banner banner banner
Комментарии к роману «Евгений Онегин». Биография А. С. Пушкина
Комментарии к роману «Евгений Онегин». Биография А. С. Пушкина
Оценить:
 Рейтинг: 0

Комментарии к роману «Евгений Онегин». Биография А. С. Пушкина


Любовь никак нейдет на ум:
Увы! моя отчизна страждет,
Душа в волненьи тяжких дум
Теперь одной свободы жаждет[38 - Рылеев?К.?Ф.?Полн. собр. стихотворений. Л., [1934]. С. 104.].

В. Ф.?Раевский позже, в Кишиневе, уже сидя в Тираспольской крепости, призывал Пушкина:

Оставь другим певцам любовь!
Любовь ли петь, где брызжет кровь…[39 - Раевский?В.?Ф.?Стихотворения. Л., 1952. С. 149.]

Этика героического самоотречения, противопоставлявшая гражданина поэту, героя – любовнику и Свободу – Счастью, была свойственна широкому кругу свободолюбцев – от Робеспьера до Шиллера. Однако были и другие этические представления: Просвещение XVIII в. в борьбе с христианским аскетизмом создало иную концепцию Свободы. Свобода не противопоставлялась Счастью, а совпадала с ним. Истинно свободный человек – это человек кипящих страстей, раскрепощенных внутренних сил, имеющий дерзость желать и добиваться желанного, поэт и любовник. Свобода – это жизнь, не умещающаяся ни в какие рамки, бьющая через край, а самоограничение – разновидность духовного рабства. Свободное общество не может быть построено на основе аскетизма, самоотречения отдельной личности. Напротив, именно оно обеспечит личности неслыханную полноту и расцвет.

Пушкин был исключительно глубоко и органично связан с культурой Просвещения XVIII в. В этом отношении из русских писателей его столетия с ним можно сопоставить лишь Герцена. В органическом пушкинском жизнелюбии невозможно отделить черты личного темперамента от теоретической позиции. Показательно, что почти одновременно с одой «Вольность», ясно выражавшей концепцию героического аскетизма, Пушкин написал мадригал Голициной «Краев чужих неопытный любитель…», в котором даны как равноценные два высоких человеческих идеала:

…гражданин с душою благородной,
Возвышенной и пламенно свободной

и

…женщина – не с хладной красотой,
Но с пламенной, пленительной, живой (II, 43).

Печать Свободы почиет на обоих.

Такой взгляд накладывал отпечаток на личное, бытовое поведение поэта. Жить в постоянном напряжении страстей было для Пушкина не уступкой темпераменту, а сознательной и программной жизненной установкой. И если Любовь была как бы знаком этого непрерывного жизненного горения, то Шалость и Лень становились условными обозначениями неподчинения мертвенной дисциплине государственного бюрократизма. Чинному порядку делового Петербурга они противостояли как протест против условных норм приличия и как отказ принимать всерьез весь мир государственных ценностей. Однако одновременно они противостояли и серьезности гражданского пафоса декабристской этики.

Граница между декабристами и близкими к ним либерально-молодежными кругами делила надвое и сферу этики, и область непосредственных жизненно-бытовых привычек, стиль каждодневного существования. Филантроп и бессребреник Федор Глинка покрывался вместо одеяла шинелью, и если надо было выкупить на волю какого-нибудь крепостного артиста, отказывал себе в чае и переходил на кипяток. Его лозунгом была суровая бедность и труд.

Дельвиг и Баратынский тоже были бедны:

Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком,
Жил поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом.
Тихо жили они, за квартиру платили не много,
В лавочку были должны, дома обедали редко[40 - Дельвиг?А.?А.?Полн. собр. стихотворений. Л., [1934]. С. 429. Стихотворение написано Дельвигом совместно с Баратынским (1819).].

Однако их лозунгом была веселая бедность и лень. Для Дельвига, Баратынского и поэтов их круга веселье было лишь литературной позой: Баратынский, меланхолик в жизни, написал поэму «Пиры», прославлявшую беззаботное веселье. Самоотреченный мечтатель в поэзии, Жуковский в быту был уравновешеннее и веселее, чем гедонист в поэзии и больной неудачник в жизни Батюшков. Пушкин же сделал «поэтическое» поведение нормой для реального. Поэтическая шалость и бытовое «бунтарство» стали обычной чертой его жизненного поведения.

