«Зачем?! – в досаде завопил я. – Зачем надо было это делать?» Все смотрели на меня, охваченные тревогой. «Тебе, видать, сон приснился, дитятко?» – проговорил Седьмой Дядюшка. «Никакой это не сон. Я видел, как партсекретарь, бухгалтер, председатель женсоюза и командир роты народной милиции пьют вино. У каждого по бараньей ноге, они макают ее в толченый чеснок, горит газовая лампа, а сидят они за квадратным столом». «Почудилось», – зевнула во весь рот Седьмая Тетушка. «Но я всё ясно видел!» – «Пополудни я на реку за водой ходил, – вставил Долговязый Лю, – и вправду видел, как председатель женсоюза вместе с двумя товарками промывала баранину у проруби». «И ты в фантазии ударился!» – шикнула на него Седьмая Тетушка. «Да правда это!» – «Правда, как же! Смотрю я, тронулись вы уже на еде, не наедитесь никак!» – взвилась Седьмая Тетушка. «Не надо ссориться, – уныло проговорил малыш-печник. – Пойду-ка я разведаю». «Не сходи с ума! – бушевала Седьмая Тетушка. – Ты что, поверил в эти бредни?» «Вы здесь подождите, – добавил малыш-печник, – а я мигом – одна нога здесь, другая там». «Гляди, чтобы не сцапали тебя да не поколотили», – озабоченно проговорил Седьмой Дядюшка. Но малыш-печник уже вышел, и от влетевшего в дом порыва ветра чуть не погасла лампа.
Когда он, задыхаясь, вернулся, новый порыв холодного ветра снова чуть не загасил лампу. Малыш-печник обалдело уставился на меня, как на привидение. «Ну и что ты там увидел?» – презрительно усмехнулась Седьмая Тетушка. «Чудо, настоящее чудо! – повернулся к ней малыш-печник. – Сяо Юйэр просто небожитель, ясновидящий!»
По его словам, увиденное в точности соответствовало моему описанию. Пирушка проходила в доме партсекретаря. Ограда у дома невысокая, и он ее просто перемахнул. «Не может быть!» – ахнула Седьмая Тетушка. Выйдя на улицу, малыш-печник вернулся с мерзлой, как камень, бараньей головой в руках и поднял ее, чтобы показать Седьмой Тетушке. У той глаза на лоб полезли, она даже икать перестала.
В тот вечер мы эту баранью голову быстренько вымыли и положили в котел вариться. Пока она варилась, все думали о вине. В конце концов идею подала Седьмая Тетушка: не выпить ли спирта.
У Седьмого Дядюшки, как у настоящего ветеринара, была припрятана бутылочка для дезинфекции. Конечно, мы разбавили спирт водой. И начался нелегкий процесс закалки. Выросшему на ветеринарном спирте любой другой алкоголь нипочем! Жаль только, малыш-печник и Седьмой Дядюшка ослепли.
Подняв руку, Цзинь Ганцзуань посмотрел на часы:
– Дорогие студенты, на этом сегодняшняя лекция закончена.
Глава вторая
1
Директор шахты и партсекретарь стояли лицом друг к другу: левая рука у обоих согнута перед грудью, правая вытянута вперед, ладони выпрямлены – ни дать ни взять вышколенные дорожные полицейские. Лица настолько похожи, что казались отражением в зеркале. Разделяла их красная ковровая дорожка метр в ширину, которая тянулась по всей длине залитого светом коридора. Перед этим искренним проявлением вежливости весь боевой настрой Дин Гоуэра начисто улетучился, и он стоял в нерешительности рядом с двумя руководителями, не зная, делать шаг вперед или нет. Расплывшееся на их лицах радушие походило на жирную липкую массу, она никуда не исчезала и от колебаний Дин Гоуэра лишь росла в объеме. Боги не говорят, это точно, они молчат, но их позы действуют сильнее любых сладких речей, сопротивляться невозможно. Отчасти от безысходности, отчасти из благодарности Дин Гоуэр зашагал вперед. Директор шахты и партсекретарь тут же последовали за ним, образовав равнобедренный треугольник. Коридору, казалось, не будет конца, и в душе следователя зародились сомнения. Он четко помнил: дом с четырех сторон окружен подсолнухами, в нем должно быть не более десяти комнат – откуда такой длиннющий коридор? На стенах, оклеенных белыми как молоко обоями, через каждые три шага с обеих сторон симметрично вырастали парные светильники красного цвета в форме факелов. Державшие эти красные факелы металлические руки ярко блестели и смотрелись как живые, – казалось, их просунули с другой стороны стены. Он с ужасом представил, что за стеной у каждого светильника стоит рослый бронзовотелый детина и двигаться по этому устланному красной ковровой дорожкой коридору все равно что идти сквозь строй ощетинившихся оружием охранников. «Теперь я – преступник, а партсекретарь с директором – мои конвоиры». Сердце затрепетало от страха, и в мозгу образовались трещины, в которые влилось несколько холодных струек разума. Он вспомнил про свою важную миссию, про священный долг. Исполнить священный долг шашни с девицей не помешают, а вот вино может. С девицей голова остается ясной, а после вина тупеешь. Он остановился:
– Я не выпивать приехал, а проводить расследование.
