– Если вам повезет, вы узнаете и слабую струнку Альфонса, – сказал я.
– Охотно, – сказала она. – Да только похоже, что слабостей у него нет.
– Есть! – Я показал на столик рядом со стойкой. – Вот она!
– Что именно? Патефон?
– Нет, не патефон. Хоровое пение! У него слабость к хоровому пению. Он не признает ни легкой, ни классической музыки, только хоры – мужские, смешанные, всякие. Вон та куча пластинок – это сплошные хоры. А вот и он сам.
– Как вам ребрышки? – спросил Альфонс, подходя.
– Выше всяких похвал! – воскликнул я.
– А даме тоже понравились?
– В жизни не ела ничего подобного, – смело заявила дама.
Альфонс удовлетворенно кивнул.
– А сейчас заведу вам свою новую пластинку. Удивлю, так сказать!
Он направился к патефону. Игла зашипела, и вслед затем могучий мужской хор грянул «Лесное молчание». Чертовски громкое то было молчание.
С первого же такта в пивной воцарилась мертвая тишина. Не разделить вместе с Альфонсом его благоговения – значило пробудить в нем зверя. Он стоял за стойкой, уперевшись в нее волосатыми руками. Под воздействием музыки лицо его преобразилось. Оно стало мечтательным – насколько может быть мечтательным лицо человека, похожего на гориллу. Хоровое пение имело необъяснимое воздействие на Альфонса. Он делался трепетнее лани. Он мог весь отдаться кулачной сваре, но стоило вступить звукам мужского хора – и у него как по мановению волшебной палочки сами собой опускались руки; он затихал, прислушиваясь, и был готов к примирению. В прежние времена, когда он был более вспыльчив, жена всегда держала наготове пластинки, которые он особенно любил. В минуту крайней опасности, когда он выскакивал из-за стойки с молотком, она быстренько опускала иглу на пластинку – и Альфонс опускал молоток, прислушивался, успокаивался. С тех пор надобность в этом исчезла – и жена умерла, оставив вместо себя портрет над стойкой, подарок Грау, за что художник всегда имел здесь даровой столик; да и сам Альфонс с годами поостыл и угомонился.
Пластинка кончилась. Альфонс подошел к нам.
– Чудо как хорошо, – сказал я.
– Особенно первый тенор, – добавила Патриция Хольман.
– Верно, – впервые оживился Альфонс, – о, вы знаете в этом толк! Первый тенор – это самый высокий класс!
Мы простились с ним.
– Привет Готфриду, – сказал он. – Пусть он как-нибудь заглянет.
Мы стояли на улице. Фонари перед домом разбрасывали беспокойные блики по сплетенным ветвям старого дерева. Они уже покрылись зеленоватым легким пушком, и все дерево благодаря неясной, мреющей подсветке казалось мощнее и величественнее, его крона словно пронзала тьму – как гигантская рука, в необоримой тоске простертая в небо.
Патриция Хольман слегка поежилась.
– Вам холодно? – спросил я.
Передернув плечами, она спрятала руки в рукава меховой куртки.
– Ничего, пройдет. Просто в помещении было довольно жарко.
– Вы слишком легко одеты, – сказал я. – Вечерами еще холодно.
Она покачала головой:
– Не люблю одежду, которая много весит. Кроме того, мне хочется, чтобы поскорее наступило тепло. Не выношу холод. Особенно в городе.
– В машине тепло, – сказал я. – Там у меня и плед припасен на всякий случай.
Я помог ей забраться в машину и укрыл пледом ее колени. Она подтянула плед повыше.
– Ой, как хорошо. Ой, как чудесно! А то холод навевает мрачные мысли.
– Не только холод. – Я сел за руль. – Покатаемся?
Она кивнула:
– С удовольствием.
– Куда поедем?
– Просто так, не торопясь, по улицам. Все равно куда.
– Отлично.
Я запустил мотор, и мы поехали по городу – медленно и бесцельно. Был тот час вечера, когда движение становится особенно оживленным. Мы скользили в нем почти бесшумно, настолько тих был мотор. Наш «кадиллак» напоминал парусник, безмолвно плывший по пестрым каналам жизни. Мимо проносились улицы, освещенные подъезды и окна, тянулись ряды фонарей – подслащенная, прельстительная вечерняя сутолока бытия, нежная лихорадка иллюминированной ночи; а над всем этим, над остриями крыш – стальной купол неба, вбиравший, втягивавший в себя огни города.