Окружающие Пушкина опекуны и наставники – от Карамзина до Н.?Тургенева – не могли понять, что он прокладывает новый и свой путь: с их точки зрения, он просто сбивался с пути. Блеск пушкинского таланта ослеплял, и поэты, общественные и культурные деятели старшего поколения считали своим долгом сохранить это дарование для России. Они полагали необходимым направить его по привычному и понятному пути. Непривычное казалось беспутным. Вокруг Пушкина было много доброжелателей и очень мало людей, которые бы его понимали. Пушкин уставал от нравоучений, от того, что его все еще считают мальчиком, и порой всем назло аффектировал мальчишество своего поведения.

Жуковский говорил в «Арзамасе»: «Сверчок, закопавшись / В щелку проказы, оттуда кричит, как в стихах: я ленюсь…» (показательно убеждение, что «в стихах» дозволено то поведение, которое запрещено в жизни)[41 - Отчет имп. Публичной библиотеки за 1884?г. СПб., 1887. С. 162. Паг. 2–8.]. А.?И.?Тургенев, по собственным словам, ежедневно бранил Пушкина за «леность и нерадение о собственном образовании. К этому присоединились и вкус к площадному волокитству, и вольнодумство, также площадное, 18 столетия»[42 - Цит. по: Модзалевский?Б.?Л.?Примечания // Пушкин?А.?С. Письма. М.; Л., 1926. Т. 1. С. 191.]. Батюшков писал А.?И.?Тургеневу: «Не худо бы его запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою»[43 - Батюшков?К.?Н.?Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. 2. С. 517.].

Что такое «шалости» молодежи пушкинского круга, показывает «Зеленая лампа». Это дружеское литературно-театральное общество возникло весной 1819?г. Собиралась «Зеленая лампа» в доме Никиты Всеволожского. О собраниях в доме Всеволожского в обществе носились туманные сплетни, и сознанию первых биографов Пушкина оно рисовалось в контурах какого-то сборища развратной молодежи, устраивающей оргии. Публикации протоколов и других материалов заседаний заставили решительно отбросить эту версию. Участие в руководстве «Зеленой лампы» таких людей, как Ф.?Глинка, С.?Трубецкой и Я.?Толстой – активных деятелей декабристского движения, – достаточный аргумент, чтобы говорить о серьезном и общественно значимом характере заседаний. Опубликование прочитанных на заседании сочинений и анализ исторических и литературных интересов «Зеленой лампы»[44 - См.: Томашевский?Б.?В.?Пушкин. Кн. 1. С. 193–234.] окончательно закрепили представление о связи этой организации с декабристским движением.

Впечатление от этих данных было столь велико, что в исследовательской литературе сложилось представление о «Зеленой лампе» как просто легальном филиале Союза благоденствия (создание подобных филиалов поощрялось уставом Союза). Но такое представление упрощает картину. Бесспорно, «Зеленая лампа» была в поле зрения Союза, который, видимо, стремился распространить на нее свое влияние. Однако ее направление было не вполне однородно с серьезным, проникнутым атмосферой нравственной строгости и гражданского служения Союзом благоденствия. «Зеленая лампа» соединяла свободолюбие и серьезные интересы с атмосферой игры, буйного веселья, демонстративного вызова «серьезному» миру. Бунтарство, вольнодумство пронизывают связанные с «Зеленой лампой» стихотворения и письма Пушкина. Однако все они имеют самый озорной характер, решительно чуждый серьезности Союза благоденствия.

Другу по «Лампе» П.?Б.?Мансурову, уехавшему по службе в аракчеевский Новгород (под Новгородом находились военные поселения), Пушкин писал 27 октября 1819?г.: «Зеленая Лампа нагорела – кажется гаснет – а жаль – масло есть (т.?е. шампанское нашего друга). Пишешь ли ты, мой собрат – напишешь ли мне, мой холосеньской. Поговори мне о себе – о военных поселеньях. Это всё мне нужно – потому что я люблю тебя – и ненавижу деспотизм. Прощай, лапочка» и подпись: «Свер<чок> А.?Пушкин» (XIII, II). Это сочетание «ненавижу деспотизм» с «холосенькой», «лапочка» (и другие выражения, еще значительно более свободные) характерно для «Зеленой лампы», но решительно чуждо духу декабристского подполья.

