А потом однажды небо из белого делалось голубым, новый снег не прибывал, старый оттаивал. Он сперва отступал от стен, давая место подснежникам. Их полчища успешно теснили его, все численно увеличиваясь, пока наконец кое-где в тени и под северной стороной не оставалось несколько пятен. Правда, снег переходил было в наступление, но дыхания у него не было. Новые хвои и почки. Цветущие яблони. Каждый ручеек, к концу года такой жалкий, целая река, мутная, злая, водопады шумят повсюду. Пастухи выползают из жилища и отправляются по делам к соседям и в город. Лужайкой овладевает скот и свиньи. Дома греется вода и можно отмыться от накопившейся грязи. Женские животы пухнут. Вот пенье в лесу, дятел, сирень, свирель, хоры, первые праздники – не для Ивлиты. Дожди. Лета никогда не бывает. Весна тянется долго, долго, дольше, чем зима, и беспокойнее. Больше ненужного разнообразия. И когда весна и непрерывные дожди и слишком непостоянные туманы начинают надоедать до отвращения, а женщины перестают рожать, появляется вестник снегов, приходит осень, недели на две, не больше, если судить по продолжительности сердечного успокоения. Так и сейчас, кончался август и для Ивлиты на дворе краснела осень.
И однако, сколь эта чувствительная жизнь ни была проста и ни была чужда Ивлита желаний, ей недоставало восхищения. Ум ее ума, развитого и сложного, обогащенный созерцанием внутренним в ущерб внешнему, сознавал, что самому себе он враг. Зобатые дети, составлявшие ее общество, в явлениях жизни, в мелочах природы видели присутствие сил, которых, она знала, в действительности нет. Поэтому годичный круговорот был пуст и вода не утоляла ее. Верования и обряды – она бежала их, чтобы пустота не стала еще обширнее. Даже узнать, что делается за перевалами, Ивлита не любопытствовала. И в эту осень, вдоволь натомившись в течение года, Ивлита думала о снеге, словно о смерти.
3
Река далеко отнесла брата Мокия. Остановился он несколько выше ее слияния с речонкой зобатых, застряв между бревнами, которые до этого места сплавляются в одиночку, а тут их ловят, вяжут в плоты и к морю направляют уже в таком порядке. Возившиеся с лесом рабочие и обнаружили труп.
Пределов общему остолбенению никаких не было. Несомненно, что юродивый пал жертвой насилия, никто не мог допустить мысли, что он сам сорвался или был сброшен безответственным камнем или льдиной. Брата Мокия слишком хорошо знали, ведали, что в год, и по нескольку раз, и в самую плохую пору, зимой даже, переходил хребты, верили в его святость и многое рассказывали о его чудесах. Никогда бы горы не могли повредить ему.
Кто же в таком случае осмелился? Пространство между селением, где обнаружили труп, и перевалами на север не было заселено, и, кроме дровосеков и пастухов, никого нельзя было вдоль реки встретить. Однако и они не подымались в высокогорные области, между тем тело должно было упасть со страшной высоты, чтобы так съежиться. Кто же забрался под облака ради преступления?
В кабаках (их тут было два) и на лесопилке разговоры по поводу продолжались с не уменьшавшимся остервенением, вызвав ряд кровопролитий; пускались в ход не только кулаки, но и ножи. Разногласий по вопросу о том, погиб юродивый насильственно или естественно, не было, в защиту последней возможности не раздалось и голоса, спор только шел, из какой общины мог быть убийца, и тут сборное общество и пошло сводить счеты.
Тело монаха в красного дерева гробу (крошечный был гроб, детский точно) перенесли в церковь и выставили для поклонения. Странное впечатление производила эта церковь. Выстроенная во времена отдаленные процветания сей провинции и будучи отличным образцом отличного зодчества, церковь сильно обветшала и, предоставленная судьбе, готова была рухнуть. Перекрытия обвалились и даже не были заменены черепичной кровлей, фрески опали, в окнах деревья. Один купол уцелел и чернел в высоте от тысяч летучих мышей, под ним ютившихся, и кал которых, покрывая плиты толстым слоем, наполнял церковь нестерпимой вонью. Так как в селении духовных лиц не было, то не было и постоянных служб, раз в году только съезжались на церковный праздник рясы и тщетно пробовали заглушить молитвами неистовства рукокрылых.