Получилось не очень вежливо. Директор и партсекретарь обменялись абсолютно одинаковыми взглядами без намека на раздражение, и их голоса звучали с прежним радушием:
– Знаем, знаем. Какое выпивать – никто вас заставлять не собирается.
Дин Гоуэр так и не разобрался, кто из этих братьев-близнецов партсекретарь, а кто директор, но спросить не отваживался, боясь обидеть. Оставалось путаться дальше: все одно эти двое похожи как две капли воды, да и должности партсекретаря и директора мало чем отличаются.
– Пожалуйте, пожалуйте, не желаете пить, так поедите.
Дин Гоуэру ничего не оставалось, как шагать дальше, хотя это построение в форме треугольника ему уже опротивело: один впереди, двое сзади – будто коридор вел не в банкетный зал, а в зал суда. Он пошел медленнее, надеясь сравняться с ними. Но надеялся напрасно: стоило замедлить шаг, следовавшая за ним парочка тут же притормаживала. Форма треугольника сохранялась, и он оставался в положении конвоируемого.
Коридор вдруг повернул, красная ковровая дорожка пошла вниз, светильники-факелы засияли еще ярче, а держащие их руки стали выглядеть еще более угрожающе, будто и впрямь живые. Целый сонм жутких мыслей закружился в мозгу золотыми мушками, и следователь инстинктивно еще крепче прижал под мышкой папку с документами. Твердая сталь упиралась в ребра, и от этого становилось спокойнее на душе. «Еще пара секунд, и можно наставить в грудь этим типам ствол пистолета. А там хоть ад, хоть могила, не боюсь я вас, сучье отродье».
Стало ясно, что коридор идет уже под землей. Светильники и ковровая дорожка оставались такими же яркими, но чувствовалась какая-то промозглость, хотя холодно не было.
В конце коридора их встретила, сверкая глазами и белоснежными зубами, официантка в багряно-красной форме и в пилотке на макушке. Легкая улыбка на лице – результат большой практики – и исходящий от волос густой аромат оказали благотворное воздействие на нервы следователя. Подавив желание погладить ее волосы, он занялся глубокой самокритикой и самооправданием. Девица взялась за блестящую ручку из нержавеющей стали и распахнула перед ними дверь со словами: «Прошу вас, товарищи руководители». Треугольник наконец распался, и Дин Гоуэр облегченно вздохнул.
Перед ними предстал роскошный банкетный зал. Нежная цветовая гамма, мягкое освещение – все должно было наводить на мысли о любви и счастье, но это смазывал висевший в воздухе странный запах. С коварным блеском в глазах Дин Гоуэр быстро окинул взглядом кремовые диваны, обитые натуральной кожей, светло-желтые оконные занавеси из натурального шелка, белый потолок с цветными узорами и застеленный белоснежной скатертью стол. Через блистающее мириадами жемчужин ажурное стекло и хрусталь огромной люстры, свисавшей с потолка по центру, струился свет. В сияющий пол можно было смотреться как в зеркало: видать, только что навощили. На большом экране цветного телевизора в углу бежали титры караоке, лились нежные, интимные мелодии, девица в купальнике принимала соблазнительные позы. Пока он оценивал помещение, партсекретарь с директором оценивающе поглядывали на него: им, конечно, было невдомек, что он силится определить источник этого странного запаха.
– Милости просим в наше захолустье!
– Обстановка убогая, так неудобно перед вами.