Непонимание особенности пушкинской позиции рождало в конспиративных кругах представление о том, что он еще «незрел» и не заслуживает доверия. И если люди, лично знавшие Пушкина и любившие его, смягчали этот приговор утешающими рассуждениями о том, что, будучи вне тайного общества, Пушкин способствует своими стихами делу свободы (Пущин), или ссылкой на необходимость оберегать его талант от опасностей, связанных с непосредственной революционной борьбой (Рылеев-то себя не берег!), то до людей декабристской периферии, лично с Пушкиным не знакомых и питающихся слухами из третьих рук, доходили толки такого рода: «Он по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни сделает донос тотчас правительству о существовании Тайного общества»[45 - Горбачевский?И.?И.?Записки декабриста. М., 1916. С. 300.]. Эти слова вопиющей несправедливости сказал И.?И.?Горбачевский – декабрист редкой стойкости, честный и мужественный человек. При этом он сослался на такие святые для декабристов авторитеты, как мнение повешенных С.?Муравьева-Апостола и М.?Бестужева-Рюмина. Михаил Бестужев, чьи пометки покрывают рукопись, вполне с этим согласился.

Союз благоденствия не был достаточно конспиративной организацией в значении, придававшемся этому слову в последующей революционной традиции: о существовании его было широко известно. Характерно, что, когда М.?Орлов попросил у генерала Н.?И.?Раевского руки его дочери, будущий тесть условием брака поставил выход Орлова из тайного общества. Следовательно, Раевский знал не только о существовании общества, но и о том, кто является его членами, и обсуждал этот вопрос так, как перед женитьбой обсуждали вопросы приданого.

Постоянно соприкасаясь с участниками тайного общества, Пушкин, конечно, знал о его существовании и явно стремился войти в его круг. То, что он не получал приглашения и даже наталкивался на вежливый, но твердый отпор со стороны столь близких ему людей, как Пущин, конечно, его безмерно уязвляло. Если мы не будем учитывать того, в какой мере он был задет и травмирован, с одной стороны, назойливыми поучениями наставников, с другой – недоверием друзей, для нас останется загадкой лихорадочная нервозность, напряженность, характерные для душевного состояния Пушкина этих лет. Они выражаются, например, в том, что он в любую минуту ожидает обид и постоянно готов ответить на них вызовом на дуэль. Летом 1817?г. он по ничтожному поводу вызвал на дуэль старика-дядю С.?И.?Ганнибала, вызывал на поединок Н.?Тургенева, однокурсника по лицею М.?Корфа, майора Денисовича и, видимо, многих других. Е.?А.?Карамзина писала брату Вяземскому: «…у г.?Пушкина всякий день дуэли; слава Богу, не смертоносные…»[46 - Цит. по: Летопись жизни и творчества А.?С.?Пушкина. 1799–1826 / Сост. М.?А.?Цявловский. Л., 1991. С. 201.] Не все дуэли удавалось уладить, не доводя дела до «поля чести»: осенью 1819?г. Пушкин стрелялся с Кюхельбекером (по вызову последнего), оба выстрелили в воздух (дело кончилось дружеским примирением). Позднее он признавался Ф.?Н.?Лугинину, что в Петербурге имел серьезную дуэль (есть предположение, что противником его был Рылеев).

В этот период душевной смуты спасительным для Пушкина оказалось сближение с П.?Я.?Чаадаевым.

Петр Яковлевич Чаадаев, с которым Пушкин познакомился еще лицеистом в доме Карамзина, был одним из замечательнейших людей своего времени. Получивший блестящее домашнее образование, выросший в обстановке культурного аристократического гнезда в доме историка М.?М.?Щербатова, который приходился ему дедом, Чаадаев шестнадцати лет вступил в гвардейский Семеновский полк, с которым проделал путь от Бородина до Парижа. В интересующие нас сейчас годы он числился в лейб-гвардии Гусарском полку, был адъютантом командира гвардейского корпуса Васильчикова и квартировал в Демутовом трактире[47 - Гостиница на Мойке, близ Невского пр.] в Петербурге. «Чаадаев был красив собою, отличался не гусарскими, а какими-то английскими, чуть ли даже не байроновскими манерами и имел блистательный успех в тогдашнем петербургском обществе»[48 - Свербеев?Д.?Н.?Записки. М., 1899. Т. 2. С. 386.].