В этом-то благолепии и красовался гроб брата Мокия. В первый день посмотреть на сморщенное, нисколько не пострадавшее от воды тело пришел только местный люд; на следующий – и соседи, и уж не глядеть только, а и приложиться; на третий – оторвать кусок от рясы или выдернуть волос из бороды. А так как до праздника и связанной с ним ярмарки оставалось около недели всего лишь, то мощи и оставили стоять до дня, когда будет кому их отпеть. И ко дню труп принял такой вид, что даже человеку совершенно чуждому легко было доказать, что брат Мокий погиб насильственно.
Народ начал съезжаться накануне праздника. Вокруг холма, на котором возвышался храм, выросло еще селение из палаток разных цветов и размеров. Палатки были расположены улицами и переулками, причем богачи разместились вокруг самого холма, а окраину занимали те, у кого не было палаток, а одни только повозки, и, наконец, не имущие ни тех ни других. Увеселения заключались в музыке, танцах, борьбе и чудовищном пьянстве. В течение двух дней каждый кутила, он же паломник, выпивал несметное количество мер яблочной или ячменной водки. Но не меры вина, не обилие флейт или борцов определяли степень веселия, а требы, какие в день праздника приходилось совершать приезжему духовенству. Если за установленным молебном следовали крестины или венчание, праздник можно было считать неудавшимся. Настоящее веселье могла вызвать только смерть. Только ее присутствие могло заставить собравшихся без устали петь, пить, лобызаться и отплясывать. На свадьбах пили из полоскательниц, на похоронах тянули из ведер. Музыканты приходили в такое неистовство, что не могли затихнуть; пляшущие, войдя в круг, не хотели уступать места другим, костры преображались в пожары, и оргия затягивалась на много дольше всякого положенного предела. Когда же народ разъезжался, скромное кладбище, расположенное неподалеку от церкви, оказывалось обращенным в свалочное место; никто его, однако, не чистил, и только снег скрывал это безобразие.
А кладбище заслуживало другого отношения. Его памятники, украшенные превосходными изображениями, труд местного каменотеса Луки, не только сохраняли портрет покойника, но и рассказывали о его жизни. Не надо было уметь читать (трудное и нехорошее дело), чтобы узнать, чем занимался усопший: был земледельцем или ремесленником и какой отрасли, имел ли детей и дом и отчего и в каком возрасте умер; какие блюда предпочитал и из чего выкуривал водку; размеры оставленного им движимого и недвижимого; если вдова или вдовец возобновляли брачные узы до положения камня, то об этом было непременно упомянуто, и в самом нелестном для живых виде. Даже нередко охранявший память покойного ваятель являлся к могиле много лет спустя и приписывал новые обстоятельства, касающиеся покойного. Порядок этот в основных чертах был строго обязателен, и Лука, которому предстояло соорудить камень на будущей могиле брата Мокия, неистовствовал больше всех, чтобы добиться раскрытия убийства, так как пока в ряду изображений не хватало главного сюжета.
В отчаянии мастер предложил было собеседникам, старосте, писарю и прочим, заседавшим в одном из кабаков, отказаться из-за незнания обстоятельств от погребения юродивого здесь и отправить его на север искать успокоения в монастырской ограде. Но похороны брата Мокия были слишком большим соблазном для пьяниц; во-вторых, на могиле монаха нужно было ждать с несомненностью чудес; в-третьих, пока будет обтесываться камень, убийца будет непременно найден; в-четвертых, и так далее – словом, против глупого предложения Луки было выдвинуто столько возражений, что присутствующие хладнокровно разбили ему лицо и отправили домой высыпаться.
Первое соображение было правильно. Похороны известного всему краю монаха оказались особенно жирной приманкой, и съезд превзошел самые преувеличенные ожидания. Пришельцы раскинулись лагерем до самой реки, а погода позволяла не скрываться под ковром или повозкой. Трубачей с учеными медведями было столько, что ярмарка походила на зверинец. Стон волынок и грохот барабанов сопровождались ревом детей, которые не могли ни спать, ни оставаться спокойными. Ночью, когда пошли прыгать через огонь, стреляли усерднее, чем на войне. Но, как много ни было народу, мехов было значительно больше, и к утру праздника если кто-нибудь и не блевал, то был, во всяком случае, пьян вдрызг.