Взгляд Дин Гоуэра продолжал блуждать по залу: большой круглый ресторанный стол с тремя уровнями; на первом расставлены приземистые стаканы для пива, стеклянные бокалы для вина на высоких ножках, рюмки для крепких напитков на ножках повыше, керамические чайные чашки с крышками, палочки для еды под слоновую кость в футлярах, разнокалиберные тарелки, большие и маленькие чашки для еды, ножи и вилки из нержавейки, сигареты «чжунхуа» и «юньинь», американские «мальборо», английские «555», филиппинские сигары, заказные спички с большими красными головками в красочных коробках, позолоченные газовые зажигалки и пепельницы из искусственного хрусталя в форме павлина с распущенным хвостом. На втором уровне уже стояло восемь блюд: лапша с яйцом и сушеными креветками «хай ми»[46], ломтики жгуче острой говядины, цветная капуста под соусом карри, кружочки огурца, холодные утиные лапки, подслащенный корень лотоса, сердечки сельдерея, хорошо прожаренные скорпионы. Человек бывалый, Дин Гоуэр не увидел в этих холодных закусках ничего особенного – ничего, что могло бы удивить. На третьем уровне стоял лишь ощетинившийся шипами кактус в горшке. От одного вида кактуса все зачесалось, и стало не по себе. «И чего было не поставить свежие цветы?»
При рассаживании все принялись было вежливо уступать друг другу лучшее место. По мнению Дин Гоуэра, за круглым столом не могло быть более и менее почетных мест, но партсекретарь с директором настаивали, что место у окна самое почетное. Дин Гоуэру пришлось там и сесть, а хозяева расположились вплотную по обе стороны от него.
По залу сновали ярко-красные, как знамена, официантки. От них расходились волны прохладного воздуха, разгонявшие по всему залу этот странный запах, который естественным образом смешивался с запахом пудры на лицах девиц, кисловатым потом из подмышек и ароматами из других мест. При этом он бил в нос все меньше, и внимание Дин Гоуэра переключилось на другое.
Прямо перед ним появилось небольшое полотенце абрикосового цвета. Оно свешивалось с широких щипцов из нержавейки, и от него шел пар. Вздрогнув от неожиданности, Дин Гоуэр принял полотенце, но руки вытирать не стал, а сначала бросил взгляд туда, откуда появились щипцы, и увидел очень белую маленькую ручку, круглое личико и прикрытые ресницами черные глаза. Веки у девицы спускались складками, и создавалось неприятное впечатление, будто на глазу у нее то ли шрам, то ли парша, хотя на самом деле оказалось, что это не так. Насмотревшись, он вытер горячим полотенцем лицо и руки: полотенце отдавало каким-то парфюмом с запахом гниющих яблок. За этим низкопробным ароматом он уловил также вонь вчерашней спермы. Едва он закончил вытирать руки и лицо, те же щипцы забрали полотенце обратно.
Партсекретарь любезно предложил сигарету, а директор щелкнул зажигалкой.
В рюмки для крепких напитков была налита «маотай», в бокалы для вина – «ванчао»[47], а в стаканы – «циндао»[48].
– Мы патриоты, заморские вина бойкотируем, – заявил партсекретарь, а может, директор.
– Я же сказал: пить не буду, – заметил Дин Гоуэр.
– Товарищ Дин, дружище, вы приехали издалека, и если не выпьете, нам будет просто неловко. Обстановка у нас тут неофициальная, этакий домашний обед, и если не выпить, то как нам выразить дружеские отношения между вышестоящими и нижестоящими? Вино – немаловажный источник налоговых сборов, и получается, что, когда пьешь вино, вносишь вклад в хозяйство страны. Выпейте, выпейте чуточку, а то нам стыдно будет вам в глаза смотреть.
С этими словами оба высоко подняли рюмки с водкой и поднесли к лицу Дин Гоуэра. Кристально чистый и прозрачный алкоголь слегка подрагивал, исполненный благоухания и невероятно соблазнительный. В горле запершило, рот наполнила слюна. Она давила на язык и смачивала полость рта.
– Такое обилие всего… я ничем не заслужил… – запинаясь, пробормотал он.
– Какое обилие, товарищ Дин, старина, о чем вы говорите! Шахта у нас небольшая, подготовка слабая и условия не совсем, повар – кулинар невеликий, а вы из большого города приехали, поездили по белу свету, повидали всякого, каких только прекрасных напитков и знаменитых вин не пробовали, какой только дичи не едали! Да вы просто смеетесь, – возразил то ли партсекретарь, то ли директор. – Пожалуйста, отведайте чего-нибудь. Всем нам, кадровым работникам, приходится откликаться на призыв горкома «жить, затянув пояса», вы уж, пожалуйста, поймите и извините нас.
