И вот теперь…её дочь не влюбилась, а полюбила мусульманина…Самое же страшное было в том, что это была её первая в жизни любовь, страшнее которой лишь последняя. А что именно в этом было страшного, Наташа, безверующая, относящаяся всегда к любой национальности, к любому вероисповеданию с уважением, не могла бы объяснить даже себе самой, но знала точно: это ужас! Почему – не знала, но – УЖАС!!!
О том, чтобы пойти к какой-нибудь, даже и давней, даже и закадычной подруге, чтобы рыдая у неё на кухне слушать мудрые советы – сама эта мысль казалась дикой, отвратной, ненавистной, невыносимой. Вообще всё вокруг и везде, даже дома, сделалось невыносимо до зубовного скрежета, Наташина душа металась как большой дикий зверь в узкой клетке без выхода, особенно после того, как она уволилась с работы, потому что и там тоже было не-вы-но-си-мо.
Но однажды ярко озарило: надо найти такую работу, которая была бы похожа на смерть, от которой в органическом существе напрочь исчезают все чувства, в том числе и боль. Как сказал Вечеровский в «Миллиард лет до конца света»: «Когда мне плохо, я работаю. Когда у меня неприятности, когда у меня хандра, когда мне скучно жить – я сажусь работать. Наверное, существуют другие рецепты, но я их не знаю. Или они мне не помогают». Вот!!! Это именно то, что нужно!!!
Наташе только что перевалило за полтинник, до пенсии было уже недалеко, но всё же пенсии-то пока не было, а деньги были нужны, причём не столько на аскетичное житьё и оплату коммуналки, сколько на постоянное пополнение Лёлькиного счёта в банке – это было для Наташи как поклонение святыне, это не подвергалось никакому сомнению, это просто надо было делать даже в ущерб себе во всём. И Наташа нашла: ей даже в столь солидном возрасте всё же удалось устроиться если и не на самую сволочную, то уж точно на одну из самых мерзких и сволочных работ: посудомойкой/уборщицей в едальню BigРара, что из одного ряда с бургер-кингами, макдональдсами, крошками-картошками и иже с ними в гигантской стекляшке торгового центра почти на краю разбухшей Москвы. Опыта такой работы у неё совсем не было, но она всё равно испытала что-то, крайне отдалённо смахивающее на успокоение, когда её туда приняли. И ещё она знала о себе, что, если соглашается на какую-то работу, то даже не имея опыта таковой, будет совершать её прекрасно и очень добросовестно. Никаких посудомоечных машин в этой кормушке даже не предполагалось то ли по бедности, то ли по жлобству хозяев, мытьё только вручную всей кухонной утвари, включая большие тяжеленные электрорезки, большую производственную мясорубку, кастрюли и баки всех размеров, в том числе трёхвёдерных объёмов, и огромный бачище для сбивания теста, ну, и всё остальное, что превращает любые женские руки в омерзительно красные, панцирные и распухшие крабьи клешни, любые перчатки – в ошмётья, а саму женщину, как биологическую особь, таковая работа быстро преобразует в неопределённое природой бесполое существо. Ещё надо было 2 раза за смену собирать в бездонные чёрные мешки отходы от готовки и вывозить на тяжёлой стальной тележке эти мешки в специальный огромный подвал ТЦ для мусора. Принял её на работу исключительно по устной договорённости тип, который был субкуратором этой едальни.