Отпевало брата Мокия духовенство не белое, а черное, как из его монастыря подоспевшее, так и из того, куда он направлялся. Монахи не разделяли мнения мирян о насильственной смерти подвижника, так как выражение глаз покойного свидетельствовало, что он видел смерть, которую якобы не видят, когда умирают насильственно; но так как монахи и в этом не были убеждены (к огорчению Луки), то и порешили, во избежание всяких двусмысленностей, согласиться на ходатайство сельчан похоронить тут юродивого. На отпевание никто не явился. Но, когда братия вынесла гроб, ей долго и с исключительными усилиями пришлось пробиваться сквозь толпу или карабкаться по грудам храпящих. На кладбище же верующие вынули труп из гроба, наполнили гроб водкой и, стоя на четвереньках, хлебали прямо из гроба. Никто помешать этому не попробовал, дело могло кончиться самосудом, и окончательно истерзанное почитателями тело монаха было сброшено в яму и так засыпано. Когда же, два дня спустя, каменотес Лука оказался в состоянии отправиться на кладбище, чтобы снять необходимую мерку, он нашел гроб поверх могилы, а в гробу захлебнувшегося в вине односельчанина.
Правы оказались и заявлявшие, что на могиле юродивого надо ждать чудес. Началось с ливня, неестественного в это время года и такого сильного, что все нечистоты были смыты в реку, а запоздалые, по недостатку рабочих рук, партии сплава оторваны от берегов и выплюнуты в море. На могиле выросло вдруг черное дерево и пошло, благоухая, цвести. И ночью всякий, кто отважился, мог видеть: горела над деревом серебряная луна. А еще через пару дней могила обросла колючей изгородью, и не успел опуститься снег, а могила уже была недоступна для взглядов или копыт. И так как чудеса, хоть они и чудеса, в местности этой явление довольно-таки заурядное, то о могиле брата Мокия вскоре вовсе забыли, если бы брат Мокий не был убит.
Пока убийца не был отыскан и обезврежен, никто не чувствовал себя спокойно. И не потому, что о<б> убийстве шла речь. Убийство само вздор; кому не пришлось, спрашивается, убивать, если и не под пьяную руку, то в бою, во всяком случае. Дело не в убийстве, а в злой воле, в степени злости. И эта степень должна быть превосходной, чтобы решиться на враждебные хотя бы действия против святостью прославленного юродивого, не говоря о<б> убийстве. И такой злой воли терпеть в околотке крестьянство и рабочие не могли, тем более притаившейся. И следствие велось посетителями двух кабаков с таким прилежанием, что вскоре личность убийцы можно было считать установленной.
Прежде всего, в итоге бесчисленных схваток за честь той или иной деревни, порешили, что тело брата Мокия остановилось тут, а не в другом месте, чтобы ознаменовать присутствие святотатца здесь именно. Когда это важное обстоятельство было добыто, оставалось искать в своем кругу – дело значительно облегченное. Подозрения не быстро, но все-таки остановились на Лаврентии, свежем дезертире отличного роста и отваги. Лаврентий только что вернулся на завод, скрывался несколько дней в лесах, по случаю приезда в селение комиссии по призыву новобранцев, и во время его отсутствия тело брата Мокия и было поймано. Дезерт<ир>уя, Лаврентий счел нужным оправдываться перед товарищами (он-де скрывается, чтобы не убивать по приказу), что, так как никаких оправданий мужественному бегству не требуется, и было указанием на то, что молодой человек решил убивать самовольно, и убийство, следовательно, было предумышленным. Верно, что Лаврентий не был единственным дезертиром, и в этот приезд свой комиссия, как в прошлые, вовсе не нашла в деревне лиц призывного возраста, но никому не пришло на ум высказывать презрение к убийству казенному, кроме Лаврентия, и потому улики против него были неопровержимы.
