Николай вырос в деревне, любил долгие пешие прогулки, катания на санях и летние купания в холодной Тьме. Он задыхался в душном закупоренном доме и изо всех сил рвался на вольный воздух.
В дальнем конце парка стояла большая резная беседка, построенная еще отцом. Как только заканчивались холодные ночи, Николай перебирался туда, из его кабинета перекочевывали шкаф с книгами, любимый диван и, конечно же, селилась его собака. И Анна к ней ревновала.
Анна видела охлаждение мужа, но ничего не могла поделать и мучилась виной оттого, что не оправдала его ожиданий. Прочитанные романы внушили: отношения с мужем должны быть страстными, но она имела слишком спокойный темперамент. Не знала, какой еще способ изыскать, чтобы муж дольше бывал с ней. Поначалу, из-за частых болезней, хотела, чтобы он сидел у постели и держал ее за руку – она видела в этом проявление нежности и заботы. Николай же торопился в Земство или по усадебным делам, или, смирившись, с тоской глядел в окно в парк. Он жалел Анну, но в то же время злился.
Сестра писала ей:
«Mon Annette aimée![14]
Ты непременно должна заставить твоего Nicolas завоевать тебя. Только так ты сделаешься дорогой ему, превратишься в завоеванный трофей! Здесь, в Москве, дамы не упускают возможности подразнить своих maris[15]. Таков свет!
Ta soeur et ta copine, Marie[16]».
После таких писем Анна менялась: внезапно становилась холодной и отстраненной – тогда обеспокоенный муж пытался угадать причину. Но, убедившись, что это какая-то очередная выдумка, целовал жену в лоб и поспешно уходил. Перемены в настроении, истерики, раздражительность постепенно становились нормой для той спокойной и сдержанной Анны, которую полюбил Николай.
Он не узнавал ее в этой новой, постоянно недомогающей и нервозной женщине. Мечтал во всю прыть скакать с женой на лошадях по заливным лугам, смеяться в голос, гулять рука об руку по летнему, исходящему пряными запахами полю, ломать жаркий свежеиспеченный хлеб и кормить ее, смеющуюся и беззаботную. А главное – свою, теплую, родную. Теперь он винил себя: жена не по своей воле переехала в деревню и не так представляла свою замужнюю жизнь, не собиралась разлучаться с семьей.
Стало еще хуже, когда Анна забеременела. Ее мутило, она жаловалась и обвиняла: «ты меня не любишь», «ты хочешь моей смерти», «ты не желаешь, чтобы этот ребенок родился», «я тебе нужна только для того, чтобы родить наследника».
Николай молча выносил упреки, лишь изредка советуясь с матерью. Мудрая Татьяна Васильевна отвечала: «Дай ей забаву, и она от тебя отстанет». Так в доме появился рояль – скромный «Мюльбах», а не роскошный «Беккер», к которому Анна привыкла в Москве. Она дрожащими от нетерпения пальцами ударила по клавишам и с этой минуты уже играла днями напролет, забыв про недомогание.
Татьяна Васильевна, узнав об этом, вздохнула: «Да могли бы и ту твою дуру Евлампиевну на фортепьянах обучить».
Чтобы сделать приятное жене, каждую зиму Николай вывозил Анну с дочерью в Москву. Там они по нескольку месяцев жили в доме Боброва. Анна очень ждала этих поездок, еще в сентябре начинала укладывать чемоданы, ведь только частые письма сестры и игра на рояле стали теперь единственной отрадой. В Москве иногда виделась с Левитиным который уговаривал уйти от мужа и ехать в Париж. Но Анна, тоскуя по первой влюбленности, по Левитину, по времени, когда все еще для нее было возможно, уже не верила, что можно хоть что-то вернуть.
Этим летом Анна снова ждала ребенка. Как и первая, вторая беременность давалась ей нелегко. И Николай, и Анна, знали, что это еще не родившееся у них дитя – последнее. И вот почему.
После появления дочери Анна долгое время не подпускала к себе мужа: слишком хорошо помнила первую беременность и роды. В своих страданиях она начала винить Николая, постепенно и методично вытеснив его из супружеской спальни в кабинет.
Татьяна Васильевна беспокоилась – нужен мальчик, наследник и продолжатель рода и фамилии: у старшего сына детей не было, и вряд ли они предвиделись.