Дорога из дома туда-обратно занимала почти 3 часа. Начало рабочего дня в 10.00, конец в 22.00, один выходной по договорённости. Обед – за счёт едальни, из её же продуктов. Там работали на готовке 2 молодые тётки и 4 парня – все как на подбор неведомой, но очень явной «азиатской национальности», а какой именно Наташу совершенно не интересовало, да она эти «национальности» и совсем не различала. Когда кто-то из них брал выходной, то за него пахали остальные, когда же Наташа брала выходной, то на этот день вызывали на подработку посудомойку из любой соседней кормушки такого же, как BigPapa, пошиба. Из всех работников лишь один, очень молчаливый и нелюдимый парень-таджик-пекарь (это он сам Наташе сказал) свободно говорил по-русски, он вообще без рабочей необходимости никак не общался с остальными и при свободном времени всё время что-то читал в своей маленькой пекарне. Скорее всего, и все остальные тоже были из Таджикистана. Все они как один жаловались на безденежье, это они иногда говорили на ломаном русском Наташе, все они снимали вскладчину жильё, все, как один по окончании смены до этого самого жилья вызывали себе такси, Наташка же ехала домой на метро. Этот парень-пекарь единственный сразу стал относиться к Наташе с возникшей бознать откуда искренней теплотой и часто в конце смены приносил только ей одной то пухлые булочки-вкусняшки, то куски ещё тёплого мясного пирога, которые сам он и пёк для продажи клиентам. Со всеми остальными Наташа в общем-то никак не общалась: они с грехом пополам понимали по-русски, а между собой разговаривали только на своём неведомом Наташе азиатском языке, и Наташа никак не могла взять в толк, как они, едва понимая русский язык, умудряются принимать заказы на разные пиццы, гамбургеры, чизбургеры и прочую хренотень, но они быстро принимали, выпекали, отдавали, рассчитывались, видимо, им вполне хватало для понимания слов «с курицей», «с грибами», «с ветчиной», «гамбургер», «пицца» такая-сякая и прочее в том же духе. Субхозяин обещал Наташе заплатить аванс через 2 недели со дня начала её работы, по устной договорённости.
С утра Наташа намывала кафельные полы во всех проходных внутренних узких коридорах едальни, во внутренней кухне, во внешней кухне, выходящей большим проёмом в бесконечный залище с пластмассовыми столиками для посетителей (в этот зал выходили и проёмы других едален), потом – пол на тесной площади мойки, то есть, своего непосредственного рабочего места с тремя глубокими раковинами и наконец в кладовке, где по овощам в открытых коробках и ящиках бегали мыши. Тараканы там были везде и в изобилии: наглые, упитанные, чёрные и очень большие, они носились по разделочным столам с лежащими на них продуктами для готовки, по кафельным гладким стенам, по стенкам холодильников, по кастрюлям и ковшикам, по ножам и ложкам, которыми при готовке и резали, и мешали, притом существ этих никто и не собирался изничтожать – ну, бегают себе и пусть бегают, ну, упадёт такой в блендер – чёрт с ним! Клиенты же не видят ни процесса готовки, ни того, что соус взбит вместе с тараканом. В большие мусорные баки, которые стояли там везде, выбрасывали отнюдь не только отходы готовки, но и, например, полный таз помидоров, которые просто размягчели из-за неправильного хранения в тёплой кладовке, а ведь из них можно было сделать свежий томатный соус, добавив чеснок, специи – но их выбрасывали, по указаниям полуидиотиков-руководителей! Ни разу ни у кого не дрогнули их поганые ручищи, когда они выбрасывали в помойку большие, едва надкусанные булочки, из которых можно было насушить сухариков…да каких только продуктов они ни выбрасывали, и Наташе хотелось заорать в их очень упитанные рожи: «Голода вы, гадины, никогда не знали!!!», но так ни разу и не крикнула, а зря. То, что они выбрасывают в помойку свои «деньги», Наташе было совершенно наплевать, но не могла видеть, как выбрасывают хлеб, продукты, причём вовсе не сгнившие, и поневоле в памяти её при этом вертелись, как в страшном калейдоскопе, картинки из жутких описаний Евгении Гинзбург, Арианды Эфрон, Варлама Шаламова. Нет, вот эти – не люди, эти – нелюди, не может быть, чтобы все «лица азиатской национальности» (любой) были такими, как эти, НЕ-МОЖЕТ-БЫТЬ!!!