Оба болтали без умолку, а высоко поднятые рюмки с водкой оказывались все ближе к губам Дин Гоуэра. Он с трудом сглотнул скопившуюся во рту вязкую слюну, потянулся за своей рюмкой и поднял ее, отметив, какая она маленькая и какой тяжелый в ней алкоголь. С ней звонко чокнулись рюмки партсекретаря и директора. Рука дрогнула, несколько капель пролилось на кожу между большим и указательным пальцем, и возникло ощущение приятной прохлады. Пока он проникался этим чувством, с обеих сторон прозвучало:
– Сначала за уважаемого гостя, за уважаемого гостя!
Осушив свои рюмки, партсекретарь и директор перевернули их вверх дном, показывая, что ни капли не осталось. Дин Гоуэр знал, что даже за одну оставшуюся каплю полагается три штрафные рюмки. Он выпил полрюмки, и во рту разлился великолепный аромат. От сидевшей по бокам парочки не донеслось ни слова укора, они лишь держали перед ним осушенные до дна рюмки. Сила примера безгранична, и Дин Гоуэр тоже опрокинул свою.
Все три рюмки тут же оказались наполнены.
– Больше пить не буду. От вина только вред работе, – заявил Дин Гоуэр.
– Доброе дело не грех и повторить!
Он прикрыл рюмку рукой:
– Хватит, довольно!
– Три рюмки, как сели за стол, – так уж у нас заведено.
После трех рюмок голова закружилась, и он взялся за палочки, чтобы поддеть рисовой лапши. Лапша скользила, и с ней никак было не совладать. Партсекретарь и директор по-дружески помогли своими палочками подцепить немного и донести до рта, а потом громко скомандовали:
– Сосите!
Дин Гоуэр с силой втянул в себя воздух, и дрожащая лапша с хлюпаньем проскочила в рот. Одна из девиц-официанток, зажав рот ладонью, захихикала. «Как захихикает девица, мужчина тотчас оживится» – и настроение за столом вдруг повысилось.
Вновь наполнили рюмки, и партсекретарь или директор шахты поднял свою:
– Для нас большая честь, что следователь высшей категории Дин Гоуэр смог приехать на нашу скромную шахту для проведения расследования. Поэтому от имени кадровых работников и рабочих предлагаю выпить за вас три рюмки. Ваш отказ будет означать пренебрежение к нашему рабочему классу, к нашим чумазым шахтерам.
Видя, как зарделось от волнения бледное лицо оратора, поразмыслив над словами тоста и признав, что они и в самом деле полны значимости, Дин Гоуэр отказаться не смог. Казалось, на него смотрят в упор тысячи шахтеров – в касках, затянутых поясах, черных с головы до ног, только зубы блестят. Расчувствовавшись, он с удовольствием осушил три рюмки подряд.
Одного тостующего тут же сменил другой. От имени своей восьмидесятичетырехлетней матери он пожелал Дин Гоуэру доброго здоровья и бодрости духа. А когда Дин Гоуэр стал отказываться пить, заметил:
– Товарищ Дин, всех нас вырастили матери, верно? Как гласит поговорка, в семьдесят три и в восемьдесят четыре разве не призывает к себе Яньло-ван[49]? Другими словами, в таких годах наши матери вполне могут покинуть этот мир[50]. Неужто вы не выпьете тост от старушки матери, которая уже одной ногой в гробу?
У Дин Гоуэра в родных краях тоже оставалась почитаемая им седовласая старушка мать. Разве можно пренебречь просьбой такого же, как и он, почтительного сына? Даже сердце заныло при этой мысли. Как не выпить тост матери за сына? Сыновняя почтительность пересилила, и, взяв рюмку, он одним махом осушил ее.
После того как девять рюмок одна за другой очутились в желудке, тело и сознание начали отделяться друг от друга. Не то чтобы отделяться, правильнее сказать, стало казаться, что сознание превратилось в поразительной красоты бабочку. Крылья у нее пока были сложены, но ей суждено было расправить их, и как раз сейчас она вылезала из центрального меридиана черепа. Покинутая сознанием оболочка станет покинутым коконом, легким как перышко.
