодарен, – ответит он. – Уверен, что на вашего дедушку можно положиться. Вы не будете возражать, если я расскажу об этом Гогону, у них, сколько я знаю, такие же трудности?» – «Нисколько».
И таким образом, – пояснила она, – двоюродный дедушка станет адмиралом.
– Хороший способ.
– Видишь, какие у него нашивки, – уважительно прибавила она, и оба посмотрели на дородного патриарха, грудь которого действительно украшали черные полосы – вроде золотых кругов на рукаве адмирала.
Волнение в войске все нарастало. Молодые гуси вовсю флиртовали или сбивались в кучки – поговорить о своих лоцманах. Время от времени они затевали вдруг игры, будто дети, возбужденные предвкушением праздника. Одна из игр была такая: все становились в кружок, и совсем молодые гуси выходили один за другим в середину, вытягивая шеи и притворяясь, будто вот-вот зашипят. Дойдя до середины, они припускались бежать, хлопая крыльями. Это они показывали, какие они смельчаки и какие отличные выйдут из них адмиралы, стоит только им подрасти. Распространилась, кроме того, странная манера мотать из стороны в сторону клювом, что обыкновенно делается перед тем, как взлететь. Нетерпение овладело и старейшинами, и мудрецами, ведающими пути перелетов. Знающим взором они озирали облачные массы, оценивая ветер, – какова его сила и по какому, стало быть, румбу следует двигаться. Адмиралы, отягощенные грузом ответственности, тяжелой поступью мерили шканцы.
– Почему мне так неспокойно? – спрашивал он. – Словно что-то бродит в крови?
– Подожди, узнаешь, – загадочно говорила она. – Завтра, может быть, послезавтра.
Когда день настал, все изменилось на грязной пустоши и в соленых болотах. Похожий на муравья человек, с такой терпеливостью выходивший на каждой заре к своим длинным сетям, с расписанием приливов, накрепко запечатленным у него в голове, – ибо ошибка во времени означала для него верную смерть, – заслышал в небе далекие горны. Ни единой из тысяч птиц не увидел он ни на грязной равнине, ни на пастбищах, с которых пришел. Он был по-своему неплохим человеком, – он торжественно выпрямился и стянул с головы кожаную шапку. То же самое он набожно проделывал и каждой весной, когда гуси покидали его, и каждой осенью, завидев первую из вернувшихся стай.
Пароходу требуется два или три дня, чтобы пересечь Северное море, – так долго ползет он по этим зловещим водам. Но для гусей, мореходов воздуха, для острых их клиньев, в лохмотья раздирающих облака, для небесных певцов, обгоняющих бурю, – час за часом по семьдесят миль – для этих странных географов (здесь подъем на три мили, – так они говорят), плывущих не по водам, но по дождевым облакам, – для них все было иным.
И это иное наполняло их песни. Были средь них грубоватые, были саги, были и до крайности легкомысленные. Одна, довольно глупая, очень позабавила Варта:
Иные в дорогу зовут берега,Но травкою грязные манят луга.Гу-гу-гу! Ги-ги-ги! Га-га-га!Не шеи у нас, а подобье дуги,Их словно бы слесарь согнул в три руки.Га-га-га! Гу-гу-гу! Ги-ги-ги!Мы травку пощипываем на лугу –И другу здесь хватит, и хватит врагу!Ги-ги-ги! Га-га-га! Гу-гу-гу! Гу-гу-гу!Га-га-га! Нам грязь дорога!Га-га-га! Ги-ги-ги! Трогать нас не моги!Хорошо на лугу нам в семейном кругу!Ги-ги-ги! Га-га-га! Гу-гу-гу![6]Была еще чувствительная:
Дикий и вольный, спустись с высока.И верни мне любовь моего гусака.А однажды, когда они пролетали над скалистым островом, населенным казарками, похожими на старых дев в кожаных черных перчатках, серых шляпках и гагатовых бусах, вся эскадрилья разразилась дразнилкой:
Branta bernicla сидела в грязи,Branta bernicla сидела в грязи,Branta bernicla сидела в грязи,А мы пролетали мимо.Вот мы летим, дорогая, гляди,Вот мы летим, дорогая, гляди,Вот мы летим, дорогая, гляди,На Северный полюс, мимо.Одна из самых скандинавских песен называлась «Радость жизни»:
И ответил Ки-йо: кто здоров, тот и рад.Крепость ног, гладкость крыл, гибкость шей, ясность глаз –Нет на свете лучших наград!Старый Анк отвечал: честь дороже даров.Искатель путей, кормилец гусей, хранитель, а равно податель идей –Вот кто слышит небесный зов!А резвушка Лё-лёк: Любовь, господа!Нежность очей, учтивость речей, прогулки вдвоем и гнездо вечерком –Они пребудут всегда!Был Лиг-уиг за желудок: Ах, еда! – он сказал.Стебли травы, колкость стерни, злато полей, сытость гусей –Это выше всяких похвал!Братство! – крикнул Винк-винк. –Вольный дружества жар!Построение в ряд, караванный отряд, все как один и заоблачный клин –Вот в чем Вечности истинный дар!Я же, Льоу, выбрал пенье – веселье сердец.Музыка сфер, песни и смех, слезы тишком и мир кувырком –Все это Льоу, певец.Порой, опускаясь с уровня перистых облаков, чтобы поймать благоприятный ветер, они попадали в облачные стаи – огромные башни, вылепленные из водных паров, белые, как отстиранное в понедельник белье, и плотные, как меренги. Случалось, что одно из этих небесных соцветий, снежно-белый помет колоссального Пегаса, оказывалось в нескольких милях перед ними. Они прокладывали курс прямо на облако и смотрели, как оно разрастается, безмолвно и неуследимо, лишенным движения ростом, – и наконец, когда они приближались к нему вплотную и, казалось, вот-вот должны были больно удариться клювами о его, по видимости, плотную массу, солнце начинало тускнеть, и туманные призраки вдруг обвивали их на секунду, сплетаясь, словно небесные змеи. Их облегала серая сырость, и солнце медной монетой скрывалось из виду. Крылья ближайших соседей истаивали в пустоте, пока каждая птица не обращалась в одинокий звук посреди стужи уничтожения, в развоплощенное привидение. Потом они висели в лишенном примет небытии, не ощущая ни скорости, ни левого с правым, ни верха, ни низа, покамест с той же, что прежде, внезапностью не накалялся заново медный грош и не свивались за спиной небесные змеи. И через миг они опять попадали в самоцветно сверкающий мир с бирюзовым морем внизу, с вновь отстроенными блистательными дворцами небес и с еще не просохшей росой Эдема.
Одними из лучших минут перелета стали те, которые они провели, минуя скалистый остров в океане. Были и другие, например, когда их строй пересекся с караваном тундровых лебедей, направлявшихся в Абиско и издававших на лету такие звуки, словно щенячий выводок тявкал, прикрывшись носовыми платками, или когда им повстречался виргинский филин, в мужественном одиночестве вершащий свой трудный полет, – в теплых перьях у него на спине, так они уверяли, совершал даровой переезд малютка-крапивник. Но одинокий остров был лучше всего.
На нем раскинулся птичий город. Все его жители сидели на яйцах, все переругивались, но отношения между ними были самые дружеские. На верхушке утеса, поросшей короткой травкой, мириады тупиков старательно рыли норы. Чуть ниже, на проспекте Гагарок, птиц набилось столько и на такие узкие полки, что им приходилось стоять, повернувшись спиною к морю и крепко держась за камень длинными пальцами. Еще ниже, на улице Чистика, толпились эти самые чистики, задирая в небо узкие игрушечные личики, как делают сидящие на яйцах дрозды. В самом низу находились Моевкины трущобы. И все эти птицы, откладывавшие, подобно человеку, по одному яйцу каждая, жили в такой тесноте, что трудно было разобрать, где чья голова, – пресловутого нашего жизненного пространства им не хватало настолько, что, если новая птица настойчиво пыталась усесться на полке, с нее в конце концов сваливалась одна из прежних ее обитательниц. И при этом все отличались добродушием, веселились, ребячились и поддразнивали друг дружку. Они походили на неисчислимую толпу рыбных торговок, собранных на самой обширной в мире спортивной трибуне, занятых личными препирательствами, что-то поедающих из бумажных кульков, отпускающих шуточки в адрес судьи, распевающих комические куплеты, вразумляющих детишек и сетующих на мужей. «Подвиньтесь-ка малость, тетенька», – говорили они, или: «Протиснись вперед, Бабуся»; «Тут идет эта Флосси и садится прямо на креветок»; «Положи ириску в карман, дорогуша, и высморкайся»; «Глянь-кось, это там не дядя Альберт с пивком?»; «Можно, я тут приткнусь, я маленькая?»; «А вон и тетя Эмма тащится, все-таки сверзилась с полки»; «Шляпка моя не съехала?»; «Эк она раздухарилась!».
Птицы одной породы старались более или менее держаться своих сородичей, но и в этом особой мелочности не проявляли. На проспекте Гагарок там и сям попадались упрямые моевки, сидевшие на каком-нибудь выступе в твердом намерении бороться за свои права. Всего их там было тысяч, наверное, десять, и шум от них стоял оглушительный.
