Штин, как только влез в броневагон, выпил из фляжки Сорокина, лёг на пол и заснул. Вяземскому врач из экипажа дал понюхать нашатырю, тот вздрогнул и открыл глаза. Суламанидзе вместе с денщиком Одинцовым, перемалывая железными, обросшими чёрной щетиной челюстями, догрызал печёных фазанов и пил из четверти.
Сорокин оглядел всех, пошёл в угол, открыл свой заплечный мешок и стал приводить в порядок вещи. Ему попалась пожелтевшая листовка, напечатанная на дешёвой, рыхлой бумаге: это была присяга Верховного правителя Приамурья генерала Дитерихса от 21 июля 1922 года. Сорокин вздохнул, расправил на колене и стал читать: «Обещаюсь и клянусь всемогущим Богом пред Святым Его Евангелием и Животворящим Крестом Господним в том, что принимаемое мною по воле и избранию Приамурского Земского Собора возглавление на правах Верховной власти Приамурского Государственного Образования со званием Правителя – приемлю и сим возлагаю на себя на время смуты и нестроения народного с единою мыслию о благе и пользе всего населения Приамурского Края и сохранения его как достояния Российской Державы. Отнюдь не преследуя никаких личных выгод, я обязуюсь свято выполнять пожелание Земского Собора, им высказанное, и приложить по совести всю силу разумения моего и самую жизнь мою на высокое и ответственное служение Родине нашей – России, блюдя законы ея и следуя историческим исконным заветам, возвещённым Земским Собором, памятуя, что я во всем том, что учиню по долгу Правителя, должен буду дать ответ перед Русским Царём и Русскою Землёю. Во удостоверение сей моей клятвы я перед алтарем Божиим и в присутствии Земского Собора целую Слова и Крест Спасителя моего. Аминь».
Михаил Капитонович дочитал, на душе у него было тускло: несколько месяцев назад, когда эта листовка попала в руки, он впервые за много лет, несмотря на неудачи последнего времени, почувствовал радость, но не оттого, что жив и сыт, а оттого, что появилась надежда, что всё-таки когда-нибудь он дойдёт до родного Омска, что вот-вот начнёт двигаться в том направлении. Когда Молчанов взял Хабаровск и собрал штаб, было решено, что дальше движение будет только на Москву. Михаилу Капитоновичу не очень хотелось в Москву, он уже в ней был два раза, в первый раз, когда в семнадцатом году ехал на Западный фронт воевать с германцем, и второй, в декабре того же семнадцатого, когда еле проскочил через неё обратно в Омск. Теперь стало ясно, что Омска не будет. Он покрутил листовку, думая, что с ней делать: бросить или сложить, и в этот момент его внимание привлекло движение. Он поднял глаза и увидел, что в вагоне что-то ищет человек: он наклоняется к спящим, поворачивает их за плечи и заглядывает в лица. Кроме Сорокина в вагоне спали все, несмотря на грохот снарядов, осколков и пуль, попадавших с внешней стороны в борта вагона и стрельбу собственных пушек и пулемётов. Он спросил:
– Кого вы ищете?
– Капитана Штина, – разгибаясь, ответил человек.
– Что у вас к нему?
– Вот, – сказал человек и показал конверт.
– Давайте, я его заместитель, – соврал Сорокин и протянул руку.
– Надо расписаться, – неожиданно сказал человек. Он говорил тихим голосом, но Сорокин на удивление слышал его хорошо.
– А вы откуда?
– Я из контрразведки, от капитана Гвоздецкого!
– Откуда? – Сорокин не поверил своим ушам.
Человек повторил.
– Давайте я распишусь. Где?
– Вот здесь, – ответил человек и протянул раскрытую большую амбарную книгу и послюнявил химический карандаш.
Сорокин расписался.
– Только приказ – господину капитану Штину отдать в собственные руки, – сказал человек.