Чаадаев был членом Союза благоденствия, но не проявлял в нем активности: тактика медленной пропаганды, распространение свободолюбивых идей и дела филантропии его, видимо, привлекали мало. Чаадаев охвачен жаждой славы – славы огромной, неслыханной, славы, которая навсегда внесет его имя в скрижали истории России и Европы. Пример Наполеона кружил ему голову, а мысль о своем избранничестве, об ожидающем его исключительном жребии не покидала всю жизнь. Его манил путь русского Брута или русского маркиза Позы[49 - Брут – политический деятель в Древнем Риме, один из организаторов убийства Цезаря; в литературе XVIII – нач. XIX в. образ героя-республиканца. Маркиз Поза – герой трагедии Шиллера «Дон Карлос», республиканец, пытающийся повлиять на тирана.]: не столь уж существенна разница, заколоть ли тирана кинжалом во имя свободы или увлечь его пламенной проповедью за собой; важно другое – впереди должна быть борьба за свободу, героическая гибель и бессмертная слава.

В кабинете Чаадаева:

Где ты всегда мудрец, а иногда мечтатель
И ветреной толпы бесстрастный наблюдатель (II, 189) —

как писал Пушкин в 1821?г. – поэта охватывала атмосфера величия.

Чаадаев учил Пушкина готовиться к великому будущему и уважать в себе человека, имя которого принадлежит потомству. Чаадаев тоже давал Пушкину уроки и требовал от него «в просвещении стать с веком наравне». Однако поучения его ставили Пушкина в положение не школьника, а героя. Они не унижали, а возвышали Пушкина в собственных глазах.

Великое будущее, готовиться к которому Чаадаев призывал Пушкина, лишь отчасти было связано с поэзией: в кабинете Демутова трактира, видимо, речь шла и о том, чтобы повторить в России подвиг Брута и Кассия – ударом меча освободить родину от тирана. Декабрист Якушкин рассказал в своих мемуарах о том, что, когда в 1821?г. в Каменке декабристы, для того чтобы отвести подозрения А.?Н.?Раевского (сына генерала), разыграли сцену организации тайного общества и тут же обратили все в шутку, Пушкин с горечью воскликнул: «Я уже видел жизнь мою облагороженную и высокую цель перед собой»[50 - А.?С.?Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 366.]. «Жизнь, облагороженная высокою целью», «цель великодушная» – за этими словами Пушкина стоит мечта о великом предназначении. Даже гибель – предмет зависти, если она связана с поприщем, на котором человек «принадлежит истории». Беседы с Чаадаевым учили Пушкина видеть и свою жизнь «облагороженной высокою целью». Только обстановкой разговоров о тираноубийстве можно объяснить гордые слова:

И на обломках самовластья
Напишут наши имена! (II, 72)

Почему на обломках русского самодержавия должны написать имена Чаадаева, «двадцатилетнего с небольшим молодого человека, который ничего не написал, ни на каком поприще ничем себя не отличил», как ядовито писал о нем один из мемуаристов, и Пушкина, ничем еще о себе не заявившего в политической жизни и даже не допущенного в круг русских конспираторов? Странность этих стихов для нас скрадывается тем, что в них мы видим обращение ко всей свободолюбивой молодежи, а Пушкина воспринимаем в лучах его последующей славы. Но в 1818–1820?гг. (стихотворение датируется приблизительно) оно может быть понято лишь в свете героических и честолюбивых планов.

