banner banner banner
Все сказки Гауфа
Все сказки Гауфа
Оценить:
 Рейтинг: 0

Все сказки Гауфа

– Ей-богу, Цалейкос, я должен иметь твой плащ, хотя бы из-за этого мне пришлось сделаться нищим!

В то же время он начал пересчитывать свои золотые. Я был в большом затруднении, ведь я вывесил плащ только затем, чтобы, может быть, привлечь к нему взоры своего незнакомца, а теперь явился молодой глупец, чтобы заплатить огромную цену. Но что мне оставалось делать? Я уступил, потому что, с другой стороны, мне была приятна мысль так хорошо вознаградить себя за ночное приключение. Юноша надел плащ и пошёл, но на пороге он опять обернулся, сорвал бумагу, прикреплённую к плащу, бросил её мне и сказал:

– Здесь, Цалейкос, что-то висит, что, вероятно, не относится к плащу.

Я равнодушно взял записку, но в ней было написано:

«Сегодня ночью, в известный час, принеси плащ на Ponte Vecchio. Тебя ожидают четыреста цехинов!»

Я стоял как поражённый громом. Итак, я сам потерял своё счастье и совсем не достиг своей цели! Недолго раздумывая я быстро схватил двести цехинов, бросился за тем, кто купил плащ, и сказал:

– Возьмите свои цехины назад, любезный друг, и оставьте мне плащ, мне никак нельзя отдать его.

Сначала он счёл это за шутку. Когда же он заметил, что это серьёзно, то возмутился моим требованием, обругал меня дураком, и вот дело дошло наконец до драки. Но я был так счастлив, что в драке сорвал с него плащ и уже хотел убежать с ним, когда молодой человек позвал на помощь полицию и потащил меня с собою в суд. Судья был очень изумлён его жалобой и присудил плащ моему противнику. Но я стал предлагать юноше двадцать, пятьдесят, восемьдесят, даже сто цехинов сверх его двухсот, если он отдаст мне плащ. Чего не могли сделать мои просьбы, то сделало моё золото. Он взял мои цехины, а я торжествуя ушёл с плащом и должен был допустить, чтобы меня во всей Флоренции сочли за помешанного. Но мнение людей мне было совершенно безразлично, ведь я лучше их знал, что ещё наживу на этой торговле.

Я с нетерпением ожидал ночи. В то же самое время, как вчера, я пошёл, с плащом под мышкой, на Ponte Vecchio. С последним ударом колокола ко мне из мрака подошла какая-то фигура. Это, несомненно, был вчерашний человек.

– У тебя плащ? – спросил он меня.

– Да, господин, – отвечал я, – но он стоил мне сто цехинов наличными.

– Я знаю это, – спокойно сказал он, – смотри, здесь четыреста.

Он подошёл со мной к широким перилам моста и стал отсчитывать золотые. Их было четыреста, они великолепно блестели при лунном свете, и их блеск радовал моё сердце. Увы! Оно не предчувствовало, что это будет его последней радостью. Я сунул деньги в карман и затем хотел хорошенько разглядеть и доброго незнакомца, но у него на лице была маска, из-под которой на меня страшно сверкали тёмные глаза.

– Благодарю вас, господин, за вашу доброту, – сказал я ему, – чего вы теперь потребуете от меня? Но я вам заранее говорю, что это не должно быть чем-нибудь незаконным.

– Излишняя забота, – отвечал он, накинув плащ на плечи. – Мне нужна ваша помощь как врача, но не для живого, а для мёртвого.

– Как это может быть? – воскликнул я с огромным удивлением.

– Я с сестрой приехал из далёких стран, – начал он рассказывать и в то же время сделал мне знак следовать за ним. – Здесь я жил с ней у одного друга моего дома. Вчера моя сестра скоропостижно умерла от болезни, и родственники хотят завтра похоронить её. Но по старинному обычаю нашей семьи все должны покоиться в могиле отцов; многие, умершие в чужой стране, всё-таки были забальзамированы и покоятся там. Поэтому её тело я отдаю своим родственникам, а отцу должен привезти по крайней мере голову его дочери, чтобы ему ещё раз взглянуть на неё.

Хотя этот обычай отрезать головы любимых родственников показался мне немного ужасным, но из опасения оскорбить незнакомца я ничего не решился возразить на это. Поэтому я сказал ему, что хорошо знаком с бальзамированием мёртвых, и попросил его вести меня к умершей. Однако я не мог удержаться, чтобы не спросить, почему же всё это должно произойти так таинственно и ночью. Он отвечал мне, что его родственники, которые считают его намерение ужасным, днём ни за что не допустили бы этого, но раз голова будет отнята, им ничего уж нельзя будет сказать. Он, конечно, мог бы принести мне голову, но естественное чувство удерживает его самому отнять её.