После смерти мужа Татьяна Васильевна решила ни от кого не зависеть, жить своим домом отдельно от детей и удалилась в свое имение, Малинники, в двенадцати верстах. Но оставила в Бернове свою верную экономку, не доверяя хозяйственным качествам неопытной невестки. «Чтобы в поместье все ладно шло, да и присмотреть за молодыми в случае чего», – уже угадала, почувствовала, что между ними не все гладко.
Экономка, которую за маленький рост и вредный характер звали Клопихой, верой и правдой служила хозяйке – разумеется, Татьяне Васильевне. Всю жизнь Клопиха прожила в усадьбе: сначала была горничной, а потом, когда овдовела, стала экономкой.
Шпионила и подробно доносила, что происходит в доме. Анну презирала: воспитанная в городе, в богатом доме, брезгунья и чистюля, молодая хозяйка попыталась завести в усадьбе свои правила. Прислуга должна была ежедневно вытирать пыль и натирать полы во всем доме; еду на стол подавать только в белых бумажных перчатках, чтобы рукой случайно не коснуться блюда; когда на улице грязно, оставлять свои галоши на крыльце, а далее переобуваться в чистые галоши, идти в них в переднюю, и там уже снимать и их. Из прислуги в усадьбе жили только Клопиха, кухарка Агафья, молодая горничная Кланя и нянька Никитична, поэтому исполнять большинство приказаний неопытной Анны оказалось невозможным. Так, постепенно, незаметно, отменяя приказы хозяйки и заменяя их другими, править домом стала Клопиха.
Экономка верила в приметы, колдовство, леших, русалок и прочую нечисть. Увидит на полу или на земле мокрый след от ведра или лейки – обязательно обойдет, ни за что не наступит, чтобы не заболеть. Черных кошек в усадьбе при ней не было. Зимой рассматривала узоры на морозном окне и толковала по очертаниям – к добру или не к добру. Когда Анна впервые появилась в усадьбе, всю ночь, не смолкая, пели петухи. Клопиха сразу поняла: добра не будет. Так и вышло.
Татьяна Васильевна вызвала Клопиху и, убедившись, что все подозрения о раздельных спальнях верны, подгадав момент, сама явилась к Анне. Впервые она позволила себе упрекнуть невестку и даже допустила некоторый нажим в разговоре, ясно дав понять, что все поездки в Москву отменены до рождения наследника.
Анна упрямилась. Ей не верилось, что угрозы свекрови могут исполниться. Приближалась зима, чемоданы пухли, ожидая скорой поездки. Но вдруг Татьяна Васильевна заболела, оказавшись чуть ли не при смерти. Поездка отложилась. Николай каждый день проводил у постели матери, и та сразу же начинала чувствовать себя лучше: шутила и играла с сыном в карты.
В отчаянии Анна намекнула Николаю: возможно, маменька не так уж и больна, раз играет в карты, и не поехать ли все-таки в Москву? Николай, подогретый заранее подготовленной и вовремя проведенной политикой Татьяны Васильевны, разозлился – и поездка отменилась совсем. Время шло, Анна день за днем отправляла промокшие от слез письма:
«Cher papá![17]
Я здесь совсем одна, брошенная всеми вами! Nicolas и слышать не хочет про Москву с тех пор, как Татьяна Васильевна изволили болеть. Но ты же знаешь, я не могу без Москвы, без той жизни, которая была у меня под твоим крылом. Прошу тебя, papá, умоляю, ради всего святого, позволь мне провести эту зиму у тебя, не допусти, чтобы я осталась здесь, в этой глуши, лишенная всего, что я люблю! Напиши Nicolas, что ты приглашаешь меня, раз он не может ехать, и вышлешь экипаж.
En attente de ta réponse,
Ta fille bien malheureuse,
Annette[18]».Старик Бобров не приехал, но написал гневное письмо в Малинники. В ответ получил копию письма Левитину, в минуту отчаяния написанное Анной и, конечно, вовремя перехваченное Клопихой. Упрек достиг цели. Вскоре Анна получила от отца разгромное наставление и отказ принимать ее, пока семейный конфликт не будет решен положительно.
Продержавшись в осаде полгода, уступила: снова стала ласковой и внимательной к Николаю. Упреки и истерики прекратились. Николай вдруг тоже переменился: такая Анна его не тяготила. Они, как в начале семейной жизни, вместе пили чай, а по вечерам Анна играла на рояле. И самое главное: Николай вернулся в спальню.
