– Мы ничем не угрожаем знати, – возразил Оссерк. – Не в том дело, Хунн Раал. Просто содержать легионы в полном составе слишком дорого. Потому и хотят сократить число солдат на действительной службе…
– И вышвырнуть остальных на улицу, – добавил Хунн Раал. – Или, что еще хуже, в лес: пусть прозябают там вместе с отрицателями. А если вдруг вернутся форулканы? Мы будем не готовы дать им отпор, и даже твой отец нас тогда не спасет.
Вся наша жизнь основана на закономерностях, и у Хунна Раала были свои причины полагаться на эту старую истину, особенно когда речь шла об этом юноше, не имевшем никакого опыта сыне героя, который, говоря о легионах, использовал слово «мы», как будто его мечты стали реальностью. Хунн понимал, что нужно сделать, но Урусандер был не из тех, на кого действуют всевозможные увещевания и аргументы. Он твердо решил, что завершил свою службу королевству и остаток жизни полностью принадлежит ему самому. Безусловно, он это заслужил.
Но, с другой стороны, королевство нуждалось в спасителе, и единственный путь к отцу лежал через сына.
– Ошибочно полагать, что будущее наступит для кого-то другого, – продолжал Хунн Раал, – хотя многие из нас именно так и считают. Будущее напрямую касается нас самих. Твой отец отдает себе в этом отчет и в глубине души (вопреки всем своим безумным идеям, которых нахватался у форулканов: насчет справедливости и прочего) знает, что он сражался ради себя и ради своего сына – ради мира, который у тебя впереди. И тем не менее Урусандер упорно прячется в своем кабинете. Его нужно оттуда вытащить, Оссерк. Ты и сам наверняка это понимаешь.
Они поравнялись с чередой повозок, тащившихся к очередному повороту, и Хунн Раал увидел, что лицо Оссерка приобрело какое-то странное выражение. Казалось, было слышно, как тот скрежещет зубами. Старый солдат придвинулся ближе, понизив голос:
– Знаю, отец запретил тебе брать в руки меч. Для твоей же безопасности. Но много ли проку будет от всех твоих умений, если армию сильно сократят? Ты говорил, что хотел бы сражаться наравне со мной, и я тебе верю. Провалиться мне в Бездну, но я бы гордился, доведись мне увидеть это собственными глазами.
– Этого никогда не будет, – буркнул юноша.
– Ты нужен легионам. Они видят в тебе – как и все мы – наследника своего отца. Мы все ждем. В тот день, когда твой отец станет королем, Оссерк, ему придется по-настоящему оставить легионы, и тогда его место займешь ты. Именно такого будущего хотим мы все. Обещаю, я поговорю с Урусандером. В конце концов, он никогда не стал бы учить тебя сражаться, если бы хотел, чтобы ты лишь составлял списки глиняных цилиндров. Ты должен служить в войске. И мы постараемся, чтобы так оно и было.
– Ты все время это твердишь, – пробормотал Оссерк, но злость его поутихла.
Хунн Раал похлопал парня по спине:
– Погоди, так все и будет. А теперь, друг мой, пойдем выпьем?
– У тебя одно на уме. В честь чего?
– Поверь мне, солдату без этого никак нельзя. И повод не нужен. Скоро сам убедишься. Я намерен хорошенько надраться, а тебе придется тащить меня домой.
– Если только сам я не наклюкаюсь раньше.
– Предлагаешь устроить состязание? Отлично!
Хунн Раал подумал, что есть нечто трогательное в желании юноши найти подходящую причину напиться, молча сидя наедине с воспоминаниями, которые не хотят уходить. Воспоминаниями о павших друзьях и криках умирающих. Если честно, Хунн никому бы не пожелал подобного, но если не случится нечто такое, что портрет Урусандера станет реальностью – настолько, насколько это возможно, – то разразится гражданская война.
И легионы окажутся в ловушке посреди глаза бури.