Затем еще были фиорды и острова Норвегии. Кстати сказать, как раз на одном из тех островов услышал великий В. Г. Хадсон подлинную гусиную историю, над которой не грех задуматься человеку. Жил, рассказывает он нам, на побережье крестьянин, на чьих островах не было покоя от лис, так что он на одном из них поставил лисий капкан. Назавтра, навестив этот остров, он обнаружил, что в капкан попался старый дикий гусь, видимо Великий Адмирал, если судить по его упитанности и нашивкам. Крестьянин не стал его убивать, а снес домой, подрезал крылья, связал ему ноги и выпустил во двор к своим уткам и курам. Так вот, одно из следствий лисьей докучливости состояло в том, что крестьянину приходилось крепко запирать птичник на ночь. Обыкновенно он выходил под вечер, чтобы загнать туда птицу, а потом запирал дверь. Несколько времени погодя он приметил одно удивительное обстоятельство, а именно – куры, которых приходилось раньше собирать по всему двору, теперь дожидались его в сарае. Как-то под вечер он проследил за происходящим и обнаружил, что плененный им властелин взял на себя работу, значенье которой сумел постигнуть присущим ему разумением. Каждым вечером, ближе ко времени, когда запирался курятник, умудренный старик-адмирал обходил своих домашних товарищей, главенство над коими он на себя возложил, и, обходясь одними лишь собственными силами, благоразумно сгонял их в положенное место – так, словно полностью понимал, для чего это делается. Что же до диких гусей, в былое время летавших следом за ним, они никогда уже не садились на тот остров – прежде всегда посещавшийся ими, – где был похищен их капитан.
И вот наконец после всех островов они приземлились в конечном пункте первого дня перелета. О, какое заслышалось восторженное бахвальство, какие всякий обращал к себе поздравления! Они падали с неба, ложась на крыло, выписывая фигуры высшего пилотажа и даже входя в штопор, Они испытывали гордость за себя и за своего лоцмана и нетерпенье при мысли об ожидающих их впереди семейственных наслаждениях.
Перед самой землей они начинали планировать, изогнув крылья книзу. В последний миг, сильно хлопая крыльями, они ловили в них ветер и следом – плюх! – оказывались на земле. С минуту подержав крылья над головой, они их складывали, быстро и аккуратно. Они пересекли Северное море.
– Слушай, Варт, – отчаянным голосом сказал Кэй, – тебе непременно нужна вся шкура? И почему ты дергался и бормотал? Да еще и храпел к тому же.
– Я не храпел! – гневно ответил Варт.
– Храпел!
– Не храпел.
– Храпел. Гакал, как гусь.
– Неправда.
– Правда.
– Неправда. Ты сам еще хуже храпел.
– Ну уж нет.
– Ну уж да.
– Как же это я хуже храпел, если ты совсем не храпел?
Когда обстоятельное обсуждение этой темы закончилось, выяснилось, что они запаздывают к завтраку.
Торопливо одевшись, мальчики выбежали под весеннее небо.
20
Снова настала пора сенокоса. Прошел год, как Мерлин жил с ними. Прилетали ветра, и снега, и дожди, и снова светило солнце. Мальчики не изменились, разве что ноги у них стали немного длиннее.
Миновало еще шесть лет.
Время от времени их навещал сэр Груммор. Время от времени удавалось увидеть Короля Пеллинора, – как он скачет прилеском за Зверем, или как Зверь скачет за ним, когда им случалось запутаться. Простак утратил вертикальные полосы на своем оперении однолетка, он еще посерел, поугрюмел, посвирепел, и на месте самых длинных вертикальных полос у него появились опрятные горизонтальные – новые знаки различия. Дербников каждую зиму отпускали на волю, а на следующий год ловили новых. Волосы Хоба совсем побелели. Сержант-оружейник обзавелся брюшком и чуть не помер со стыда, но по-прежнему продолжал при всяком удобном случае выкрикивать «раз-два» все более хриплым голосом. Все прочие, если не считать мальчиков, словно бы и не менялись.
Мальчики подросли. Они, как и прежде, носились по замку, словно дикие жеребята, отправлялись, когда им вздумается, повидаться с Робином, и пережили бесчисленные приключения, о которых было бы слишком долго рассказывать.