– Будет исполнено, господин…
– Иванов моя фамилия – делопроизводитель отдела контрразведки Поволжской группы Иванов.
Через три недели грязные, голодные и оборванные Сорокин, Штин, Суламанидзе и висевший у него и Одинцова на плечах прапорщик Вяземский стояли у калитки собственного дома подполковника Румянцева на улице Садовая, 12, угол Пекинской.
ФУЦЗЯДЯНЬ
Михаил Капитонович водил глазами. Вплотную перед ним у самого носа плавала оклеенная бумагой с большими круглыми сальными пятнами стена: в этих сальных пятнах бумага казалась прозрачной, казалось, что придави её пальцем – и проявится то, на что она наклеена. Но Михаил Капитонович знал, что бумага не наклеена. Он знал, что бумага натянута и под ней шершавая и серая глиняная стена или кирпичная: и если бумагу придавить пальцем, то проявятся – если глиняная – чёрные точки, как будто бы её с той стороны засидели мухи, или же коричневый кирпич: тёмно-коричневый, почти чёрный – как запёкшаяся кровь. Заснуть или забыться он уже не мог, потому что действие опиума кончилось. Сейчас придёт старик.
– Фставай, бай э! – услышал Михаил Капитонович.
– Пошёл вон, старый чёрт!
– Фставай, та мáди! Или исё цяньги плати, моя другой труппка неси! – Коричневая тень старика накрыла тень от головы Михаила Капитоновича и сальные пятна.
«Исё труппка, – подумал Михаил Капитонович. – Исё труппка, шангó, еси! Однака дзеньги – сё!»
– Дзеньги – нету! Всё! – Он поводил глазами, чтобы снова найти тень, старик ему мешал.
– Фставай! Дурака еси! Полицза ходи!
«Полиция – сафсем не шанго!..» Сорокин не успел додумать эту мысль, как почувствовал дуновение воздуха в затхлом помещении и снова услышал старика:
– Моя твоя говоли, полицза!
После этого раздался громкий топот каблуков по деревянному полу, кто-то подошёл со спины и грубыми пальцами ухватился плечо.
– Этот?
– Да! – услышал Сорокин, и голос показался ему знакомым.
Сегодня Михаил Капитонович очень хорошо выкурил вторую трубку, а неделю назад первую. Первая ему не понравилась, сильно разболелась голова, как будто раскололась, и он несколько дней отпивался ханóй. А сегодня было хорошо. После нескольких затяжек, как его научили, он стал чистый, лёгкий и сытый и увидел всех, кого любил: на открытой зелёной поляне, на берегу большой, уходящей вдаль без края воды. Он не мог никого узнать и от этого мучился, но мучился тоже легко, потому что знал, что все, кто рядом с ним, любят его. Он знал, что рядом мама и брат, а отец вот-вот придёт; где-то тут же была леди Энн, она в шутку ссорилась с Штином, их он тоже не узнавал, но он знал, что это они. Они появлялись и исчезали, они все были весёлые, лёгкие, чистые и сытые, и он вместе с ними смеялся, то приближаясь, то отдаляясь…
– Забирайте! – Он снова услышал голос, тот, что показался ему знакомым, и услышал, как этот голос стал громко топать из помещения. – Только его! Остальные пусть сдохнут в этом гадючнике к чёртовой матери! Позор! И налейте ему… потом разберёмся!
Грубые пальцы потянули, френч под ними затрещал, подняли и крутанули так, что Сорокин оказался сидящим на низком кане с задранными до подбородка коленями. К его лицу вплотную приблизилось тёмное лицо, не разобрать, где лицо, а где борода, и от лица дохнуло перегаром: смесью водки и чеснока.
– На-ка, братец! – сказало лицо и поднесло вплотную к его губам глиняную чашку, пахло чистым спиртным. – Благодари Бога за господина капитана, что они к тебе – так! Пей!