Теперь, после всех уговоров, оставалось лишь пить рюмка за рюмкой, словно пытаясь наполнить бездонный колодец, из которого не доносилось никакого эха. Во время этой попойки три девицы в красном сновали туда-сюда, как пышущие жаром языки пламени, как мелькающие шаровые молнии, и вносили одно за другим дымящиеся, ласкающие взор и вкус великолепные блюда. Он смутно припоминал, что съел огромного, с ладонь, краба, полакомился толстенными, со скалку, креветками в остром красном соусе, расправился с большой черепахой с зеленоватым панцирем, похожей на танк новой конструкции в камуфляжной раскраске и плававшей в зеленом бульоне из сока сельдерея, умял «курицу с золотистым блеском» – с закрытыми глазами и золотисто-желтой корочкой, разобрался с лоснящимся от жира красным карпом, который еще открывал рот, прошелся по приготовленным на пару моллюскам, искусно сложенным в форме пагоды, а еще приговорил тарелку краснобокой редиски, будто только что с грядки… Во рту смешалось сладкое и жирное, скользкое и липкое, приторное и кислое, горькое, острое, соленое, душа исполнилась самых разных чувств, материальный взгляд покачивался на поверхности клубящейся ароматной дымки, а парящее в воздухе око сознания отмечало разнообразные элементы каждого цвета, самые разные по форме частицы запаха, их безграничное движение в ограниченном пространстве. Все вместе они образовали геометрическое тело, аналогичное пространству банкетного зала, а некоторые, конечно, осели на обоях, занавесях, диванных чехлах, светильниках, на ресницах девиц в красном, на лоснящихся лбах партсекретаря и директора, на всех этих прежде бесформенных, а теперь имеющих форму потоках света, которые изгибаются, колышутся…
Потом вроде бы многопалая, похожая на осьминога рука предложила ему бокал красного вина. Отдав последние силы на эту мучительную работу, остатками сознания, которое еще теплилось в оболочке тела, он сумел заставить свое уже отлетевшее «я» увидеть, как эта рука вращается находящими друг на друга, словно лепестки розового лотоса, слоями. Бокал тоже распадался на несколько ярусов, будто изящная пагода или выполненная в особой технике фотография, когда на сравнительно стабильный и глубокий ярко-красный фон наплывает бледная красноватая дымка. Нет, это не бокал вина, а показавшееся из-за горизонта солнце, величественный в своей спокойной красоте огненный шар, сердце любимого человека… Вот и пиво в стакане уже не пиво, а луна – она только что висела в небе, а теперь проникла в банкетный зал, коричневато-желтая, круглая, – распухшее до невероятных размеров поме́ло, желтый шар в бесчисленных мягких шипах, пушистая лиса-оборотень… С презрительной усмешкой его сознание зависло под потолком: оно прорвалось наконец через разносимые кондиционером прохладные воздушные массы, мешавшие достичь самой верхней точки, постепенно остыло, и у него появились крылья с несравненной красоты внешним узором. Вырвавшееся из бренного тела, оно расправило их и воспарило. Оно задевало шелковые занавеси на окнах – конечно, его крылья были тоньше, мягче и ярче, – касалось стеклянных подвесок на люстрах, дотрагивалось до алых губ девиц в красном, до торчащих маленькими вишенками сосков, добиралось и до других, более сокровенных, более скрытых мест. Следы его прикосновений оставались везде: на чайных кружках, на винных бутылках, на стыках в полу, между прядями волос, в порах фильтров сигарет «чжунхуа»… Оно оставляло свой запах, как метящий свои владения жадный зверек. Оно распростерло крылья и не знало преград: имея форму и не имея ее, оно задорно и легко проникало из одного звена цепи, на которой была подвешена люстра, в другое – из звена А в звено В, из звена В в звено С. Стоит лишь захотеть, и кружись в любом направлении, циркулируй туда-сюда и беспрепятственно забирайся куда угодно. Но эти забавы ему надоели. Оно пробралось под юбку пышнотелой девицы в красном и прохладным дуновением погладило ей ляжки, на которых выступила «гусиная кожа». Ощущение скользкости исчезло, его сменило ощущение сухости, и сознание взмыло вверх, зажмурившись, пролетело над лесом, с шелестом задевая крыльями зеленые кроны. Оно могло летать и менять форму, поэтому ему не страшны были ни высокие горы, ни великие реки, оно свободно проникало и в игольное ушко, и в замочную скважину. Порезвившись между холмиками грудей той самой симпатичной официантки и поиграв красной родинкой, из которой росли три тонких рыжих волоска, оно пошалило с десятью капельками пота и наконец, забравшись к ней в ноздрю, принялось играть своими усиками росшими в носу волосами.