Но для Анны мысль о новой беременности казалась физически невыносимой и противной. Она мечтала, чтобы эта пытка поскорее закончилась, и из последних сил играла свою роль. По вечерам становилась неестественно веселой и игривой, пребывала в приподнятом нервозном состоянии: «Nicolas, mon amour![19]» – звала его в спальню. Там Анна обреченно ложилась в постель и терпеливо, беззвучно ждала, пока все закончится.
Потом долго не могла успокоиться, что перешло в постоянные бессонницы. Стала спать до обеда, весь день проводя в одиночестве в отрешенном оцепенении и в подавленном настроении, презирая себя. Маленькая Наташа с ее живостью, громким голоском и постоянным желанием бегать и играть раздражала Анну.
Однажды Наташа без разрешения забежала в комнату к матери:
– Маменька, можно мне посидеть с тобой? – Девочка ласково обвила материнскую пахнущую французскими духами шею худенькими ручками.
Анна почувствовала, что задыхается, ей захотелось освободиться, оттолкнуть ребенка.
– Уведите ее! – крикнула она старой Никитишне. – Не приводите, пока я не позову!
И тут же чувство вины охватило Анну. Она, сама выросшая без матери, прогоняла от себя дочь. «Я плохая, никчемная мать», – подумала она.
– Je suis souffrante, Nathalie[20], – только и смогла сказать она испуганной Наташе.
С тех пор Анна не видела девочку неделями – даже привычка целовать ребенка по утрам прервалась.
Николай не понимал причину очередной перемены в Анне и забеспокоился: не сошла ли она с ума? Но предложения показаться врачу Анна отвергала, а Татьяна Васильевна посоветовала сыну быть внимательнее к жене, уверяя, что вскоре все изменится. Так и вышло. Через два месяца стало известно, что Анна ждет ребенка, и Николая тут же сослали в кабинет.
Эту зиму им предстояло снова остаться в деревне.
Николай по-прежнему терпеливо старался выполнять просьбы жены, спрашивал о самочувствии, но скорее для того, чтобы не раздражать ее и не терпеть потом истерик. Он понял, что его обвели вокруг пальца две, как ему казалось, любящие женщины. Даже для обожающей матери желание иметь наследника и продолжателя фамилии оказалось более важным, чем он сам и его чувства.
Жизнь виделась Николаю конченой, будущее представлялось беспросветным. Он и не думал ни о чем, просто плыл по течению. День прожит, снова день, и так до смерти. Николай чувствовал себя одиноким, думая, что во всем мире нет человека, которому он мог бы без утайки рассказать о своем отчаянном положении, о ловушке, в которой оказался.
Он размышлял: «На этой земле я всего лишь временный житель, механизм. Моя обязанность – принять от предков то, что они нажили, и передать в сохранности потомкам. Чувства не должны иметь никакого значения. Я всего лишь звено в цепи семейной истории».
В свои тридцать с небольшим он представлял себя глубоко несчастным и старым. Казалось, что в жизни все хорошее уже произошло.
В тот миг, когда Николай увидел Катерину, что-то в нем ожило. Он и сам до конца не разобрался в себе, не прислушался, но в ту же секунду, следуя за своим чувством, позвал Катерину за собой, не задумываясь о том, что это может означать для него, а тем более для нее.
Въехав в Берново, повозка свернула налево и поднялась на большой живописный холм. Показалась усадьба Вольфов: двухэтажный добротный дом с мезонином и колоннами, сложенный из белого старицкого известняка и окруженный большим парком. Повозка проехала через изящные кованые ворота и описала круг по шуршащей гравийной дорожке, обсаженной душистыми акациями. Радостно фыркая в предвкушении скорой кормежки, лошади остановились у низкого крыльца, увитого хмелем.
Из окна на втором этаже Николай наблюдал за тем, как приехала Катерина. Она показалась маленькой, растерянной и беззащитной – ни следа от уверенности и спокойствия, которые видел он несколько дней назад. В ожидании встречи Николай не смог уснуть, спуститься тоже не решился: боялся, что кто-нибудь из домашних может заметить его излишнее, необъяснимое волнение. Хотел сначала обвыкнуться с мыслью, что Катерина наконец здесь, рядом.
На крыльце появилась Клопиха. Молча исподлобья осмотрела девушку, раздраженно покачала головой и кивком позвала в дом.
Она повела Катерину к Анне, та безразлично скользнула взглядом и слабо кивнула.