Девушка сидела молча рядом со мной, по ее лицу пробегали отраженные стеклами блики. Изредка я взглядывал на нее, она снова казалась мне такой, какой я увидел ее в первый вечер. Ее посерьезневшее лицо выглядело теперь более отчужденным, чем за ужином, но оно было очень красивым – это было то самое лицо, которое меня тогда так взволновало, что лишило потом покоя. Мне чудилось, будто в нем есть что-то от той таинственной тишины, что присуща природе – деревьям, облакам, животным, а иногда и женщинам.
Мы выбрались на более тихие улицы предместья. Ветер усилился. Казалось, он гонит ночь перед собой. Я остановил машину на большой площади, вокруг которой спали маленькие дома в маленьких палисадниках.
Патриция Хольман потянулась, словно бы просыпаясь.
– Это было чудесно, – сказала она немного погодя. – Если б у меня была машина, я бы каждый вечер ездила так по улицам. В этом медленном и бесшумном скольжении есть что-то от сна или сказки. И в то же время все это явь. И тогда никаких людей вроде бы и не надо по вечерам…
Я вынул пачку сигарет из кармана.
– А вообще-то ведь надо, чтоб вечерами кто-нибудь был рядом, не так ли?
– Да, вечерами – конечно, – согласилась она. – Странное это чувство – когда наступает темнота.
Я вскрыл пачку.
– Это американские сигареты. Они вам нравятся?
– И даже больше других.
Я дал ей огня. На мгновение теплый и краткий свет спички осветил ее лицо и мои руки, и мне вдруг пришла в голову шальная мысль, будто мы с ней давным-давно неразлучны.
Я опустил стекло, чтобы вытягивало дым.
– Хотите немного поводить? – спросил я. – Наверняка это доставит вам удовольствие.
Она повернулась ко мне.
– Конечно, хочу, но ведь я совсем не умею.
– В самом деле?
– Нет. Я никогда не училась.
Я узрел в этом свой шанс.
– Биндинг давно бы мог показать вам, как это делается, – сказал я.
Она рассмеялась.
– Биндинг слишком влюблен в свою машину. Он никого к ней не подпускает.
– Ну, это чистая глупость, – не упустил я случая уколоть толстяка. – Я вот запросто посажу вас за руль. Давайте попробуем.
Легко позабыв про Кестера с его предостережениями, я вылез из «кадиллака», уступая ей руль.
– Но я действительно не умею, – сказала она, волнуясь.
– Неправда, – возразил я. – Умеете. Только не знаете этого.
Я показал ей, как действуют коробка скоростей и сцепление.
– Вот и все, очень просто. А теперь вперед!
– Подождите! – Она показала на одинокий автобус, медленно пробиравшийся по улице. – Давайте сначала пропустим!
– Ни в коем случае! – Я быстро включил скорость и сцепление.
Она судорожно вцепилась в руль, напряженно вглядываясь в улицу.
– О боже, мы едем слишком быстро!
Я посмотрел на спидометр.
– Вы едете сейчас со скоростью ровно двадцать пять километров в час. На самом деле – не больше двадцати. Неплохой темп для стайера.
– А мне кажется, что не меньше восьмидесяти.
Через несколько минут первоначальный страх исчез. Мы ехали вниз по широкой прямой дороге. «Кадиллак» слегка петлял, словно вместо бензина в баке у него был коньяк, да несколько раз едва не потерся шинами о бортик тротуара. Но постепенно дело наладилось, приняв тот самый оборот, которого я желал: неожиданно мы превратились в учителя и ученицу, и я пользовался преимуществами своего положения.
– Внимание – полицейский! – сказал я.
– Остановиться?
– Слишком поздно.
– А что будет, если меня остановят? Ведь у меня нет водительских прав.
– Нас обоих посадят в тюрьму.
– Господи, какой ужас! – От страха она стала тыкаться ногой в тормоз.
– Газ! – крикнул я. – Нажмите на газ! Еще! Мы должны промчаться гордо и смело. Дерзость – лучшее средство борьбы против закона.
Полицейский не обратил на нас ни малейшего внимания. Девушка облегченно вздохнула.
– До сих пор я не знала, что обыкновенный регулировщик может походить на огнедышащего дракона, – сказала она, когда мы отъехали от него на несколько сот метров.
– Он превратится в дракона, если на него наехать. – Я медленно нажал на тормоз. – Вот тут у нас замечательная пустынная улица, на нее и свернем – поупражняемся в свое удовольствие. Сперва поучимся трогаться с места и останавливаться.