Но пить не хотелось, и он отвернулся, тогда лицо ещё приблизилось, а пальцы ухватили за волосы на затылке, потащили вниз, запрокидывая голову подбородком вверх, и стали в сомкнутые губы лить спиртное.
– Пей, с-сука, а не то через задницу волью! Спрынцовка есть? – обращаясь куда-то в сторону, сказало лицо.
Михаил Капитонович безвольно повёл головой, освобождаясь от пальцев, взял чашку и, ничего не чувствуя, выпил. Как только он сделал последний глоток, много пальцев схватились за всю его одежду и подняли.
Михаил Капитонович очнулся и обнаружил себя плотно привязанными к стулу.
– Пришли в себя, Миша? – Это сказал человек, которого он не мог разобрать, но голос которого был ему знаком. Человек сидел напротив, за большим канцелярским столом, у него за спиной ярко сияло засвеченное солнцем окно, и человек казался чёрным и был неразличим. – Я вас отучу от этого проклятого зелья, я вам не Штин! Дайте ему ещё!
Справа и слева от Михаила Капитоновича стояли близко две фигуры: слева худая, справа широкая и, насколько Михаил Капитонович успел разглядеть, бородатая. Широкая фигура, что была справа, шагнула и раскрытой ладонью наотмашь ударила по щеке. Михаил Капитонович знал, что от такого удара ладонью плашмя щека должна была лопнуть или сгореть, но он ничего не почувствовал, только мотнулась голова с тянущей в шее болью.
– Да нет! – крикнул человек за столом из-под сияющего солнца. – Дайте ему водки, полный стакан, и на прорубь!
К Михаилу Капитоновичу шагнула худая фигура слева и протиснула между губами горлышко бутылки.
– Пейте, Михаил Капитонович, пожалейте себя.
После нескольких вынужденных глотков Михаил Капитонович почувствовал в желудке тепло…
Его обожгло, обожгло так, что он закричал, но что-то каменное вдавилось ему в горло, и он выкатил глаза. Вокруг была серая стеклянная муть, и только вверху светлый круг. Его потащило наверх, и он вздохнул. Наверху был воздух, лёгкий.
– Хватит, не то задóхнется!
Михаила Капитоновича положили на лёд, и мокрое исподнее сразу примёрзло. Бельё стали с треском отдирать, отодрали и его самого бросили в сено на телеге; сверху накинули с головой огромный тулуп, под которым он сразу почувствовал, что задыхается; тогда он рукой, несвязанной – он удивился, – отогнул полу тулупа и глянул на небо. В этот момент голову ему подняли, на мокрые волосы нахлобучили шапку и поднесли к губам горлышко бутылки, из которой пахло чистым спиртным.
– Пейтя, ваша благородия, пейтя, хорош уже… и сами помучалися, и нас намучили – третий раз вас кунать… на улице такой морозище!.. Издохните!.. Прости господи!..
Михаил Капитонович смотрел на говорящего – это снова было лицо наполовину в бороде и с перегаром.
– Ща мы вам и закуски спроворим, – сказало лицо, и Михаил Капитонович почувствовал, что в его губы тыкают солёным огурцом. Он попробовал огурец губами и надкусил, по щеке к шее потекла струйка рассола, он почувствовал голод, перехватил огурец руками и стал грызть. Он перестал видеть что-то вокруг, хотя и до этого почти ничего не видел, выпростал из-под тулупа обе руки, не чувствуя холода и обледенелости белья, и жрал огурец.
– Оголодали! – тихо сказало лицо с бородой, Михаил Капитонович не видел его, но знал, что это сказала борода, как он его запомнил. – А хлебушка не хотите, ваше благородие?
– Только немножко, чтобы заворота кишок не было, – сказало другое лицо.
Михаилу Капитоновичу показалось, что он уже слышал и этот голос, он силился вспомнить где и когда, но не смог, и его отвлёк ломаный кусок хлеба, который оказался в руке и от которого так сильно пахло, что он перестал о чём-то думать.