Анна распорядилась, чтобы новую няньку, прежде чем вести к дочери, вымыли и переодели в хозяйское старое домашнее платье – хотела, чтобы в усадьбе был уклад как в городе.
Клопиха приказала кухарке посмотреть, не завшивела ли девка. Катерину она заранее невзлюбила: ширококостную рябую экономкину дочь хозяйка обещала взять к Наташе, но вдруг за завтраком, между яичницей и кофе со сливками, хозяин объявил, что уже нанял другую. Был скандал, хозяйка плакала, топала ногами, что уже дала слово, но Николай не слушал – молча встал и хлопнул дверью.
Агафья отвела Катерину в баню и, перекрестившись и проговорив свое привычное «Кузьма-Демьян, матушка, помоги мне работать!», ухнула несколько ведер горячей воды в заранее приготовленное корыто.
В бане приятно пахло березовыми, вязанными после Троицы, вениками и бархатистой полынью. Солнечный свет, едва-едва пробиваясь в мутное маленькое оконце, падал ровным прямоугольником на темные, надежно впитавшие влагу подвижные половицы. В этом последнем летнем луче золотились и порхали, словно купаясь, пылинки. Катерина стыдливо разделась, обхватила себя руками и поспешно села в воду. Кухарка подала ей мыло и стала поливать из кувшина, напевая:
Волга-реченька глубока,Прихожу к тебе с тоской,Мой сердечный друг далеко,Ты беги к нему волной.Ты беги, волна, стремися,К другу весть скорей неси,Как стрела к нему пустисяИ словечко донеси.Ты скажи, как я страдаю,Как я мучуся по нем,Говорю, сама рыдаю,Слезы катятся ручьем!Теплая вода мягко струилась по телу в корыто, смешиваясь со своей мыльной предшественницей, утешая Катерину, как бы говоря: и здесь люди живут, не горюй. Катерина вымылась до скрипа и насухо обтерлась льняным полотенцем.
Тут же на старом выцветшем стуле, рядом с платьем, кокетливо лежало белое с завязками по бокам кружевное вышитое нечто. Катерина в недоумении стала осматривать эту странную для нее одежду:
– Мужские портки? Или детские? А как же в туалет по нужде ходить?
В деревнях девки и бабы под юбками ничего не носили.
Агафья засмеялась:
– Дак это ж панталоны! Привыкай в барском доме к барским порядкам!
Наконец повели знакомиться с Наташей. Большая комната, немного сумрачная и пустоватая, содержалась в образцовом порядке. О том, что это детская, можно было догадаться только по кроватке у стены и по идеально расставленным игрушкам в витрине за стеклом. Маленькая светловолосая девочка сидела в центре комнаты на полу и в одиночестве возилась с куклой.
– Здравствуй, Наташенька.
Наташа испуганно встрепенулась и встала: худенькие, как веточки, ручки и ножки, одежда чуть маловата, грустные, но живые любопытные глаза.
– Я твоя няня. Катерина.
– А ты будешь со мной играть?
– Конечно! Во что? Что ты любишь?
– Не знаю… – губки у Наташи задрожали.
– Может, в куклы? Их много у тебя?
– Вот. – Наташа показала на пеструю витрину.
Катерина подошла посмотреть: таких искусно сделанных кукол никогда не видела – с фарфоровыми раскрашенными надменными лицами, белыми изящными ручками, разодетые в платья из расшитой парчи, у многих имелись миниатюрные шляпки с перышками, шелковые расшитые зонтики и даже перчатки. Катерина осторожно открыла витрину и притронулась к волосам одной из кукол – настоящие!
– Только не сломай, а то от маменьки попадет. Лучше не трогай, – прошептала Наташа.
– Какие красивые. А может, я тебе тряпичную сделаю? Ее не сломаешь, можно играть как хочешь.
– Правда? Хочу! А еще во что играть будем?
– В горелки с тобой побегаем!
– А Никитишна не разрешала бегать. Велела тихо сидеть, чтобы маменьке не мешать.
– А мы и не будем мешать – мы в парк пойдем. Согласна?
– И ты у меня правда останешься? Не уйдешь?
– Правда, Наташенька.
По воскресеньям и в двунадесятые праздники Катерина возила Наташу к причастию в берновскую Успенскую церковь – для девочки специально запрягали повозку. Анна часто недомогала по утрам, поэтому их время от времени сопровождал Николай. После литургии обедали вместе: хозяева и Наташа. Катерина следила, чтобы девочка не шалила и не мешала взрослым обедать, что чаще всего происходило в полной тишине, прерываемой звяканьем приборов и переменой блюд.