Работа посудомойки/уборщицы – это работа на износ, и слова «любить свою работу» не касаются её никаким боком. Кроме того, никаких отношений с азиатскими сотрудниками у Наташи не было вовсе: они, весело перекрикиваясь между собой на своём исконном языке, резали, жарили, парили, на ходу бросали Наташе (в прямом смысле бросали) во все три раковины грязные большие и маленькие кастрюли, ёмкости, тазы и тазики, ножи, электрорезки и ужасные колюще-режущие решётчатые ёмкости для жарки фри, но особенно тяжело было мыть и ворочать большущий бак для сбивания теста – он был действительно большой и действительно тяжёлый, и все тестовые сбивалки для этого бака, причём они тоже были почему-то тяжёлыми, стальными, что ли? Наташа ни разу не пикнула, ни разу ни на что не пожаловалась, но она получила именно то, к чему стремилась: мозги стали совершенно пустыми и гулкими, в них не было ни мыслей, ни желаний, ни воспоминаний, а вваливаясь домой уже за полночь, Наташа, содрав с себя под душем толстый липкий слой пота, наконец стала проваливаться в тяжёлый полубредовый сон до утреннего будильного трезвона в 6 утра и так 6 дней в неделю, а когда брала выходной, то не бросалась на уборку квартиры, которая всё больше начинала походить на гниющий бомжатник (ааааа!!! по фигу!!!!), а уезжала куда угодно на любой очень дальней электричке, сойдя же на конечной станции долго и бесцельно бродила по очередному чужому городу, ничем в том городе не интересуясь. Домой возвращалась за полночь, глотала снотворное, а через 5 часов вставала и ехала себя истязать, как и было задумано. Это был желанный морок, от которого всё происшедшее между ней и её Лёлей задёрнулось плотной завесой, сквозь которую проступали лишь тени.
Очень уставали и отекали ноги, но передохнуть Наташа могла лишь, когда обедала, боясь при этом даже прислониться к стене или к холодильнику, потому что на неё могли запросто набежать мерзкие тараканьи твари, а ещё были передыхи, когда ходила (не бегала) в дальний туалет ТЦ (в самой кормушке туалета не было). Почти через день подваливали в едальню уже настоящие её хозяева, у которых были точно такие же пищевые точки где-то ещё в других районах. На шныряющих повсюду тараканов они не обращали ни малейшего внимания. Это были два молодых дядьки лет за 30, славянской, однако, внешности, с лоснящимися мордами, многослойными трясущимися, как желе, подбородками и свисающими на ремни джинсов колыщущимися брюшными мешками, в которых, видимо, не переставая переваривалась пища – мерзейшее, однако, зрелище! Эти хозяева просто лоснились от довольства своей жизнью и собой. Вместе с субхозяином, который принимал Наташу на работу, они составляли троицу. Вваливаясь, они тут же громоподобно начинали разбор полётов, иногда вовлекая весь персонал, кроме Наташи, чему она была несказанно, про себя, рада тихой нутряной радостью дурочки, каковой её явно и воспринимали. Впрочем, они не разговаривали – они всегда орали, как психопатичные бабы-истерички, причём только сверхкурчавой матершиной, и весь скудно говорящий по-русски персонал их понимал! И две молодые тётки-азиатки-готовщицы воспринимали всю эту матершинную вонь как должное, и сами отвечали такой же матершиной, при этом едва-едва умея связать простые, обычные русские слова.
Никогда Наташа не была националисткой, ни-ког-да! Воспитанная интернациональным совком, она не разграничивала для себя русских, евреев, хохлов, таджиков, киргизов, казахов, которые (она знала это с детства, со школы) вместе отстояли от жутких нелюдей ту страну, в которой она родилась и жила, которая звалась её Родиной. И вот теперь, спустя 70 лет посудомойка/уборщица славянской природы и внешности явственно ощутила, что между нею, русской, и работающими с ней в одном трудовом пространстве азиатскими людьми стоит непреодолимая огромная стена, и ей, Наташе, там, по ту строну стены нет места, её там не хотят, и на её сторону они приходить не желают, хоть и приехали они сюда – на заработки, потому что там у себя за такую же точно работу они получают гроши. Понять их можно без малейшего напряга, но невозможно понять их ненависть и крайнее презрение к исконным гражданам страны, города, куда они приезжают исключительно на заработки и обязательно смачно плюют и на эту неродную для них страну, и на эти неродные им города – вот это понять было немыслимо. Зарабатываемые деньги они отправляли туда, к себе домой, у некоторых там, на их родине, были уже дети, оставленные на жён или бабушек и дедушек…Психологически очень тяжело работать среди тех, кто общается между собой исключительно на своём языке и с огромным трудом понимает родной язык страны, в которую они приехали на заработки. Невозможно перекинуться словом, бросить на ходу какую-то фразу – они не понимают. Никто из них никакого высшего образования не имел, ни в каких вузах никто из них не учился, где-то там у себя на родине они, возможно, и планировали получить высшее образование, этого Наташа не знала, но не возникло ни малейшего желания это узнать.