Когда вышеприведенные слова Лаврентия о убийстве стали известны каменотесу Луке и очередное собрание в кабаке во всем с Лукой согласилось (ваятель бесился от радости, вот когда изготовление надгробного камня ничем не задерживается), Лаврентия не схватили и даже не поставили в известность о возводимых обвинениях, но следователи, порешив держать открытие про себя, начали за Лаврентием слежку, чтобы убедиться, до чего этот человек злой волей насыщен и не допустить ее новых проявлений. Отныне каждый его шаг, всякое действие были на виду. Лаврентий работал ли – некто другой стоял рядом с надсмотрщиком, якобы досужий посетитель; спал ли – окно открывалось и кто-то осматривал комнату. Когда же молодой человек уходил охотиться в лес и на ледники, за его спиной от ствола к стволу, от скалы к скале перебегали тени. А так как в течение месяца ничего осудительного Лаврентий не сделал, то каменотес, старшина и прочие уверились, что наткнулись не только на отменного злодея, но и на хитреца.
Следователи предполагали, что Лаврентий делает лишь вид, что не замечает слежки и не знает о<б> обвинении, над ним тяготеющем. Действительно, Лаврентий был превосходно обо всем осведомлен и его слепота и глухота были напускными. И мог ли он, само чутье, не заметить настойчивой и грубой погони, которой предались односельчане. Неоднократно его подмывало выкинуть какую нибудь штуку, насолить преследователям, им пригрозить, требуя, чтобы его оставили в покое. Но Лаврентию казалось, что лучшая самозащита – притворство, и он продолжал, как ни в чем не бывало, держаться обычного уклада жизни.
На заводе Лаврентия не любили, несмотря на веселый нрав, силу и ловкость, на то, что он всегда, всюду, неизбежно бывал героем, на работе, на охоте ли, или в играх, пользуясь преимуществами в меру и никогда ими не щеголяя. Его страсть рассуждать, отвечать на всякое “да” двумя “нет”, доказывать, замашка никому не доверяться, не верить даже себе, и все это с долей хотя и скрываемого, но острого деревенского снобизма, вооружали против Лаврентия даже приятелей. Для всех он был порохом, только и ждавшим, как бы воспламениться. Если бы за ним числились откровенные грехи, их ему охотно простили; непокладистое™, гордости ему не могли извинить. Поэтому, сколь ни было увлекательно с ним охотиться (никто не приносил такую дичь, как он, и однажды приволок даже барса, зверя исключительно редкого и осторожного), Лаврентий не мог найти компаньонов; каким ни был хорошим запевалой, не составил хора. Он слонялся один, жил одиноко, рано расставшись с родными, но не становясь ни нелюдимым, ни диким. Напротив, в обхождении был светским, внимательным, играл в белоручку, и хотя на лесопилке его ценили, как наиболее умелого, доверия к нему не было, того и гляди бросит работу, которая не затягивает, и пойдет прочь. Удивлялись, как это до сих пор не сбежал в город, баловали.
Дезертирство, прикрепив Лаврентия к горам, опасения хозяйские устраняло, и для него должны были начаться новые, сладкие менее времена. Не успел он учесть этого обстоятельства, появились умозаключения Луки, и жизнь разом стала нестерпимой. Но как Лаврентий делал вид, что не замечает слежки, так и сохранял на лесопилке голову человека, который делает одолжение, что работает. Однако призвать к порядку его уже не решались, так как подозрения каменотеса перестали быть тайной добровольных следователей.
Через месяц после памятного сборища в кабаке, определившего содержание надгробного камня, посвящены в дело были не только вся деревня, но и весь уезд и даже далекий город. Поэтому, когда однажды вечером на площади против сельского управления и кабаков остановили коней несколько стражников, никто не спросил их, зачем они пожаловали, их ждали. Сопровождали они диковинный омнибус с двумя пассажирами: судебным следователем, уже настоящим, казенным словом, и его писцом. Эта публика, на поздний час несмотря, заставила сбежаться все население.
Обыкновенно обязанности приезжего следователя ограничивались формальностями, ибо приезжал он только на основании долетавших до города слухов о преступлении (его никогда не вызывали, местное население никогда ничего ни о чем не знало), и так как преступник улетучивался задолго до появления чиновника, действительно уходя в горы или скрытый кем-либо, то следователь опрашивал туземцев: старшину, кабатчиков и еще кое-кого, с кем охота ему была разговаривать; писец выводил что-то невообразимое на бумаге, под невообразимым опрошенные ставили кресты, кто два, кто три, следователь ночевал в управлении, предварительно знатно отобедав в обществе опрошенных, и на утро уезжал восвояси, чем дело и кончалось на вечные времена. Бывало даже, что после отъезда в кабаке с хохотом обсуждали присутствие отыскиваемого преступника в управлении, то, как следователь был особенно внимателен к оханьям преступника по поводу упадка нравов, как писец его излияния записывал особенно долго и как на обеде был избран преступник председателем попойки и привел присутствующих в восторг красноречием и стойкостью.