А ведь по иронии судьбы род Иссгинов, из которого происходил Хунн Раал, имел намного больше прав на трон, чем кто-либо другой, даже сама Матерь-Тьма. Ну да ладно, не важно. Прошлое состояло не только из череды зияющих дыр. Местами прорехи были давно заполнены, причем правду убрали с глаз долой и закопали поглубже. Да это, пожалуй, и к лучшему. Ведь Хуннн думал не о себе, а о благе королевства. И даже если бы это стоило ему жизни, он был готов на все, чтобы Урусандер занял трон из чернодрева.
Мысли Раала вернулись к Драконусу, и он почувствовал, как в груди у него, подобно внезапной кровавой вспышке в ночи, нарастает ярость. Считалось, что легионы держатся в стороне и не принимают участия в ссорах среди знати. Но подобное мнение было ошибочным, и Хунн Раал намеревался этому лишний раз поспособствовать. Если напряжение в обществе перейдет в открытую войну, Драконусу придется противостоять не только сыновьям и дочерям Матери-Тьмы, но и легиону Урусандера.
«Посмотрим, Драконус, помогут ли тебе льстивые речи выпутаться из этой заварушки. Увидим, куда заведут тебя честолюбивые устремления».
На город внизу опустилась ночь, но в долине светились желтые и золотистые, будто пламя свечей, фонари таверн. Глядя на них, Хунн Раал почувствовал, как у него пробуждается жажда.
Смоченной в спирте тряпкой Кадаспала вытер с ладоней последние упрямые пятна краски, чувствуя, как от испарений жжет глаза. Слугу он отослал прочь. Не хватало еще, чтобы кто-то помогал ему одеться к ужину: ну не абсурд ли? Секрет великого портретиста заключался в том, чтобы смотреть позирующему прямо в глаза, как равному, кем бы тот ни был: командующим войсками или пастушонком, готовым отдать жизнь за стадо амридов. Он презирал саму мысль о том, что одни могут быть выше других. Положение и богатство служат лишь жалкими декорациями, и тот, кто прикрывается ими, столь же несовершенен и смертен, как и любой другой. Ну а если кому-то хочется щеголять на фоне подобных декораций, это лишь доказывает его внутреннюю слабость, только и всего. Что может выглядеть более жалко?
Кадаспала вообще не стремился иметь слуг. Ему не требовались искусственные декорации, чтобы его уважали. Каждая жизнь была даром: достаточно лишь взглянуть в глаза напротив, в любое время любого дня, чтобы это понять. И совершенно не важно, кому принадлежат эти глаза. Он видел истину, а затем делал эту истину зримой для всех остальных. Его рука никогда не лгала.
Что и подтвердил в полной мере сегодняшний сеанс. Создавая портрет, Кадаспала пребывал в дурном настроении, о чем прекрасно знал. И злился живописец в основном на себя самого. Каждый день чересчур короток, свет слишком причудлив, а его зрение чересчур остро, чтобы не замечать недостатков в собственной работе, – так было всегда, и никакие похвалы со стороны зрителей не в силах этого изменить. Хунн Раал наверняка считает свои замечания деликатными и даже, возможно, лестными для художника, но Кадаспале потребовалась вся сила воли, чтобы не ткнуть ухмыляющегося солдата кистью в глаз. Страсть, которая охватывала живописца, когда он творил, была темной и внушающей страх, смертоносной и зловещей. Когда-то это его пугало, но теперь он привык и просто жил с этим, будто со шрамом на лице или оспинами на щеках: неприятно, но деваться некуда.
И все же кое-что беспокоило Кадаспалу, уж больно глубоким было противоречие: с одной стороны, он придерживался веры, что любая жизнь обладает одинаково неизмеримой ценностью, но в то же самое время откровенно презирал всех, кого знал.
Вернее, почти всех. Имелись драгоценные исключения.
Воспоминание заставило его ненадолго замереть, а взгляд слегка затуманился. Кадаспала знал, что ничего особенного тут нет – всего лишь внезапная мысль о том, когда он сможет снова увидеть Энесдию. В его любви к сестре не было ничего непристойного. В конце концов, он был художником, понимавшим истинную красоту, а Энесдия в этом отношении стала для него эталоном совершенства: от самых глубин ее нежной души до безупречного изящества форм.