По будням маленькую барышню кормили в столовой, за час до родителей. Завтрак подавался в восемь утра: сытный мясной бульон с хлебом или гарбер-суп[21]. Чаем и кофе не поили – вместо этого приносили пахнущее коровой молоко, сыворотку, душистый травяной чай или зеленоватый отвар лопуха. После завтрака Катерина вела Наташу поздороваться с матерью, когда та была в настроении (что случалось редко). Анна целовала дочь и спрашивала, не больна ли девочка, если плохая погода – наказывала не гулять, чтобы ребенок не простудился. На этом вмешательство Анны в жизнь и воспитание Наташи заканчивалось.
Обед обычно начинался в двенадцать, полдник – в четыре, а ужин – в восемь часов. Между трапезами перекусы не разрешались: Анна считала, что ребенка необходимо воспитывать, строго соблюдая режим. На обед Агафья готовила Наташе суп-пюре из репы или брюквы, разварную говядину с соусом из пастернака или котлеты из курицы, на десерт – чернослив, варенье или свежие фрукты. Такого обилия Катерина дома не видела.
Ей нравилась новая жизнь в усадьбе. Днем заботилась о Наташе, а по ночам штопала свою одежду, как учила Марфа, и тосковала по родным, особенно по бабке и Глаше. В мыслях часто возникал Александр, чей образ с каждым днем становился все прекрасней. Катерина раз за разом вспоминала их короткий разговор и его обещание: «Бог даст – точно встретимся…» В Бернове его не встретила, да и Агафья про молодого купца из Новгорода ничего не слышала.
Каждый день из окна кабинета Николай наблюдал, как Катерина с Наташей ходили гулять в старый парк, опоясывающий усадьбу. Главной усадьбой Вольфов было Берново, подаренное за верную службу еще Екатериной II. Центральная часть села одним концом упиралась в Успенскую церковь, а другим – в барскую белокаменную усадьбу на вершине холма.
В парке перед господским домом блестел водной гладью круглый английский пруд с дном, выложенным голубой глиной. Летом в тенистой воде у берегов, затянутых ряской, лавируя между стеблями белых кувшинок и медленно кивая плавниками, покачивались ленивые караси. Теперь же осенняя тоска уже неторопливо окутывала парк, роняя на студеную поверхность воды, как на жертвенник, багряные комки лиственных даров.
Липовая аллея, непременная отметина русских парков средней полосы, служила променадом для многих поколений Вольфов и их гостей, но сейчас уже много лет стояла заброшенной.
В глубине парка еще сохранялась насыпанная в дань моде больше века назад горка Парнас, вокруг которой от подножия к вершине улиткой завивалась гравийная дорожка и покоились обломки статуй греческих богов. Здесь остался и звериный холм с полузаваленным гротом, где когда-то держали диких животных хозяевам на потеху.
В конце сентября дни выдались теплыми, но бабье лето уже неумолимо клонилось к закату. Вечера стали зябкими и холодными, хотя по утрам нитяная паутина все еще беззаботно летала в воздухе. Днем солнце грело, но не летним залихватским жаром, а ласковым, бережливым, наполненным предчувствием скорого угасания влажным осенним теплом. Крестьяне на полях торопились дочиста убрать картофель до первых настоящих холодов. Очень скоро на крышах домов завьются первые горьковатые дымки и жизнь замрет в ожидании благословенного снега и возобновления санного пути.
Но пока природа брала свое и одаривала теплом, Наташа и Катерина в легких платьях дни напролет бегали в горелки по старой аллее и качались на веревочных качелях, мелькая икрами над влажной усталой травой.
В последние дни сентября в Курово-Покровском собирались отмечать именины Павла Ивановича Вольфа. Съезжалась родня из ближнего круга: Николай с семьей из Бернова и Татьяна Васильевна из Малинников.
По случаю хорошей погоды решили устроить пикник на берегу Нашиги – речушки, которая вилась рядом с имением, выстроенным Вольфами почти сотню лет назад и отошедшим теперь Павлу. В излучине реки, близ мельницы, образовался глубокий омут, который внезапно переходил в отмель, где река коричневатыми струйками игриво перебирала камушки, словно проверяя, все ли на месте, и запасливо собирала желтый песок у берегов, торопливо гоня жухлые осенние листья куда-то вдаль. Именно здесь находилось излюбленное место для пикников хозяев Курово-Покровского. Кухарка и кучер с раннего утра таскали тяжелые корзины со снедью на поляну, расстилали турецкие ковры, устраивали зонты от солнца и охлаждали в студеной осенней реке вино.