Ещё совсем недавно Наташа очень сочувствовала им всем, приезжающим в её страну на заработки, она знала, как их по-чёрному кидают на строительных работах, не заплатив в итоге вообще ничего, знала, что они абсолютно бесправны, когда их «кидают», унижают, знала, как тяжело им одолевать препятствия с регистрацией или временной пропиской, как напряжно платить за съёмное жильё или как гнусно жить в вонючих, перенасыщенных азиатским людом общагах…Но через 3 недели посудомойно-уборщицкой работы в кормушке Наташа обнаружила внутри себя, там, где раньше жило понимание и настоящее сострадание к этим несчастным пришельцам, полную пустоту, без единого к ним сочувствия, хотя она ни в коем случае не стала, как и не была никогда, националисткой. Просто раньше ей было их всех жалко, она им сочувствовала искренне, а теперь ей стало по фигу! Эти уже совсем не были такими, как их деды, воевавшие и жившие когда-то монолитом с русскими, эти были уже совсем-совсем другими, у этих уже была чёткая граница с русскими, которых они со слепящей ненавистью винили теперь во всех своих бедах и несчастьях. Наташа почему-то часто опять стала вспоминать, как она, ещё маленькая, ездила с мамой в Уфу к каким-то совсем дальним родственникам, этническим башкирам (значит, в Наташе бултыхалась давняя капелька башкирской крови), которые были совсем другими, чем вот эти. И когда Наташа мыла ненавистную утварь в 3-х глубоких раковинах, она ничего не могла поделать со своими нелегально прущими и крайне противоречивыми мыслями, которых она не хотела, но они лезли, не испрашивая её хотения или нехотения, лезли самопроизвольно: она вспоминала давние поездки в Уфу, она вспоминала и то, что в метро ей всегда уступали сидячие места лица «кавказской» и «азиатской национальности», которых она совсем не различала, но никогда не уступали места лица «славянской национальности». Она вспоминала, как она однажды проработала с октября по май гардеробщицей в одном ВУЗе (ещё до того, как устроилась библиотекаршей в Лёлькин лицей), как поразила её там расхожесть поведения и отношения к учёбе студентов славянской внешности и студентов «кавказской национальности», которые, видимо, были мусульманами, так как все их девушки ходили в хиджабах. И когда на переменах между лекциями славяне гоготали с ядрёной махровой матершиной на весь вестибюль и показывали друг другу на своих гаджетах дебильные ролики и блоги, эти держались от них всегда в стороне и обсуждали по своим записям прослушанные лекции! Они Наташе нравились, а в исходящих матершиной соотечественников ей хотелось смачно плюнуть. Они приехали сюда учиться, они хотят получить полное высшее образование и ни на что другое они уже не отвлекаются, они уже не хотят торговать на рынках, как их отцы-матери и деды-бабки, они хотят стать учёными людьми и работать потом на квалифицированных работах в своих родных регионах. Так почему же она пришла в ужас от того, что её дочь полюбила мусульманина да так, что готова уйти в ислам! И она никак не могла объяснить этого себе самой, знала лишь, что это – УЖАС, что она не может принять такого для своей дочери.