Трогаясь, Патриция несколько раз глушила мотор. Она расстегнула меховую куртку.
– Уф! Становится жарко! Но я должна научиться!
Она сидела за баранкой с видом старательной ученицы и внимательно следила за моими объяснениями. Потом она сделала несколько первых поворотов, сопровождая их воплями ужаса и возгласами ликования; встречных машин, их бьющих фар она дьявольски пугалась, зато и бурно радовалась, когда удавалось с ними разминуться. Вскоре в маленьком, скудно освещенном приборами пространстве возникла доверительная товарищеская атмосфера, какая всегда возникает между людьми, занятыми техническим или иным совместным делом, и когда через полчаса мы поменялись местами и я поехал назад, мы были значительно ближе друг другу, чем после любого, сколь угодно пространного рассказа о собственной жизни.
Недалеко от Николайштрассе я опять остановил машину. Прямо над нами сверкали пурпуром огни кинорекламы. Асфальт под ней отливал матовым линялым красным цветом. У самой кромки асфальта блестело жирное маслянистое пятно.
– Ну вот, – сказал я, – теперь мы честно заслужили по стаканчику. Где бы нам это сделать?
Патриция Хольман на минутку задумалась.
– А почему бы нам не пойти опять в этот симпатичный бар с парусниками? – предложила затем она.
Меня мигом пронзила тревога. Можно было дать голову на отсечение, что сейчас там сидит последний романтик. Я уже представлял себе, какое он сделает лицо…
– Ну что вы, – быстро сказал я, – это не бог весть что. Есть места куда более приятные…
– Не знаю, не знаю… Мне там в прошлый раз очень понравилось.
– В самом деле? – спросил я озадаченно. – Вам в прошлый раз понравилось?
– Да, – сказала она улыбаясь. – Даже очень.
«Вот тебе на! – подумал я. – А я-то казнился из-за того вечера…»
– Боюсь, в это время там полно народа, – сделал я еще одну попытку.
– Так давайте посмотрим.
– Давайте.
Я обдумывал, как мне быть. Когда мы подъехали к бару, я быстро выскочил из машины.
– Я только взгляну и сразу вернусь.
В баре знакомых не было, кроме одного Валентина.
– Послушай, – обратился я к нему. – Готфрид был здесь?
Валентин кивнул:
– Да, вместе с Отто. Ушли с полчаса назад.
– Жаль, – сказал я, облегченно вздыхая. – Жаль, что я их не застал. – Я вернулся к машине. – Рискнем, – заявил я. – По счастью, тут сегодня вполне сносно.
Однако «кадиллак» я на всякий случай поставил за углом, в темном месте.
Но не прошло и десяти минут, как соломенная грива Ленца всплыла у стойки. «Проклятие! – подумал я. – Все же нарвался! Лучше бы это произошло через несколько недель».
Готфрид, кажется, был не намерен задерживаться. Я уж подумал было, что все обойдется, как заметил, что Валентин показывает ему на меня. Вот мне и наказание за мою ложь. Лицо Ленца, когда он нас увидел, нужно было бы демонстрировать начинающим киноактерам – трудно было бы найти более поучительный материал. Глаза его округлились и выпучились, как желтки глазуньи, а челюсть грозила вот-вот отвалиться. Жаль, в баре в этот миг не нашлось режиссера, я уверен, что он немедленно заключил бы с Ленцем контракт, заняв его, например, в эпизоде, когда перед потерпевшим кораблекрушение матросом предстает чудовищный спрут.
Впрочем, Готфрид быстро овладел собой. Я взглядом умолял его исчезнуть. В ответ он подленько ухмыльнулся, оправил пиджак и подошел к нам.
Я знал, что мне предстоит, и поэтому первым пошел в атаку.
– Ты уже проводил фройляйн Бомблатт? – спросил я, чтобы выбить его из седла.
– Да, конечно, – спокойно ответил он, ничем не выдав, что еще секунду назад ничего не знал о существовании упомянутой фройляйн. – Она передает тебе привет и просит, чтобы ты позвонил ей завтра пораньше.
Контрудар был неплох. Я кивнул:
– Позвоню. Бог даст, она все же купит машину.
Ленц снова открыл было рот, но я ударил его по ноге и посмотрел на него такими глазами, что он, ухмыльнувшись, осекся.
Мы выпили по нескольку рюмок. Я пил только коктейль с большим количеством лимона. Не хотелось снова опростоволоситься.
Готфрид пришел в отличное расположение духа.