Телегу трясло, и, пока он справлялся с хлебом, к которому добавилась ещё и колбаса и ещё один огурец, всё остановилось. Он проглотил последний кусок, плохо поддававшийся, и он его возвращал, жевал и снова глотал, и в этот момент перед ним снова появилась борода.
– Эка вас!.. – сказала борода, подхватила Михаила Капитоновича, прямо с дохой подняла с телеги и вставила в большие валенки. Михаил Капитонович пошевелил пальцами босых ног – валенки внутри были колючие.
В той же комнате, где его совсем недавно били, за тем же столом сидел капитан Гвоздецкий Николай Николаевич.
– Ну что, Миша, не замучили вас? – спросил он и задумчиво уставился на Сорокина. – Есть хотите? Хотя нет! Яшка! – обратился он за спину Михаила Капитоновича. – Переодень его, сейчас его белье растает, и тут будет лужа! А я пока схожу доложу!
Гвоздецкий вышел, Михаил Капитонович стоял, он стоял около того стула, на котором недавно сидел привязанный. На сиденье плюхнулась сложенная белая пара белья, сверху упала рубаха, а на неё солдатские шаровары со свисающими помочами. Всё было свежее и не его.
– Переодевайтеся! – это сказала борода по имени Яшка.
Сорокин остался в комнате один. Он стянул с себя всё, что на нём было, надел бельё, рубаху и шаровары, поправил на плечах помочи и даже хлёстко щёлкнул ими, только вот не было сапог, и он стоял на полу босой, но пол был деревянный и тёплый. Он огляделся, кругом всё было хорошо, чисто и сухо, он сам был чист и сух, и он вспомнил последнюю трубку, которую выкурил. Он вспомнил то ощущение чистоты и лёгкости, которое испытывал, когда видел своих дорогих людей.
Он остался доволен тем, что сейчас видел вокруг и ощущал на себе; сыто отрыгнул огурцом, колбасой и хлебом, подумал, что неплохо было бы съесть чего-нибудь ещё, и сел.
– Ну вот, Миша! – сказал вошедший Гвоздецкий и, не глядя на Сорокина, начал раскладывать на столе бумаги. – Теперь с вами, наверное, уже можно разговаривать.
Через густую листву придорожных кустов Сорокин смотрел на песчаную дорогу, направо и налево расходившуюся перед его глазами. Он разглядывал свежие следы копыт, оставленные конным отрядом, судя по всему недавно прошедшим. Следы были с острыми краями и полны дождевой водой, и сам дорожный песок напитан водой лившего всю ночь дождя.
Вчера он пристроился на ночлег недалеко от этой дороги. После многих суток ходьбы по тайге он решил отдохнуть, чтобы сегодня встать со свежей головой. Вчера, ещё в вечерних сумерках, он нарезал лапника, веток, навязал пучками прошлогоднюю траву и построил сухой добротный шалаш. Предыдущие ночи он почти не спал: когда сильно уставал, находил какую-нибудь яму, накладывал лапника, лапником укрывался и спал столько, сколько выдерживали такую постель его бока. Сырые ямы стояли с талой от недавно сошедшего снега водой, но это и хорошо, потому что, не тратя много времени на сон, за относительно короткий промежуток времени он прошёл большое расстояние – во Владивосток и обратно, там встретился с нужным человеком и уже почти вернулся к границе. Вчера перед сном он доел галеты и вяленое мясо и допил спирт. Спирта оставалось много: чтобы заснуть, ему хватило бы и пары глотков, но он выпил всё с мыслью, что, мол, «если схватят, пусть пристрелят в бессознательном состоянии, пока сплю». Шальная мысль и неумная: если бы схватили, то или разбудили бы, или дождались, пока проснётся. Но – выпил и выпил!