Входы для работников о все кормушки, включая и BigРара, были сделаны с тыльной стороны, совсем невидной для посетителей за столиками – из полутёмного, длинного, безоконного и вонючего коридора, и однажды, выволакивая мешки с отходами на тележку в этом коридоре, Наташа обомлела от увиденной в полутьме картины: один из курьеров (а все пищекурьеры были как на подбор молодыми азиатами) стоял коленями на своей расстеленной курьерской куртке лицом к стене и молился и кланялся Аллаху. Наташу страшно поразило, что ему было просто наплевать на всех проходящих за его спиной, провозящих гремящие тележки с воняющими мусорными мешками, ему вообще в это время было плевать на всё и на всех: ОН МОЛИЛСЯ АЛЛАХУ, и в это время для него ничто не имело значения, ничто не существовало. И тогда реальный дух Льва Николаича нарисовался прямо в воздухе перед Наташей, она вспомнила, как бурно они с Лёлей обсуждали когда-то его потрясающие «В чём моя вера» и «Царство божие внутри вас», как Наташа кричала, что подписывается под каждой строкой, что, если человек хочет обратиться к Богу, хочет говорить с ним, то он может обратиться к Нему, где угодно и для этого вовсе не обязательно бежать в храм, а Лёлька на это взрывалась мощным вулканом. И вот Наташа увидела мусульманина, который не в мечети, а на грязном полу, расстелив вместо положенного коврика свою курьерскую куртку, истово молится своему богу – Аллаху. Это было очень сильно…
На экране мобильника Наташа видела Лёлькины звонки, но не отвечала на них, не брала трубу, а отписывалась эсэмэсками всё время из одних и тех же слов «у меня всё нормально» и – ни слова, ни вопроса более: какая-то глубокая то ли апатия объяла её всю, то ли безразмерный пофигизм, то ли ещё какая глубинная хворь выщелачивания, так сказать, души…
За одну 12-часовую смену Наташе было обещано 1600 рублей, но никакого обещанного аванса через 2 недели она так и не увидела, а когда спросила об этом у субхозяина, то получила в ответ страшно раздражённое «Отработайте хотя бы месяц!», то есть кишки свои она наматывала на помывку вручную всей кухонной утвари всех размеров совершенно благотворительно, ради лоснящихся хозяйских рыл.
Назвать отношения Наташи с этими сотрудниками простыми словами «плохие» или «хорошие» никак нельзя, потому что никаких отношений не было вообще: они были сами по себе, даже не пытаясь наладить с посудомойкой хоть какой-то контакт, а Наташа была сама по себе и, не владея их языком, уж точно никак не могла налаживать с ними никаких рабочих отношений, она просто тупо и исключительно добросовестно выполняла свои чёрные обязанности, особенно тяжкие тогда, когда головная боль колючей проволокой обматывала мозги и приходилось глотать обезбол буквально по 4-5 колёс – ведь надо как-то работать…
Кошмар этого трудового истязания прекратился неожиданно для Наташи ровно через 3 недели, а получилось следующее. В один из дней, спустя всего час после начала работы, вдруг прорвалась водопроводная труба, соединявшая все три раковины снизу, в которых Наташа посудомоила, отчего это произошло Наташа знать никак не могла, но, понятно, что дальше нельзя было пользоваться раковинами, вообще включать воду и надо было срочнейше вызывать водопроводчика. А работнички продолжали кидать в мойки грязную утварь. Наташа сильно встревожилась, подбежала к бригадирше, которая слегка по-русски понимала и также слегка гукала, и сказала о проблеме и о том, что ничего дальше мыть нельзя, пока сломанная труба не будет починена. Реакция протрясала все Наташины фибры: бригадирша и не подумала тотчас вызывать водопроводчиков, она вообще этого не сделала, но сразу начала таким матом крыть Наташу за то, что именно она, Наташа, сломала эту трубу, это она во всём виновата – и это вместо того, чтобы как можно быстрее решать чрезвычайную проблему, звонить мастерам. В первые секунды обрушившегося