Дополнительные уроки Мерлина шли своим чередом, ибо в те далекие дни даже взрослые люди были настолько ребячливы, что превращение в сову не казалось им чем-то неинтересным. Варт превращался в неисчислимое множество различных животных. Столько было в их жизни перемен, что теперь во время уроков фехтования Кэй со своим напарником легко справлялись с отпустившим брюшко сержантом и имели возможность поквитаться за множество ударов, когда-то полученных от него. Подрастая, они овладевали все более почтенным оружием и в конце концов получили полные рыцарские облачения и луки высотою почти в шесть футов, бившие стрелами длиною с портновский ярд. Вообще говоря, предполагалось, что всякий пользуется луком не выше своего роста, ибо стрельба из более высокого лука почиталась ненужной тратой энергии – вроде пальбы крупным калибром по мелкой дичи. Во всяком случае, люди скромные предпочитали к таким лукам не прибегать. Это считалось разновидностью фанфаронства.
Чем дальше, тем с Кэем становилось труднее. Он упрямо стрелял из лука, слишком длинного для него, и не особенно метко. Он то и дело выходил из себя и успел вызвать на драку почти всех окружающих, и в тех немногих случаях, когда драки действительно происходили, бывал неизменно бит. Кроме того, его переполняла саркастичность. Он доводил до отчаяния сержанта, приставая к нему по поводу брюшка, и донимал Варта разговорами о его отце и матери, когда поблизости не было сэра Эктора. Вообще-то, походило на то, что ему всего этого делать и не хотелось. Ему это даже не нравилось, но он не мог с собой справиться.
Варт оставался все тем же глупышом, он по-прежнему был привязан к Кэю и интересовался птицами.
Мерлин что ни год выглядел все моложе, – и это было только естественно, ибо он моложе и становился.
Архимед женился и вырастил в башенной комнате Мерлина несколько поколений миловидного пернатого молодняка.
Сэр Эктор обзавелся ишиасом. Молниями разбило три дерева. Каждое Рождество приезжал, не меняясь ни на волос, мастер Твайти. Мастер Пасселью припомнил еще один куплет про Короля Коля.
Года проходили размеренно, и снег Старой Англии лежал, как от него и ждали, – даже с красногрудой зарянкой в одном углу картинки и церковным колоколом или освещенным окошком в другом, – и в конце концов почти уже наступило время посвятить Кэя в полноправные рыцари. Чем ближе подходил этот день, тем более отдалялись мальчики, – ибо Кэй почитал теперь неуместным держаться с Вартом на равной ноге, поскольку возвышенность рыцарского чина не допускает тесных дружеских отношений с оруженосцем. Варт, коему предстояло стать этим оруженосцем, безутешно таскался за Кэем, пока ему то дозволялось, а затем с прежалким чувством отправлялся на поиски какого-нибудь утешения.
Так он забрел на кухню.
«Ну вот, и попал я в Золушки, – сказал он себе. – И хоть до нынешней поры мне по какой-то странной причине доставалось все самое лучшее по части образования, теперь придется платить за прошлые удовольствия, за то, что я видел всех этих восхитительных драконов, колдуний, рыб, гирафов, муравьев, диких гусей и прочих, теперь я стану заурядным оруженосцем и буду держать для Кэя запасное копье, покуда он, раздувшись от важности, красуется у какого-нибудь источника и сражается с каждым проезжим. Ну и пусть, – пока все это длилось, я замечательно проводил время, а быть Золушкой не так уж и скучно, если можно быть ею на кухне с очагом, достаточно обширным, чтобы зажарить быка».
И Варт с печальной признательностью оглядел хлопотливую кухню, расцвеченную языками пламени до явственного сходства с адом.
В те дни образование всякого цивилизованного джентльмена проходило обычно три стадии – паж, оруженосец, рыцарь, и, во всяком случае, в первых двух ипостасях Варт побывал. Тут имелось определенное сходство с воспитанием отпрыска нынешнего джентльмена, нажившего состояние торговлей, ибо и в те времена отец заставлял сына для приобретения нужных манер начинать с наинизшей ступени. Варт, состоя в пажах, научился накрывать стол тремя льняными скатертями, а поверх них еще парчовою, и приносить мясо из кухни, и прислуживать сэру Эктору и его гостям, преклоняя одно колено, с чистым полотенцем через плечо, имея еще по одному на всякого гостя и еще одно, особое, для протирания чаш. Он до тонкостей изучил благородное искусство угождения, и с самого раннего времени, какое он помнил, его нос вдыхал приятные запахи мяты, применяемой для придания свежести воде в умывальных кувшинах, или базилика, ромашки, фенхеля, иссопа, лаванды, коими его научили посыпать тростниковый пол, или ангелики, шафрана, анисового семени и эстрагона, коими приправлялись разносимые им пряные блюда. Поэтому с кухней он был знаком и помимо того обстоятельства, что все обитатели замка приходились ему друзьями, которых он мог навещать во всякое время.