Утром Анна Ивановна снова почувствовала себя неважно, что в глубине души обрадовало Николая: они теперь редко ездили в гости – их попросту не звали. Татьяна Васильевна упрекала его, что приглашать Анну стало наказанием: на пикник не позовешь, все праздники, даже летом, только в доме: то спину надует, то солнце напечет. К тому же она очень уставала в дороге, даже если ехать всего три версты. Что уж говорить про совместные пешие прогулки, к которым с детства привыкли молодые Вольфы. В конце концов Анна и сама поняла, что в тягость другим и не слишком любима родственниками Николая, поэтому часто отсылала мужа одного.
Повозка покачивалась, переваливаясь с кочки на кочку, как неуклюжая утка, – Николай приказал ехать не спеша, дальней дорогой в десять верст, посмотреть поля под Воропунями.
Ермолай затянул:
Надуты губки для угрозы,А шепчут нежные слова.Скажи, откуда эти слезы, – Ты так не плакала сперва…Катерина, щурясь от осеннего ласкового солнца, нежно прижимала Наташу, перебирая ее мягкие льняные волосы, а та играла с новой тряпичной куклой. Девочка оттаяла: снова стала непоседливой, говорливой и любопытной – не могла усидеть на месте и двух минут. Ненадолго прильнув к няне, то и дело пересаживалась к отцу, а потом снова забиралась на колени к Катерине.
В укрытой от чужих глаз карете Николай не отрываясь смотрел на Катерину: в платье на городской манер и без платка из щуплой деревенской девчушки она превратилась в видную девушку, а ведь прошел всего месяц с ее приезда. Обнажились тонкие запястья в веснушках; густые каштановые волосы, заплетенные в тугую косу, вздыхали в такт повозке. Откуда-то взялись манеры и даже голос ее изменился: стал более низким, плавным и размеренным. При этом в ней не было заметно ни капли кокетства.
Что-то в нем дрогнуло: «Не моя». Чтобы заглушить эту мысль, Николай торопливо заговорил:
– Скучаешь по дому, Катерина?
– Как не скучать? Скучаю! Вот сестра приходила – жалованье мое забрать. Мать козу купит, одежду на зиму ребятам.
– Что же, пешком приходила? Пятнадцать верст?
– Деньги очень уж нужны.
– Рада, наверное, сестру встретить?
– Рада! Ох и наплакались мы с ней, душу отвели, – рассмеялась Катерина.
Николай задумался:
– Да, жаль, что ты писать не умеешь, – могла бы письма ей отсылать… Скажи, хорошо ли тебе у нас?
Катерина поправила волосы Наташи, спящей у нее на коленях:
– Хорошо, барин. Чего же плохого? Работа как и не работа совсем: очень я Наташу полюбила, словно всю жизнь так рядом с ней и прожила.
– И она тебя тоже любит – как котенок, жмется к тебе.
Николай задумался: «Дочь действительно как котенок, но не веселый и шаловливый, облизанный заботливой кошкой, а сиротливый, без матери, отчаянно ищущий ласки и тепла. Анна совсем забросила Наташу. И сама мучается, и дочери любви не дает. Надо, надо отпустить ее в Москву, не томить здесь».
– Что же Анна Ивановна, ласкова ли с тобой? – Мысль об Анне обожгла его. Но слова вылетели сами собой. Сейчас он не хотел думать о жене, сравнивать их: Анну, так и не ставшую родной своей дочери, утомившую бесконечными жалобами и изменчивым настроением, и безграмотную крестьянку, отчего-то такую близкую. Ему было хорошо просто вот так ехать, разговаривать с ней. Только бы подольше длилось это мгновение.
– Ну что вы, барин, – прервала его мысли Катерина. – Анна Ивановна меня и не замечает. Да и не до того ей – часто не можется. Да вы и сами знаете. Жалко мне ее – так мучается, бедняжка.
Николай севшим голосом прошептал:
– А меня тебе не жалко? Что скажешь?
Катерина испугалась:
– Не спрашивайте меня, барин. Не мне судить.