Сорокин смотрел и думал, как перейти через мокрую песчаную дорогу, чтобы не оставить следов. Китайская граница ещё только в трёх верстах впереди, а в десяти верстах слева и в полутора справа советские пограничные заставы. Единственный способ не наследить – это найти такой участок, где лужи стоят поперёк дороги, желательно несколько подряд, тогда нужно прыгнуть в одну, потом в другую и так до противоположной обочины; но, сколько он видел и вправо и влево, на дорожном песке только заполненные водой наезженные тележные колеи, и изрытый копытами песок между ними, а откосы ровные, как выглаженные.
Михаил Капитонович смотрел. Пока он спал, мимо прошёл большой отряд, не меньше тридцати всадников. Ему не было дела до того, что это за отряд; он искал, как перейти на ту сторону. Но выходило, что это сложно. Он не мог допустить ошибки – в этой пустынной местности, где все населённые пункты остались за спиной на востоке, а ему надо в глухую тайгу к китайской границе на запад, и он не должен наследить на этой, мат-ть её в дышло, пограничной дороге.
Перед тем как переходить границу, они с Гвоздецким наблюдали за местностью почти неделю. Советские пограничники несли службу изрядно. Сама граница проходила по дикой тайге и значилась только на карте, а в тылу всё было настроено, как хорошие часы. От приграничных агентов приходили сведения, что основная работа у пограничников ведётся как раз на таких дорогах, где-то они их даже расширили и вновь насыпали песком, чтобы нельзя было преодолеть одним или двумя прыжками. Гвоздецкий советовался с местным стариком китайцем, тот сказал, что начавшийся дождь будет лить долго. Пока дождь лил, Сорокин прошёл тайгу от границы и пересёк такую же дорогу, а скорее всего, эту же, только южнее. Теперь надо сделать то же самое, только в обратную сторону, но спасительный дождь прошёл.
Он стоял, смотрел и мучился, что не может через пятнадцать минут оказаться далеко на той стороне и закурить, а очень хотелось. Он смотрел и в его сознании всплыли слова, которые он даже не мог вспомнить, откуда: «Вот уже кончается дорога…»
«Ага, – „кончается“! – с ухмылкой подумал он. – Как же?! Вот же она и не кончается даже вовсе!»
Жёлто-серый песок лежал перед ним мягким подъёмом от травы до колеи и был шире его шага и прыжка, а кроме того, он сам стоял на уровне гребня, и прыгать пришлось бы снизу вверх. «Кончается!..» – снова подумал он, посмотрел направо и похолодел: он услышал приглушённые шаги и сразу увидел, что из тумана, накрывшего кроны деревьев и низко нависшего над дорогой, выезжают конные фигуры. Он не заметил, что, размышляя о том, как преодолеть это препятствие, он почти вышел из зарослей. Он присел, попятился, за что-то зацепился, упал на спину, перекатился и затих, только надвинул на самые глаза лохматую бурую шапку.
По дороге в семи шагах медленно, на уставших лошадях, ехали казаки: «Кентавры!» Это слово вспыхнуло в голове, как воспоминание о когда-то уже виденном. Казаки шли медленно, один за другим. Через холку коня второго казака было переброшено человеческое тело головой сюда, к Сорокину. Тело висело в белой рубахе со связанными руками, безвольно болтавшимися в такт конскому шагу. Казаки были одеты, кто как – в гимнастёрки, простые крестьянские косоворотки, кожухи и овчинные безрукавки, однако по посадке, сёдлам, бородам и папахам Сорокин понял, что он не ошибся – это казаки. «Уссурийские!» – ещё понял он, потому что на нескольких были шаровары с жёлтыми лампасами.
Отряд «кентавров», человек тридцать – здесь Сорокин снова не ошибся, – тянулся мимо него минут десять. Казаки спали в сёдлах, некоторые, судя по тому, как они пошатывались, крепко выпили.
Сорокин лежал ещё минут двадцать.