Между тем мы подошли к большому, великолепному дому. Мой спутник указал мне на него, как на цель нашей ночной прогулки. Мы прошли мимо главных ворот дома, вошли в маленькую калитку, которую незнакомец тщательно затворил за собой, и затем в темноте стали подниматься по узкой винтовой лестнице. Она вела в слабо освещённый коридор; из него мы прошли в комнату, освещённую висевшей на потолке лампой.

В этой комнате стояла кровать, на которой лежал труп. Незнакомец отвернул лицо и хотел, по-видимому, скрыть слезы. Он указал на кровать, велел мне хорошо и скоро исполнить своё дело и опять вышел за дверь.

Я вынул нож, который, как врач, всегда носил при себе, и приблизился к кровати. От трупа была видна только голова, но она была так прекрасна, что мною невольно овладело искреннее сожаление. Темные волосы спускались длинными косами, лицо было бледно, глаза закрыты. Сперва я сделал на коже надрез, как это делают врачи, когда отрезают какой-нибудь член. Потом взял самый острый нож и одним взмахом перерезал горло. Но какой ужас! Покойница открыла глаза и тотчас же опять закрыла – она, по-видимому, только теперь с глубоким вздохом испустила дух. В то же время на меня из раны брызнула струя тёплой крови. Я убедился, что умертвил несчастную. Ведь было несомненно, что она умерла, так как от этой раны нет спасения. Несколько минут я стоял в страхе, смущённый происшедшим. Обманул ли меня Красный Плащ или, может быть, сестра была только в летаргическом сне? Последнее казалось мне вероятнее. Но я не смел сказать брату умершей, что, может быть, менее быстрый надрез разбудил бы её не умерщвляя, и поэтому хотел совершенно отделить голову; но умирающая простонала ещё раз, с болезненным движением вытянулась и умерла. Тогда мною овладел ужас и дрожа от него я бросился из комнаты. Но в коридоре было темно, потому что лампа была погашена. От моего спутника уж не было и следов, и я должен был в темноте наугад пробираться около стены, чтобы дойти до лестницы. Наконец я нашёл её и то падая, то скользя спустился вниз. И внизу никого не было, дверь была только притворена. Я вздохнул свободнее, когда оказался на улице, – ведь в доме мне стало совсем страшно. Пришпориваемый страхом, я побежал в своё жилище и зарылся в подушки постели, чтобы забыть то ужасное, что я сделал. Но сон бежал от меня и только утром я опять приободрился и успокоился. Мне казалось невероятным, что человек, склонивший меня на этот нечестивый поступок, каким он представлялся мне теперь, выдаст меня. Я решил тотчас же идти в лавку к своему делу и принять, насколько возможно, беззаботный вид. Но увы! Новое обстоятельство, которое я только теперь заметил, ещё увеличило моё горе. У меня не хватало шапки и пояса, а также ножа. Я не знал наверно, оставил ли я их в комнате убитой или же потерял во время своего бегства. К сожалению, первое казалось мне более вероятным и, следовательно, меня, убийцу, могли найти.

В обычное время я открыл свою лавку. Ко мне подошёл мой сосед, как он обыкновенно делал это каждое утро, потому что был разговорчивым человеком.

– Эй, что вы скажете об ужасном происшествии, – начал он, – случившемся сегодня ночью?

Я сделал вид, будто ничего не знаю.

– Как, неужели вы не знаете того, чем занят весь город? Не знаете, что прекраснейший цветок Флоренции, дочь губернатора Бианка убита в эту ночь? Ах, я видел, как ещё вчера она такой весёлой проезжала со своим женихом по улицам; ведь сегодня у них была бы свадьба!

Каждое слово соседа кололо меня в сердце. И как часто повторялась моя пытка – ведь каждый покупатель рассказывал мне это происшествие и всегда один ужаснее другого, однако никто не мог рассказать так ужасно, как я сам видел. Около полудня в лавку вошёл полицейский и попросил меня удалить людей.

– Синьор Цалейкос, – сказал он, вынимая вещи, которых я хватился, – эти вещи вам принадлежат?