И на этот раз чиновник приехал, чтобы провести так же мило время, и не предполагая, что обстоятельства не такие. Заявление каменотеса Луки, что хотя убийство брата Мокия совершено и далеко отсюда, но преступник, мол, отлично всем известен и это, бесспорно, дезертир Лаврентий, было настолько невероятно, что следователь чуть не потерял сознание. Когда же Лука добавил, что преступник не успел скрыться, а сидит по соседству, стоит только перейти площадь и можно его схватить, следователь вскочил, закричал, что теперь этим делом заниматься поздно, что посмотрит завтра утром и Лука не смеет указывать, как надо поступать, что, мол, и так далее, выгнал всех из комнаты и пошел на пустой желудок.
Лука не солгал. Лаврентий, словно не замечая толпы, не думая удаляться, хотя и уверенный, что, вопреки всех понятий, его выдадут, заседал в кабаке, мирно разговаривая, лениво потягиваясь время от времени и с видом, что хотя он и устал и хочет спать, но предпочитает вести приятную беседу. Появление каменотеса, старшины и прочих, сопутствуемых стражниками, не заставило молодого человека и вздрогнуть. Рожи его обвинителей выдавали, насколько запутал положение судебный следователь. Ждать до завтра и терпеть браваду Лаврентия было немыслимо. Схватить же его самим, не откладывая, тоже нельзя было: Лука и так перешел границы и мог вызвать явное недовольство большинства, не разделявшего артистической жадности каменотеса. Поэтому вошедшие расселись, обвинители молчали, стражники же не догадывались, кто перед ними.
Но, если старшина покорился, художник не мог вытерпеть. Сидя против Лаврентия, Лука долго ерзал и вдруг, отшвырнув табурет, оказался рядом с молодым человеком. Все вытянули шеи и замерли. Стало тихо до боли. Дрожа, побагровев, брызжа слюной, каменотес заорал:
– Ведь это же ты, сознайся…
Стражники ринулись на Лаврентия. Но тот, выхватив из-за пазухи пистолет, выстрелил раз-другой в каменотеса и в прочих и выскочил из кабака, преследуемый матерщиной и залпами.
4
Несмотря на то что от лесопилки до деревушки зобатых было ходу часа четыре самое большее, никто из обитателей последней не знал ничего о событиях, содрогавших деревню с лесопилкой, не только по причине обособленности, но и потому, что зобатые, перевалив кряж, становились глухи и слепы ко всему, что совершалось вокруг.
Никто из них не присутствовал и на похоронах Луки, скучных и без отпевания, как то применялось к покойникам, неосторожно умиравшим не в церковную неделю. Снег, повисший над землей, закрывал год, приказывал кончать слишком затянувшуюся историю, возникшую из-за сомнительного монаха и неумеренного художника; и действительно, крестьяне спешно наполнили могилу, никаких толков убийство не вызвало, и уже вечером, позапиравшиеся и лишенные кабаков до весны, обо всем забыли, точно никогда не было ни Мокия, ни Лаврентия и их жертвы.
По всему этому, когда Лаврентий вошел после полудня в невыговариваемую деревушку, его присутствие никого не встревожило и даже не удивило. Верно, молодой человек там вообще не показывался, но все охотники знали его за неутомимого стрелка и мастера ставить капканы, и его появление было якобы случайным: пересекает, мол, деревушку, идя охотиться и предвидя снег, молодчина. Разумеется, правила гостеприимства не позволяют пропустить безнаказанно, и Лаврентий обязан был зайти в один дом присесть и выпить, в другой присесть и выпить и так далее. Горцы стояли на порогах и ждали, когда выйдет прохожий от соседа, чтобы затянуть к себе. Так добрался Лаврентий и до зобатого, задержался тут особенно долго, расспрашивал старого о зимних путях в горы, о возможности существовать там в эту пору, выматывал, словом, нехватавшие ему, Лаврентию, сведения, а когда пришло время спать, то отказался от ночлега и отправился к кретинам. Последние уже спали в хлеву на земле, но, к великому изумлению зобатых детей (так как из брезгливости никто никогда кретинов не навещал), Лаврентий объявил, что ночевать будет именно тут.