– Только что был у тебя, – сказал он. – Думал зазвать тебя на ярмарку. Там великолепная новая карусель. Может, сходим, а? – Он посмотрел на Патрицию Хольман.
– Конечно! – воскликнула она. – Больше всего на свете люблю карусели!
– Тогда выезжаем немедленно, – сказал я. Я был рад выбраться на улицу. Там все было как-то проще.
Шарманщики – на передовых постах аттракционов. Меланхолические, нежно жужжащие звуки. На истертой бархотке там и сям попугай или зябнущая обезьянка в красном суконном жилете. Пронзительно зазывные голоса торговцев самым разным товаром – фарфоровым клеем, алмазами для резки стекла, турецким медом, воздушными шарами, отрезами на костюмы. Острый запах карбидных ламп, испускающих голубое свечение. Гадалки, астрологи, ларьки с марципанами, лодки-качалки, увеселительные павильоны. А вот наконец и сама карусель с ее оглушительной музыкой, пестротой, огнями крутящихся башен, освещенных, как дворцы.
– Ребята, вперед! – И Ленц с развевающимися волосами бросился к «американским горкам». Здесь был самый большой оркестр. Перед каждым пуском из позолоченных ниш выходили шесть фанфаристов, поворачивались во все стороны, трубили как оглашенные и, взмахнув инструментами, исчезали. Зрелище было грандиозное.
Мы уселись в большую лодку с лебедем на носу и понеслись вперед, так что только ветер свистел. Мир искрился и скользил, он раскачивался в разные стороны и вдруг нырял в темный туннель, который мы проскакивали под барабанный бой, чтобы через секунду вновь вынырнуть в шумном и бушующем море огней.
– Еще! – Готфрид устремился к летающей карусели с гондолами в виде дирижаблей и самолетов. Мы взобрались в цеппелин и сделали на нем три круга.
С трудом переводя дух, мы очутились опять на земле.
– А теперь на чертово колесо! – бросил клич Ленц.
Чертовым колесом назывался большой и гладкий, несколько выпуклый к середине диск, который вращался с нарастающей скоростью и на котором надо было удержаться дольше всех. Он отбивал немыслимую чечетку, и ему аплодировали. В конце концов он остался на кругу вдвоем с какой-то поварихой, у которой был зад как у ломовой лошади. Чем эта хитрюга и воспользовалась: когда удерживаться на ногах стало совсем уже невмоготу, она просто плюхнулась задом на середину, а Готфрид приплясывал вокруг нее. Всех прочих давно уже разметало в разные стороны. Но вот судьба настигла и последнего романтика, он рухнул в объятия поварихи, и они кубарем скатились на землю. К нам он подошел, ведя ее под руку и называя просто Линой. В ответ Лина смущенно улыбалась. Он спросил ее, не желает ли она чего-нибудь съесть или выпить, и она заявила, что пиво хорошо утоляет жажду. После чего оба исчезли в палатке.
– А куда же пойдем мы? – спросила с горящими глазами Патриция Хольман.
– В лабиринт привидений, – сказал я, указывая на большой павильон.
Путь, проложенный по лабиринту, был полон неожиданностей. Они начались уже через несколько шагов: вдруг зашатался пол, чьи-то руки стали ощупывать нас в темноте, по углам то и дело мелькали страшные рожи, завывали привидения, мы, конечно, только посмеивались, но в один момент, когда перед нами в зеленоватом освещении внезапно возник череп, девушка резко отпрянула назад, на миг оказавшись в моих объятиях. Кожей лица я ощутил ее дыхание, губами – ее волосы, но она тут же рассмеялась, и я отпустил ее.
Я отпустил ее, но что-то во мне этого не желало. Мы давно уже вышли из лабиринта, а я все еще чувствовал прикосновение ее плеча, ее мягких волос, чувствовал тонкий персиковый запах ее кожи…
Я избегал смотреть на нее – все стало как-то совсем по-другому…
Ленц нас поджидал. Он был один.
– А где же Лина? – спросил я.
– Хлобыщет пивко, – кивнул он в сторону тента. – С каким-то кузнецом.
– Приношу свои соболезнования.
– А, чепуха, – заметил Готфрид. – Давай-ка лучше займемся самым что ни на есть мужским делом.
Мы пошли в павильон, где можно было выиграть всякую всячину, набрасывая резиновые кольца на железные крюки.
– Так, – сказал Ленц, обращаясь к Патриции Хольман, – сейчас мы вам соберем целое приданое.