Девица в красном громко чихнула, и сознание Дин Гоуэра пулей отнесло в сторону, прямо на кактус, стоявший на третьем уровне банкетного стола. Силой противодействия его отбросило назад, словно кактус шлепнул его усыпанной колючками ладонью[51]. У Дин Гоуэра ужасно заболела голова, живот схватило, там все забурлило, словно образовались бесчисленные пенящиеся водовороты, все тело зачесалось и пошло пятнами, как при краснухе. Сознание опустилось ему на голову отдохнуть, переводя дух и всхлипывая. Взор сознания потух, глаза Дин Гоуэра вновь обрели способность видеть, и перед ним возникли партсекретарь и директор с поднятыми рюмками. Они смотрели на него сверху вниз, и их голоса грохотали оглушительным ревом прибоя, эхом отражаясь от всех четырех стен, где они разбивались, словно пенистые валы о скалы, и доносились голосом мальчика-пастушка, стоящего на вершине и пытающегося собрать забредших далеко в горы овец.
– Товарищ Дин, старина, на самом деле мы одна семья, единоутробные братья, а родные братья должны и пить в свое удовольствие. Жить надо в удовольствие, радоваться вовсю, шагать к могиле в радости и веселии… Ну, еще давай… Чарочек тридцать… От имени замначальника отдела Цзиня… Тридцать чарочек за тебя… Пей, пей… Кто не пьет – не мужик… Цзинь, цзинь, цзинь… Цзинь Ганцзуань пить умеет… Он человек уважаемый, целое море выпить может… Без конца, без края…
Цзинь Ганцзуань! Это имя алмазным сверлом пробуравило сердце Дин Гоуэра, от резкой боли рот раскрылся, и вместе с потоком мутной жидкости стали выплескиваться жуткие слова:
– Волчара этот… – Новый позыв рвоты. – Младенцев пожирает… – Еще позыв. – Волчара!
Сознание перепуганной пташкой впорхнуло в свое гнездышко; в животе все перекрутило – боль неописуемая. По спине легонько постукивали два кулака, его снова вывернуло… Вино… Слизь, слезы и сопли, сладкие и солоноватые, тягучие и нескончаемые, а перед глазами блистает бирюзой водная гладь.
– Вам получше, товарищ Дин Гоуэр?
– Товарищ Дин Гоуэр, вам хоть чуточку лучше?
– Давайте, давайте, поднатужьтесь, пусть до конца вырвет эту горечь!
– Надо, надо проблеваться, это полезно для здоровья.
Подперев его с обеих сторон, партсекретарь с директором колотили ему по спине, бубня в уши слова утешения и увещевая, – этакие деревенские фельдшеры, которые спасают наглотавшегося воды ребенка, молодые учителя, наставляющие юнца, который сбился с пути истинного.
После того как Дин Гоуэр выдавил из себя немного зеленоватой жидкости, одна официантка в красном влила ему в рот чашку зеленого чая «лунцзин»; другая попотчевала желтым выдержанным шаньсийским уксусом; то ли партсекретарь, то ли директор запихнул ему в рот кусочек засахаренного лотоса; то ли директор, то ли партсекретарь сунул ему под нос ломтик груши-«снежинки»[52] в меду. Одна девица в красном тщательно вытерла ему лицо махровым полотенцем, обработанным освежающим мятным маслом; другая убрала грязь на полу; третья вытерла остатки грязи шелковой ватой с дезодорантом; четвертая собрала со стола грязные тарелки и рюмки, а пятая расставила новые приборы.
Эта серия проявлений молниеносного обслуживания настолько растрогала Дин Гоуэра, что в душе он пожалел о только что вырвавшихся вместе с вином резких словах и уже собрался было вежливо попросить извинения, как вдруг до него донесся голос то ли партсекретаря, то ли директора:
– Товарищ Дин, старина, как вам наши официантки?
Смутившись, Дин Гоуэр оглядел нежные, как бутоны, лица девушек и стал сыпать комплиментами:
– Прекрасные официантки! Замечательные! Чудесные!
Наверняка давно вышколенные, девицы в красном, словно стайка голодных щенков или отряд юных пионеров, несущих цветы почетным гостям, роем устремились к столу. Пустых рюмок на всех трех ярусах стола было полно, и девицы, схватив по рюмке – кто большую, кто маленькую, – наполнили их – кто красным вином, кто желтым рисовым, кто водкой, кто до краев, кто чуть-чуть – и хором – одни высокими голосами, другие низкими – стали произносить тосты в честь Дин Гоуэра.