на неё мата Наташа онемела от неожиданности реакции вообще, ну а в следующие секунды, перекрывая матершину, громко и спокойно сказала: «После таких слов и обвинений я здесь больше ни секунды не задержусь, ноги моей здесь больше никогда не будет!». Рывком сорвала с себя полиэтиленовый фартук, бросила его и резиновые перчатки в корзину и пошла прочь…Видимо, бригадирша такой реакции никак не ожидала, она побежала за Наташей и сбивчиво залепетала: «Ну, подожди, ты хотя бы смену закрой…». Наташа резко отбила от себя её цепкую клешню, вырвала из шкафчика свой рюкзак, куртку и опрометью рванула из мерзкого, ненавистного BigPapa…Что и как там происходило дальше – неведомо, Наташе никто оттуда не звонил и уж совсем очевидно, что 3 недели она отработала благотворительно, не получив ни рубля, ни копейки…Кроме содрогания и чувства мерзости, эта так называемая работа никаких воспоминаний у Наташи не оставила, но чувство крайней мерзости оставалось ещё очень долго, как бывает со стойким, долго невытравляемым запахом гнили или дерьма. Разумом Наташа понимала, что по 5-6-ти работникам «азиатской национальности» нельзя делать никаких обобщающих выводов о таджиках ли, киргизах ли, казахах, узбеках – нельзя! Потому что это всего лишь капля того народа, от которого они отпочковались ради заработков, приехав в родную Наташину страну с ненавистью к ней и к её людям, якобы и виноватым во всех их бедах. Обобщать по 5-6-ти злобным особям – нельзя, народ той страны, из которой они приехали, в национальной массе своей совсем может быть иным, чем эти 5-6 работников, а народ может быть и доброжелательным, и добросердечным, но чувства часто не подчиняются разуму и понятным доводам, поэтому Наташа поневоле, инстинктивно решила для себя, что надо отгородиться от всех этих работ, где правят лица «азиатской национальности». Впрочем, если бы водопроводная трубища под мойками не просифонила насквозь, то Наташа и дальше бы пахала, пока руки не превратились бы в крокодильи лапы. И ещё неизвестно, заплатили бы ей, как было обещано по 1600 рублей за 1 рабочий день, или всё едино – прокатили бы мордой о стол.
Но Наташа не была бы Наташей, если бы засела плакать и рыдать по поводу бегства из мерзкой тараканьей кормушки BigРара, хотя внутри у неё всё ходуном ходило от ослепительной до яркости ядерного взрыва ненависти к покинутой вприпрыжку, во все лопатки едальне, и никак не получалось забыть о том, как об неё вытерли грязные, вонючие ноги. Впервые в жизни она пожалела о том, что совсем, ну, просто совсем не умеет ядрёно матершинничать, хотя пробовала и не один раз – тихо, в одиночестве, когда никого рядом…нет, не получалось, не выговаривалось, и это тогда, когда уже все вокруг, начиная с цветов жизни аж с 7-ми-8-милетнего возраста такими матюгами крыли везде и всюду, по любому, даже самому ничтожному поводу (кто-то пробегая мимо в спешке толкнул, кто-то не уступил цветку жизни его прямолинейный путь следования на скейте), да и вовсе без оного, не понижая голоса, громко, отчётливо и злобно: а что? В фильмах, в спектаклях, во всех уже общественных местах, даже в транспорте злобная матершина во всю глотку стала нормой, родители у всех или почти у всех и между собой и со своими совсем ещё маленькими детьми разговаривают только матом, и все орут про тяжёлую жизнь, имея при этом и отдельные квартиры, и навороченные тачки, и загородные домищи, и фирменное дорогущее барахло, затовариваясь в ашанах жратвой до переполненной тележки, и никто из них не намерен обламывать свою прущую от обжорства злобу на всё и на всех, при этом у всех на шеях болтаются, непонятно зачем, крестики, при этом все они бегут в храмы, якобы чтя большие православные праздники…Когда Горький написал пьесу «На дне», то люди (городовые, полицейские, журналисты, полунищие студенты), хорошо знавшие ту нищенскую среду, говорили, что