Я подумал, не отречься ли мне от них; но увидев через полуоткрытую дверь своего хозяина и нескольких знакомых, которые могли, пожалуй, свидетельствовать против меня, я решил не ухудшать дела ещё ложью и признал показанные мне вещи. Полицейский попросил меня следовать за ним и привёл меня в большое здание, в котором я скоро узнал тюрьму. Там он указал мне место заключения до суда.

Моё положение было ужасно, когда я в уединении стал раздумывать о нём. Мысль, что я убил, хотя и невольно, всё возвращалась. При этом я не мог скрыть от себя, что блеск золота омрачил мои чувства: иначе я не мог бы так слепо пойти в ловушку. Через два часа после ареста меня вывели из тюрьмы. Мы спустились по нескольким лестницам и затем пришли в большую залу. Там около длинного стола, покрытого черным сукном, сидели двенадцать человек, большей частью старики. По бокам залы возвышались скамьи, наполненные знатнейшими лицами Флоренции. На галереях, пристроенных вверху, густой толпой стояли зрители. Когда я подошёл к чёрному столу, поднялся человек с мрачным, печальным лицом. Это был губернатор. Он сказал собравшимся, что, как отец, он не может судить в этом деле и на этот раз уступает своё место старейшему из сенаторов. Старейший из сенаторов был по крайней мере девяноста лет. Он стоял сгорбившись, его виски были покрыты тонкими белыми волосами, но глаза ещё пылали огнём, а голос был силен и твёрд. Он стал спрашивать меня, сознаюсь ли я в убийстве. Я попросил его выслушать меня и без страха и внятным голосом рассказал то, что сделал и что знал. Я заметил, что губернатор во время моего рассказа то бледнел, то краснел, а когда я кончил, он с бешенством вскочил.

– Как, несчастный! – крикнул он мне. – Так ты ещё хочешь свалить на другого преступление, которое совершил из алчности?

Сенатор упрекнул его за это вмешательство, так как он добровольно отказался от своего права. Притом совсем не доказано, что я совершил злодеяние из алчности, ведь и по его собственному показанию у убитой ничего не было украдено. Мало того, сенатор пошёл ещё дальше. Он объявил губернатору, что он должен дать отчёт о прежней жизни своей дочери; ведь только таким образом можно решить, правду ли я сказал или нет. Вместе с тем он на сегодня отменил суд, чтобы познакомиться, как он сказал, с бумагами умершей, которые ему передаст губернатор. Я был опять отведён в тюрьму, где печально провёл день, весь поглощённый горячим желанием, чтобы открылась хоть какая-нибудь связь между умершей и таинственным Красным Плащом.

На другой день я с надеждой вошёл в зал суда. На столе лежали несколько писем. Старый сенатор спросил меня, мой ли это почерк. Я посмотрел на письма и нашёл, что они, должно быть, написаны той же рукой, как те две записки, которые я получил. Я высказал это сенаторам, но они, по-видимому, не обратили на это внимания и отвечали, что я мог написать и, должно быть, написал то и другое, потому что подпись на письмах, несомненно, Ц, начальная буква моего имени. А письма содержали угрозы умершей и всячески предостерегали её от свадьбы, к которой она готовилась.

По-видимому, губернатор дал странные объяснения относительно моей личности, потому что с этого дня со мной стали обращаться недоверчивее и строже. В своё оправдание я сослался на бумаги, которые должны оказаться в моей комнате, но мне сказали, что там искали и ничего не нашли. Таким образом, в конце этого судебного дня у меня исчезла всякая надежда, и когда я на третий день был опять приведён в зал суда, мне прочли приговор, по которому я, уличённый в умышленном убийстве, был присуждён к смерти.

Так вот до чего я дошёл! Покинутый всем, что мне было ещё дорого на земле, вдали от родины, я во цвете лет должен был невинно умереть под топором!

Вечером этого ужасного дня, решившего мою участь, я одиноко сидел в тюрьме. Мои надежды погибли, мои грустные мысли были обращены к смерти. Вдруг дверь моей тюрьмы отворилась, и вошёл человек, который долго молча смотрел на меня.

– Так я опять встречаю тебя, Цалейкос? – сказал он.