Кадаспала давно хотел нарисовать сестру. Постепенно мечта стала навязчивой идеей, но он так и не брался за кисть, зная, что не сделает этого никогда. Какие бы он ни прилагал усилия и сколь бы велик ни был его талант, живописец понимал, что не сумеет запечатлеть Энесдию, поскольку то, что видел он сам, вовсе не обязательно могли увидеть другие. Хотя полной уверенности на сей счет у Кадаспалы и не было: он ведь никогда не обсуждал такие вещи с посторонними.
А вот Урусандер, этот побитый жизнью старый воин, оказался полной противоположностью Энесдии, обладавшей неуловимым очарованием. Подобных ему рисовать было легко, ибо хотя здесь могли иметься свои глубины, но все одного цвета, одного тона. В них не было тайны, и именно это делало их столь могущественными правителями. В столь безысходной одноцветности чувствовалось нечто пугающее, и вместе с тем она, казалось, внушала другим уверенность, будто некий источник силы.
Некоторые вполне подходили для переноса в краску на доске, сохнущую штукатурку на стенах или безупречную чистоту мрамора. Они существовали как нечто твердое и сплошное, внутри и снаружи, и именно это их качество Кадаспала считал столь жестоким и чудовищным, ибо оно говорило о силе воли этого мира. Он знал, что и сам играет здесь определенную роль, овеществляя их претензии на власть.
Портреты были оружием традиции, а традиция – невидимым войском, осаждавшим настоящее. Что стояло на кону? К какой победе эта армия стремилась? К тому, чтобы сделать будущее неотличимым от прошлого. Каждым мазком кисти вскрывая зияющую рану, Кадаспала противостоял тем, кто пытался бросить вызов существующему порядку вещей. Он сражался с этим горьким знанием, упрямо заставляя свой талант вновь и вновь атаковать крепостные стены, будто пытаясь остановить таким образом собственное наступление.
При этом осведомленность художника была воистину пугающей, и порой Кадаспала жалел, что его не ослепил свой собственный талант. Но этому случиться не суждено.
Мысли вовсю клубились у него в голове, как обычно и бывало после сеанса. С деланым безразличием одевшись, живописец вышел из комнаты, чтобы спуститься к ужину, который предстояло разделить с повелителем дома. Не предложат ли ему сегодня наконец Урусандер или Хунн Раал нарисовать портрет молодого Оссерка? Кадаспала надеялся, что нет. И что до этого вообще никогда не дойдет.
«Закончить портрет отца, а потом бежать отсюда, – подумал он. – Вернуться домой и снова увидеться с ней».
Кадаспала терпеть не мог эти формальные ужины, полные банальных воспоминаний о былых сражениях, в основном исходивших от Хунна Раала, который не желал уступать пальму первенства Урусандеру с его ежедневными рассказами о непробиваемом идиотизме форулканов. Оссерк все это время вертел головой, будто насаженной на пику. В сыне повелителя не было ничего такого, что хотелось бы изобразить художнику, никаких потаенных глубин. В глазах Оссерка таился лишь камень, изуродованный постоянными попытками Хунна Раала долбить его. Парню суждено кануть в безвестность, если только вовремя не оторвать его от отца и его так называемого друга. По сути, Урусандер возводил вокруг сына неприступные стены, тогда как Хунн Раал упорно пытался сделать под ними подкоп: столь противоречивые устремления грозили Оссерку нешуточной опасностью. Если вдруг его мир по какой-то причине рухнет, бедняга вполне может погибнуть под обломками. Пока же юноша в буквальном смысле задыхался от постоянно оказываемого на него двойного гнета.
А впрочем, не важно. Все это Кадаспалу никак не касается. У него вполне хватает и своих собственных проблем.
«Мощь Матери-Тьмы растет, и таким образом она крадет свет у мира. Какое будущее ждет художника, когда все погрузится во тьму?»