Дорога освободилась, и слева только-только слышалось удаляющееся шлёпанье по мокрому песку конских копыт. Пока казаки ехали, он понял, что они возвращаются с ближней заставы. И понятно было, что они там делали. Свидетельством являлось тело, скорее всего красного пограничного командира, переброшенное через коня, и запах дыма, приплывший сюда на конских хвостах. Ещё бы узнать, который час.
От того места, где он сейчас находился, до границы осталась пара-тройка вёрст, и он может преодолеть всё это до наступления темноты, что и было задачей, только надо убедиться, что нет никаких догоняющих отряд отставших казаков, но для этого надо или сидеть и ждать неизвестно сколько, или идти им навстречу. Сорокин повернул направо и пошёл по тайге вдоль дороги.
Неделю назад утром 30 апреля он пришёл во Владивосток. Заходил с запада через тесно застроенные слободками пригороды, и попал в самое начало Светланской. По расчётам ему надо было оказаться в город 1 мая, в разгар народных гуляний, как объяснил Гвоздецкий, но он пришёл на сутки раньше, что было опасно, но он рискнул, потому что очень не хотелось ночевать в тайге, когда город уже вот он. Переночевал в «шанхае», через стенку от опиекурильни, но даже не потянуло. Утром вышел на Светланскую недалеко от железнодорожного вокзала и порта и сразу оказался в толпе людей. Люди стояли на тротуарах и шумели вместе с кричащими с флагами и флажками – всё красные – и портретами вождей другими людьми, идущими демонстрацией. Он смотрел на колышущуюся демонстрацию и не понимал, чему эти десятки тысяч людей радуются. Повизгивали гармошки, дудели трубы многочисленных оркестриков, трещали переборами гитары. Между колоннами трудящихся, шедших с интервалами, отплясывали пьяненькие рабочие и летали с распростёртыми руками и цветными платочками в пальчиках гордые работницы завода такого-то и фабрики такой-то. Всем было весело, лица и глаза горели воодушевлением и счастьем. Сорокин смотрел на них и тоже улыбался, но не понимал: чему они… и чему он… Так много народу, кроме войны, он видел в родном Омске на Пасху на крестных ходах, в майские народные гулянья в городском саду и на берегах Иртыша; были флажки, но не красные, а разноцветные, и не было демонстраций. И пьяненьких – поменьше.
Он смотрел на людские колонны и понимал – это он с ними воевал. Получалось, что так!
Когда демонстрация рассеялась, уже к обеду, он пошёл в портовый район и встретился с человеком Гвоздецкого. В дымной пивной, Сорокин отказался от водки, но кружку пива выпил с удовольствием, пиво было вполне приличное. Человек, после того как под столом сунул плотно завёрнутый в клеёнку и перевязанный бечёвкой пакет, заказал водки и стал её пить. По разговору, он был из бывших, и, когда выпил полбутылки, склонился над столом и стал кричащим шёпотом жаловаться на советскую власть. Сорокин сказался, что ему надо в туалет, и ушёл.
Михаил Капитонович вышел на песчаную дорогу, и всё явственней становился запах горелого. Дорога была пустая, и, пройдя версту или около того, он понял, что она и будет пустая.
Он ошибся – застава от того места, где он ночевал, оказалась ближе. Туман поднялся, воздух стал прозрачнее, пробивались лучи солнца и, отраженные в лужах, резали глаза. Он прошёл ещё немного и увидел выломанные, опалённые деревянные ворота: одна створка косо висела на верхней петле, другая валялась. Это была застава. Когда он зашёл во двор, стал накрапывать дождик. Застава была большая, с казармой, конюшней и ещё несколькими деревянными постройками и между ними в середине обширный песчаный плац. На плацу лежали мёртвые пограничники. Он подошёл к ближнему, молодому рядовому, лет двадцати, тот лежал на спине с располосованным животом. Казак, который его убил, дал шпоры, конь взялся в галоп, казак поднял коня на дыбы, склонился с седла и горизонтальным скользящим ударом подрезал солдата, а потом встал в стременах и уже падающего его ударил шашкой наотмашь сверху поперёк плеча – старый казачий приём. Таких, которых казаки, взорвав ворота и ворвавшись на плац, застали врасплох, лежало несколько, рядом валялись их трёхлинейки.