При тусклом свете своей лампы я не узнал его, но звук его голоса пробудил во мне старые воспоминания. Это был Валетти, один из тех немногих друзей, которых я знал в городе Париже во время своих занятий. Он сказал, что случайно приехал во Флоренцию, где его отец живёт знатным человеком, услыхал о моей истории и пришёл, чтобы ещё раз увидеть меня и от меня самого узнать, как я мог так тяжко провиниться. Я рассказал ему всю историю. Он, казалось, очень удивился ей и заклинал меня всё сказать ему, своему единственному другу, и не покидать этот свет с ложью. Я поклялся ему самой дорогой для меня клятвой, что сказал правду и что надо мной не тяготеет никакой другой вины, кроме той, что, ослеплённый блеском золота, я не постиг неправдоподобности рассказа незнакомца.

– Так ты не знал Бианки? – спросил он.

Я уверял его, что никогда не видел её. Тогда Валетти стал рассказывать мне, что в этом деле есть глубокая тайна, что губернатор очень поспешно произнёс надо мной приговор, а в народе появился слух, что я уже давно знал Бианку и умертвил её из мести за её брак с другим. Я заметил ему, что всё это соответствует Красному Плащу, но я ничем не могу доказать его участие в этом деле. Валетти рыдая обнял меня и обещал мне сделать всё, чтобы по крайней мере спасти мою жизнь. У меня было мало надежды, но я знал, что Валетти умный и сведущий в законах человек и что он сделает всё, чтобы спасти меня.

Два долгих дня я был в неизвестности. Наконец явился и Валетти.

– Я приношу утешение, хотя и печальное. Ты будешь жив и будешь свободен, но потеряешь руку.

Тронутый этим, я благодарил друга за свою жизнь. Он сказал мне, что губернатор был неумолим и не позволил снова расследовать дело, но чтобы не показаться несправедливым, он согласился наконец сообразовать моё наказание с наказанием, постановленным в книгах флорентийской истории, если в них найдётся подобный случай. Тогда Валетти и его отец стали день и ночь читать старые книги и наконец нашли случай, вполне подобный моему. В книгах приговор гласит: ему должно отрубить левую руку, отобрать его имущество, а самого его навсегда изгнать. Таково теперь и моё наказание, и я должен готовиться к тому мучительному часу, который ожидает меня.

Я не стану изображать вам этот ужасный час, когда я на открытой площади положил на плаху свою руку, когда моя собственная кровь ручьём полилась на меня!

Валетти принял меня в свой дом, пока я не выздоровел, а потом великодушно снабдил меня деньгами на дорогу; ведь всё, что я приобрёл себе с таким трудом, стало добычей суда. Из Флоренции я поехал на Сицилию, а оттуда с первым кораблём, который застал, в Константинополь. Мои надежды были обращены на ту сумму, которую я передал своему другу, причём я просил его позволить мне жить у него. Как я изумился, когда он спросил меня, почему же я не еду в свой дом! Он сказал мне, что какой-то иностранец купил на моё имя дом в греческом квартале и при этом говорил соседям, что скоро и я сам приеду. Я тотчас же вместе с другом пошёл туда и был с радостью принят всеми старыми знакомыми. Старый купец дал мне письмо, которое оставил у него человек, купивший для меня дом.

Я стал читать его:

«Цалейкос! Две руки готовы неутомимо хлопотать, чтобы ты не чувствовал потери одной! Дом, который ты видишь, и всё, что есть в нём, – твоё. Тебе ежегодно будут доставлять столько, что среди своего народа ты будешь принадлежать к богатым. Да простишь ты тому, кто несчастнее тебя!»

Я мог предполагать, кто написал это, а купец на мой вопрос сказал мне, что этого человека он принял за франка и что он был одет в красный плащ. Я узнал достаточно и сознался, что незнакомец, должно быть, не вполне всё-таки лишён благородства. В моем новом доме всё было устроено наилучшим образом, даже был подвал с лучшими товарами, чем я когда-либо имел. С тех пор прошло десять лет; больше по старой привычке, чем по необходимости, я продолжаю свои торговые поездки, но той страны, где я стал таким несчастным, я никогда уж не видал. С тех пор я каждый год получал тысячу золотых; но хотя мне и отрадно сознавать, что тот несчастный благороден, однако он не может искупить скорбь моей души, потому что во мне вечно живёт ужасный образ убитой Бианки.

* * *

Цалейкос, греческий купец, окончил свой рассказ. Остальные с большим участием слушали его; особенно, казалось, был тронут им незнакомец. Он несколько раз глубоко вздыхал, а Мулею показалось даже, что раз у него на глазах были слезы. Они ещё долго беседовали об этой истории.

– И вы не проклинаете того неизвестного, который так гнусно лишил вас столь благородного члена вашего тела, который даже подверг опасности вашу жизнь? – спросил незнакомец.