Он бросил первым и выиграл будильник. За ним и я урвал плюшевого медведя. Владелец аттракциона вручил нам и то и другое с громкими, делано восторженными восклицаниями, рассчитывая привлечь новых клиентов.
– Сейчас ты у меня уймешься, – хмыкнул Готфрид и овладел сковородкой. Я добыл еще одного мишку.
– Надо же, какая пруха, – только и крякнул хозяин, передавая нам вещи.
Он еще не знал, что его ожидало. Ленц лучше всех в нашей роте метал гранату, а зимой, когда нечего было делать, мы, бывало, месяцами упражнялись в набрасывании шляпы на разные крючья. Так что тутошнее испытание было для нас детской забавой. Готфрид легко завладел своим следующим призом – хрустальной вазой. Я – полдюжиной граммофонных пластинок. Хозяин молча сунул их нам и стал проверять свои крючья на прочность.
Ленц прицелился, бросил – и выиграл кофейный сервиз, второй приз. Тем временем вокруг нас собралась толпа зевак. Я в темпе набросил три кольца подряд на один и тот же крюк. Наградой стала кающаяся Магдалина в золоченой раме.
Хозяин павильона, скроив такую гримасу, будто он сидел в кресле у зубного врача, отказался выдать нам новые кольца. Мы не стали возражать, но тут зрители устроили настоящий скандал. Они стали требовать, чтобы он не мешал нам куражиться дальше. Они жаждали видеть, как он разорится дотла. Больше всех шумела Лина, снова появившаяся вместе со своим кузнецом.
– Стало быть, как мимо бросать, так это можно, да? А попадать, стало быть, нельзя?
Кузнец одобрял ее, раздувая мехи своего баса.
– Так и быть, – сказал хозяин. – Пусть каждый бросит еще по разу.
Я бросил первым. Тазик для умывания с кувшином и мыльницей. Потом настала очередь Ленца. Он взял пять колец. Четыре из них он со скоростью автомата накинул на один и тот же крюк. Перед тем как бросить пятое, он сделал нарочитую паузу и достал сигарету. Трое мужчин бросились к нему с зажигалками. Кузнец похлопал его по плечу. Лина от волнения жевала платочек. Потом Ленц прищурился и расслабленно, чтобы не было амортизации, кинул пятое кольцо поверх предыдущих. Кольцо осталось висеть. Раздался оглушительный рев. Ленц оторвал главный приз – детскую коляску с кружевными подушками и розовым одеяльцем.
Хозяин, чертыхаясь, выкатил нам коляску. Мы погрузили в нее все остальные трофеи и двинулись к следующему павильону. Лина везла коляску. Кузнец отпускал по этому поводу такие шуточки, что я предпочел несколько отстать от них с Патрицией Хольман. В следующем павильоне кольца нужно было набрасывать на бутылки с вином. Попало кольцо на бутылку – она твоя. Мы добыли шесть бутылок. Ленц взглянул на этикетки и подарил их кузнецу.
Был и еще один подобный павильон. Но его владелец вовремя учуял опасность и при нашем приближении павильон закрыл. Кузнец хотел было затеять свару, он знал, что здесь в качестве призов разыгрывались бутылки пива. Но мы отказались от этой идеи: у хозяина аттракциона была только одна рука.
В сопровождении целой толпы мы добрались до «кадиллака».
– Что будем делать? – спросил Ленц, почесывая затылок. – Привяжем коляску к машине?
– Давай, – согласился я. – Но тебе придется сесть в нее и править, чтобы она не перевернулась.
Патриция Хольман запротестовала. Она боялась, что Ленц и впрямь отколет такой номер.
– Что ж, – сказал Готфрид, – тогда придется рассортировать добычу. Обоих мишек вы непременно должны взять себе. Пластинки тоже. А как насчет сковородки?
– В таком случае она перейдет во владение мастерской, – заявил Готфрид. – Забери ее, Робби, как старый специалист по яичницам. А кофейный сервиз?
Патриция кивнула в сторону Лины. Повариха покраснела. Готфрид вручил ей, будто приз, кофейные причиндалы. Потом он извлек из коляски керамический тазик.
– А эту посудину кому? Господину соседу, не так ли? В твоем деле эта штуковина пригодится. Как и будильник. Кузнецы спят, как медведи.
Я протянул Готфриду цветочную вазу. Он и ее вручил Лине. Она, заикаясь, стала отказываться. Она не сводила глаз с кающейся Магдалины. Она полагала, что если ваза достанется ей, то картина – кузнецу.