Дым поднимался от самой дальней постройки. Это оказалась кухня, её никто не поджигал, но, видимо, бросили гранату, попали в печь и кухня загорелась. Среди тлеющих головешек лежали две мёртвые женщины и один солдат. Сорокин вышел из кухни и направился в длинный сарай, оказавшийся конюшней. Лошади, как ни в чём не бывало, стояли в денниках и жевали сено, казаки их не тронули. «Как же, тронут казаки лошадей!» – подумал Михаил Капитонович. Он зашёл за конюшню и обнаружил человек около двадцати расстрелянных, все лежали босые и в нижнем белье. Дальше по периметру плаца находилась канцелярия, сильно разрушенная, наверное, её закидали гранатами, её правое от крыльца крыло подломилось и лежало косо накрытое крышей. Сорокин встал на ступеньки, выбитая дверь валялась в маленьких сенях, была открыта дверь налево, он не стал заходить, скорее всего, там квартира, где жила семья начальника заставы: подходя, Сорокин увидел на окне занавески и на подоконнике горшки с цветами. Михаил Капитонович только заглянул и отшатнулся: в комнате лежали женские и детские тела. «Да, – подумал он, – здесь казаки порезвились!» Он сбежал с крыльца, дальше осматривать было нечего, и вдруг на ум пришла мысль: «Зачем я припёрся, потратил время? Мне надо совсем не сюда!.. С границы начнут возвращаться наряды! Если схватят, представляешь, что с тобой будет? Кто станет разбираться, с казаками ты или нет?» Он нащупал в кармане маленький браунинг, который в любом случае оказался бы бесполезным, и вспомнил: «Погляди, как мрачно всё кругом…» – пришла на память строчка из какого-то давно забытого стихотворения, но дальше он не помнил. Он только подумал: как правильно – «мрачно» или «страшно»? «Погляди, как страшно всё кругом…» То, что он видел, больше подтверждало оправданность слова «страшно», и тогда он вспомнил ещё: «Лёгкой жизни я просил у Бога… или ты, – подумал он, – просил у Бога»?» В это время дождь стал накрапывать сильнее, из тайги потянуло свежестью, и потемнело. Он посмотрел на небо и подумал, что всё-таки: «Как мрачно всё кругом…»
Он вышел за ворота, и вдруг до его слуха донеслось знакомое, чего он уже давно не слышал. Он заглянул за висевшую створку и увидел маленького котёнка двух или трёх недель от роду, мокрого, как будто облизанного, с большими, торчащими ушами. Котёнок смотрел круглыми глазами и дрожал. Он присел и погладил, котёнок нырнул головой под его ладонь и попытался зацепиться лапкой. На шее у котёнка была повязана красная ленточка. «Наверное, у командира заставы были дочки», – подумал Сорокин и вспомнил детские тела, лежавшие в жилом помещении канцелярии заставы. Михаил Капитонович поднял котёнка, прижал к груди и побежал на кухню, там он ногой разметал тлевшие головешки и нашёл молочную лужу, вытекавшую из пробитого на уцелевшем краю печки котелка. Он поставил котёнка на ноги рядом с этой лужей, ткнул его мордочкой в молоко и ушёл.
Лёгкой жизни я просил у Бога:«Погляди, как мрачно всё кругом».Бог ответил: «Погоди немного,Ты ещё попросишь о другом».Пока он шёл к воротам, в его сознании сложились эти строчки, и он вспомнил, где услышал их – на снегу у костра под Красноярском, когда в девятнадцатом красные разбили армию генерала Сахарова.