Именно в этих планах Пушкин нашел точку опоры в одну из самых горьких минут своей жизни. Многочисленные свидетельства современников подтверждают обаяние Пушкина, его одаренность в дружбе и талантливость в любви. Но он умел возбуждать и ненависть, и у него всегда были враги. В Петербурге 1819–1820?гг. нашлось достаточно людей, добровольно доносивших правительству о стихах, словах и выходках Пушкина. Особенно усердствовал В.?Н.?Каразин – беспокойный и завистливый человек, одержимый честолюбием. Чужая слава вызывала у него искреннее страдание. Доносы его, доведенные до сведения Александра I, были тем более ядовиты, что Пушкин представал в них личным оскорбителем царя, а мнительный и злопамятный Александр мог простить самые смелые мысли, но никогда не прощал и не забывал личных обид. 19 апреля 1820?г. Н.?М.?Карамзин писал Дмитриеву: «Над здешним поэтом Пушкиным если не туча, то по крайней мере облако, и громоносное (это между нами): служа под знаменем Либералистов, он написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей и проч., и проч. Это узнала Полиция etc. Опасаются следствий»[51 - Карамзин?Н.?М.?Письма к И.?И.?Дмитриеву. СПб., 1866. С. 286–287.].

В то время, когда решалась судьба Пушкина и друзья хлопотали за поэта перед императором, по Петербургу поползла гнусная сплетня о том, что поэт был секретно, по приказанию правительства, высечен. Распустил ее известный авантюрист, бретер, картежник Ф.?И.?Толстой (Американец). Пушкин не знал источника клеветы и был совершенно потрясен, считая себя бесповоротно опозоренным, а жизнь свою – уничтоженной. Не зная, на что решиться – покончить ли с собой или убить императора как косвенного виновника сплетни, – он бросился к Чаадаеву. Здесь он нашел успокоение: Чаадаев доказал ему, что человек, которому предстоит великое поприще, должен презирать клевету и быть выше своих гонителей.

В минуту гибели над бездной потаенной
Ты поддержал меня недремлющей рукой;
Ты другу заменил надежду и покой;
Во глубину души вникая строгим взором,
Ты оживлял ее советом иль укором;
Твой жар воспламенял к высокому любовь;
Терпенье смелое во мне рождалось вновь;
Уж голос клеветы не мог меня обидеть,
Умел я презирать, умея ненавидеть (II, 188).

Хлопоты Карамзина, Чаадаева, Ф.?Глинки несколько облегчили участь Пушкина: ни Сибирь, ни Соловки не стали местом его ссылки. 6 мая 1820?г. он выехал из Петербурга на юг с назначением в канцелярию генерал-лейтенанта И.?Н.?Инзова.

Глава третья

Юг. 1820—1824

Пушкин направлялся в Екатеринослав, где в это время находилась резиденция начальника иностранных колонистов на юге России?И.?Н.?Инзова, к чьей канцелярии он был причислен (Инзов вскоре был назначен исполнять должность наместника Бессарабии, а затем и Новороссийского края, в его руках сосредоточилась огромная административная власть). Формально Пушкин не был сослан: отъезду был придан характер служебного перевода. Однако начальник Пушкина (Пушкин служил по Министерству иностранных дел), либеральный министр граф И.?А.?Каподистриа, по требованию императора изложил Инзову в письме все «вины» молодого поэта. Мера эта, однако, возымела обратное действие: Инзов, побочный брат масона и друга Н.?И.?Новикова?Н.?Н.?Трубецкого, воспитанный в нравственной атмосфере новиковского кружка, соединял истинную храбрость (он участвовал в десятках сражений под командованием Суворова, Милорадовича, Кутузова, уже при Требии и Нови командуя полком, а при Березине и под Лейпцигом – дивизией) с редким человеколюбием (он был специально награжден французским орденом Почетного легиона за гуманное обращение с пленными французами). Спартанец в быту, друг молодости поэта-радищевца И.?П.?Пнина, он втайне сочувствовал либеральным настроениям молодежи. Письмо Каподистриа оказалось для него лучшей рекомендацией, и он сразу же взял Пушкина под свою опеку.

Маршрут поэта пролегал в стороне от московского тракта – через Лугу, Великие Луки, Витебск, Могилев, Чернигов и Киев. До Царского Села его проводили друзья – Дельвиг и Яковлев. Далее он ехал один, в сопровождении крепостного дядьки Никиты Козлова. Позади была петербургская жизнь – впереди дорога. Начался период скитаний, жизни без постоянного места, без быта. Он продлился до 9 августа 1824?г., когда нога поэта ступила на порог родительского дома в Михайловском.