Лаврентий опасался быть потревоженным ночью, не будучи уверен, что горцы не скрывают под любезностью решения напасть на него. А во сне он нуждался изрядно, проплутав двое суток в лесу и теперь выпив; считал также сгоряча возможным, что стражники ищут его по окрестностям (тогда как на деле горожане немедленно после убийства уехали восвояси). Хлев же кретинов ненарушимой был крепостью.
Но когда утром Лаврентий проснулся, разбуженный плачем огорченных при виде чужестранца хозяев, то пожалел, что преувеличенная осторожность заставила его войти сюда. Грязь в хлеве была такая, что, вероятно, ни одно животное, свинью включая, не способно существовать в этих условиях. Пол застлан гнилым сеном, пропитанным мочой, так как кретины вообще мочатся прямо под себя; для больших же нужд в хлеву был отведен угол, который никогда не чистился и медленно сокращал из года в год свободную площадь. Трудно было сказать, одеты ли кретины в поношенную шерстяную одежду, род мешков с дырами для головы и лап, или же обросли шерстью, напоминавшей баранью. Отец, мать и еще один взрослый карлик стояли и плакали, расставив ноги с огромными ступнями, уронив чудовищные головы с мясистыми ушами и веками, все трое с однородной растительностью, и пол матери определяли одни груди, вывалившиеся наружу. Потомство, отличавшееся от родителей меньшими только размерами, цеплялось за родительские ноги и визжало. Было видно, как блохи, несмотря на холод и горы, стаями прыгали вдоль и поперек, а сено шевелилось.
Лаврентий выскочил на снега и чуть не задохнулся от чистоты воздушной. Что за мерзость? И здорово, значит, он был пьян накануне, что не разобрался. Вот каковы они, пресловутые недотроги. Перебил бы их всех охотно, несмотря на какие-то их заповедные права и что будто бы охраняют они деревушку от завалов, да дважды не избежать самосуда. Лаврентий многое слышал об этих страшных больных, о том, как ограничен их ум и скудны средства выражения, но то, что он увидел, ошеломило его.
Зобатый, узнав, что Лаврентий устроился на ночлег у кретинов, не мог уснуть и с рассвета стоял на дворе под снегом, ожидая, когда это предприятие окончится. Впустить к себе взволнованного Лаврентия отказался, а выбросив ему новую одежду, потребовал, чтобы тот выкупался в ледяной речонке и переоделся. Не рискуя оставаться без крова и дружбы, Лаврентий подчинился и только потом получил приглашение войти и выпить.
Поучениям зобатого не было границ.
– С тех пор как я жив, – хрипел старик, – никто еще не вздумал прибегать к заступничеству кретинов. Ни за кем еще не было такого великого греха. Что же натворил Лаврентий?
Законы плоскостных не обязательны для нас, горцев, так как наша правда – не их правда. Плоскостные слепы и живут умом брюха, мы живем умом ума. Они умирают, мы превращаемся в деревья, они видят вещи, мы видим и души. Равнина существует только для того, чтобы были горы, а горы для того, чтобы оградить чистых от черни. Мы гостеприимны, но Лаврентию нужно помнить, что он чернь.
Можешь ли узнать по звуку, удачен или нет выстрел? Предсказать, по какой ложбине будут на заре спускаться к воде козлы? На дне реки видеть следы шедшего по руслу зверя? Скажешь ли, какое из деревьев упадет первым от старости и когда? На какую местность обрушится первая лавина? Куда скатится молния?
Твои знания ничтожны, чувства притуплены. Откуда же ты знаешь, что твое злодеяние велико?
Старик стоял покрасневший и ослепительный, вознесенный предчувствием бед, приход которых он пытался побороть, сознавая, впервые быть может, что немощен, что лета что-нибудь да значат. Но Лаврентий и не попробовал подняться вслед за зобатым. Он так и остался у своего неудачного водевиля.