– Обожаю искусство, – выдохнула она, от волнения и алчности обкусывая ногти на своих красных пальцах.
– Милостивая сударыня, – с наивозможной галантностью обратился Ленц к Патриции Хольман, – что вы на это скажете?
Патриция Хольман взяла картину и отдала ее поварихе.
– Вещь действительно очень красивая, Лина, – с улыбкой сказала она.
– Повесь над кроватью и услаждай свое сердце, – добавил Ленц.
Лина обеими руками схватила картину. Глаза ее увлажнились; от переизбытка благодарности ее поразила икота.
– А теперь ты, – задумчиво, с чувством произнес Ленц, обращаясь к детской коляске. Глаза Лины, осчастливленной, казалось бы, Магдалиной, вновь загорелись жадностью. Кузнец заметил, что, мол, никому не дано знать, когда ему понадобится такая штука, и так расхохотался своему замечанию, что даже выронил бутылку с вином.
Но Ленц шутку не поддержал.
– Постойте-ка, я тут кое-что вспомнил, – сказал он и исчез. Через несколько минут он прибежал за коляской и куда-то ее укатил. – Все в ажуре! – бросил он нам, вернувшись.
Мы сели в «кадиллак».
– Ну, это просто как Рождество! – воскликнула счастливым голосом Лина и, освободив от обильных подарков свою красную лапу, протянула ее нам на прощание.
Кузнец еще успел отозвать нас в сторонку.
– Значит, так, ребята, – сказал он, – если вам понадобится кого-нибудь вздуть, то я живу по Лейбницштрассе, шестнадцать, задний двор, второй этаж, левая дверь. А если их будет несколько, то я прихвачу с собой товарищей по кузнечному молоту.
– Заметано! – дружно ответили мы и уехали.
Когда мы немного отъехали и свернули за угол, Готфрид указал нам на окно машины. Мы увидели нашу коляску, а в ней настоящего младенца. Коляску осматривала бледная женщина, еще явно не оправившаяся от потрясения.
– Неплохо, а? – воскликнул Готфрид.
– Отдайте ей и мишек! – сказала Патриция Хольман. – Уж все вместе!
– Одного, может быть? – сказал Ленц. – А второго оставьте себе.
– Нет-нет, обоих!
– Ладно. – Ленц выскочил из машины, сунул обе плюшевые игрушки женщине в руки и, не дав ей опомниться, пустился наутек так, будто его преследовали. – Ну вот, – сказал он, запыхавшись, – теперь меня просто мутит от моего благородства. Высадите меня около «Интернационаля». Я обязан пропустить рюмочку коньяка.
Он вылез из машины, а я отвез Патрицию Хольман домой. Все было иначе, чем в прошлый раз. Она стояла в дверях и в колеблющихся отсветах фонаря была очень красива. Как мне хотелось пойти с ней!
– Спокойной ночи, – сказал я, – и приятных сновидений.
– Спокойной ночи.
Я смотрел ей вслед, пока не погас свет на лестнице. Потом сел в «кадиллак» и уехал. Чувствовал я себя странно. Вовсе не так, как бывало, когда влюбленный провожал домой девушку. Теперь было куда больше нежности в этом чувстве, нежности и желания отдаться чему-то полностью. Отдаться, забыться…
Я поехал к Ленцу в «Интернациональ». Там было почти пусто. В одном углу сидела Фрицци со своим дружком Алоисом. Они о чем-то спорили. Готфрид устроился с Мими и Валли на диване у стойки. Он был мил и любезен с обеими, даже с этой несчастной старенькой Мими.
Девицы вскоре ушли. Им было пора на дело, теперь наступало самое время. Мими кряхтела и вздыхала, сетуя на больные вены. Я подсел к Готфриду.
– Ну, поливай, не церемонься, – сказал я.
– Зачем же, детка? – возразил он, к моему удивлению. – Ты все делаешь правильно.
Мне уже стало легче оттого, что он так просто ко всему отнесся.
– Мог бы и раньше намекнуть, – сказал я.
– Чепуха! – отмахнулся он.
Я заказал себе ром.
– А знаешь, – сказал я, – я ведь даже понятия не имею, кто она, чем занимается. И в каких отношениях с Биндингом. Он-то, кстати, не говорил тебе тогда ничего?
Он посмотрел на меня:
– А что, тебя это разве заботит?
– Да нет…
– Вот и я думаю. Между прочим, пальто тебе очень идет.
Я покраснел.
– И нечего тебе краснеть. Ты прав во всем. Я бы и сам так хотел – если б мог…