он абсолютно точно обрисовал жизнь и обитателей ночлежек, нищего отребья – очень точно! – а разговаривали-то те люди только на матерном языке, при этом в пьесе нет ни единого матерного слова, при этом мир нищих и падших отражён точнёхонько…Нынешние кино- и театральные режиссёры тельняшки на себе рвут: без ядрёного мата с экранов, со сцены сегодня ни-ни! Никак! Не выразить суть фильма, пьесы, и, если в сценарии матершины нет – тускло, надо её туда вставить от себя, сразу суть, содержание заиграют всеми красками, станут выпуклыми, ядрёными, сразу станут ближе к народу. То есть, Горький смог выразить суть без единого слова мата, а нынешние квазитворители – не могут, кишка тонка, так значит, дело-то всего лишь в таланте или же отсутствии такового, вот и всё. Наташе всегда хотелось заглянуть на изнанку отношений всех этих режиссёров со своими отпрысками: интересно, как эти мнящие себя гениями, не сомневающимися ни секунды, что им в искусстве позволено ВСЁ – ради искусства, разумеется! – как они реагируют на то, что их малолетки уже вовсю кроют многоэтажным матом, а другим, человеческим русским языком, больше уже не разговаривают? Наташа не хотела бежать в этом вонючем, смердящем табуне, не умела крыть матом, губы никак не выговаривали, значит, бежит сама по себе и не нужен ей табун. Самое интересное, что и Лёле передалась эта беловороность, по крайней мере, Наташа никогда не слышала, чтобы её Лёлька матершинничала даже тогда, когда была уверена, что мама её не слышит. Но вот сейчас, послав к чертям собачьим бесплатную работу посудомойки/уборщицы в едальне с жирными тараканами и мышами, где её прямо, с ярой, калёной ненавистью обвинили в сломе водопроводной трубы, как будто она ещё и водопроводчиком обязана была там быть, вот именно сейчас впервые в жизни Наташа пожалела, что не умеет крыть матом. Ах, как бы, наверное, это оттянуло, она даже попыталась дома тихо, еле слышно что-то такое как будто даже матерное прошебуршать…ничего не получилось! А ведь её никтошеньки вообще слышать не мог, и слова-то все эти нужные она отлично знала, а вот поди ж ты – не проворачивался язык, не проворачивался и всё тут! Может, надо чаще и больше практиковаться, как в занятиях музыкой, тогда получится? Хотя она же знала, что у неё всё равно не получится, потому что в ней нет инстинкта табуна – бежать вместе со всеми, а главное, нет неутолимой жажды освоить матерный язык, чтобы в струе со всеми, везде и всюду говорить на нём легко и свободно, а когда начисто отсутствует стремление что-то освоить – дохлый будет номер, ничего не получится. Но вот чему она никак не смогла противостоять, да и не пыталась, так это мощному селевому потоку, который она всеми импульсами мозга и души направляла на всех сотрудников, кроме столь симпатичного ей пекаря-таджика, вонючей едальни, и это немного, самую капельку оттягивало, потому что внутри у неё всё бурлило и клокотало от обиды, от тех вонючих помоев, которыми её облили ни за что, просто потому, что надо же было кого-то обвинить в сломе трубы, а тут как раз она, никак не вписывающаяся в так сказать «азиатский» трудовой коллектив…Наташа даже не пыталась себя остановить, когда кто-то в её мозгах без перерыва в яростном ослеплении повторял на все лады: «…чтоб вам всем там руки оттяпало по самое некуда, культяпки бы вместо рук остались, уррроооодыыы!!!…чтоб вас обчистили по полной программе…чтоб все ваши жизни стали чёрными и грязными, чтоб вам захотелось броситься на рельсы…» и много чего ещё накручивали её мозги в таком духе. От этого почему-то становилось на самое чуть-чуть легче. Ну, не могла она слюняво-сопливо, всепрощенчески-примирительно спустить на тормозах злобное унижение, которым проехались по ней, как грязным танком по нежному стеблю, она – нет, не могла! Другие могут, умеют прощать, глотать такие мерзости – вот пусть они и дальше умеют…