Преследуемый мрачными мыслями, Кадаспала вошел в обеденный зал – и в изумлении остановился. Кресла, в которых он ожидал увидеть Хунна Раала и Оссерка, оба были пусты. Повелитель Урусандер сидел в одиночестве во главе стола, и на этот раз перед ним не было ничего: ни единого цилиндра из обожженной глины или какого-нибудь прижатого грузами по углам развернутого свитка, ожидавшего, когда его внимательно прочтут.
Урусандер откинулся на спинку кресла, держа руку с кубком на уровне пояса. Устремленный на художника взгляд его выцветших голубых глаз казался необычно острым.
– Уважаемый Кадаспала Энес, прошу вас, садитесь. Нет, вот здесь, справа от меня. Похоже, сегодня вечером мы будем вдвоем.
– Спасибо, мой повелитель.
Едва лишь Кадаспала сел, появился слуга и подал гостю точно такой же кубок, как и у хозяина. Живописец увидел, что он наполнен черным вином, самым редким и дорогим в королевстве.
– Я взглянул на вашу сегодняшнюю работу, – продолжал Урусандер.
– Вот как, повелитель?
В глазах Урусандера вспыхнул едва заметный огонек – единственная деталь, свидетельствовавшая о его настроении, да и то весьма смутно.
– Вам не любопытно узнать мое мнение?
– Нет.
Урусандер сделал глоток из кубка, однако лицо повелителя при этом оставалось таким бесстрастным, будто его губ коснулась обычная вода.
– Надеюсь, для вас все же имеет значение, что думают о вас другие?
– Значение, повелитель? Ну… в какой-то степени имеет. Но если вы полагаете, будто я жажду услышать разноголосый хор всевозможных мнений, то считаете меня излишне наивным. Если бы я не мог без этого жить, то попросту умер бы. Как, по сути, любой другой художник в Куральде Галейне.
– То есть чужие мнения не имеют для вас ценности?
– Я ценю только те, которые мне приятны, повелитель.
– Значит, вы отрицаете, что разумная критика может быть полезна?
– Зависит от обстоятельств, – ответил Кадаспала, так и не попробовав вина.
– От каких? – спросил Урусандер, когда снова появились слуги, на этот раз с первым блюдом.
Тарелки со стуком опустились на стол, позади обоих сотрапезников возникло едва заметное движение, а пламя свечей замерцало и покачнулось.
– Как продвигаются ваши исследования, повелитель?
– Вы избегаете моего вопроса?
– Я выбрал свой способ на него ответить.
На усталом лице Урусандера не отразилось ничего: ни гнева, ни покровительственной усмешки.
– Что ж, прекрасно. Проблема, с которой я сражаюсь, морального свойства. Писаный, так сказать, закон чист сам по себе, по крайней мере в той степени, в какой это позволяет язык. Неопределенность возникает лишь в случае его практического применения к обществу, и, похоже, тут неизбежным следствием становится лицемерие. Закон склоняется на сторону властей предержащих, подобно иве или розовому кусту, а может, даже фруктовому дереву, прислоненному к стене. В какую сторону оно будет расти, зависит от прихотей сильных мира сего, и вскоре закон неизбежно становится кривым и запутанным.
Поставив кубок, Кадаспала взглянул на блюдо, которое стояло перед ним на столе. Копченое мясо и какие-то овощи с подливой, расположенные строго друг против друга.
– Но разве законы – это не всего лишь формализованные мнения, повелитель?
Урусандер поднял брови:
– Начинаю понимать, к чему вы клоните, Кадаспала. Отвечу: да, так оно и есть. Мнения о надлежащем и мирном управлении обществом…
– Прошу прощения, но «мирное» – вовсе не то слово, которое приходит мне в голову при мысли о законе. В конце концов, в его основе лежит подчинение.
– Лишь с целью предотвратить опасное или антиобщественное поведение, – немного подумав, ответил Урусандер. – И здесь мы возвращаемся к первому моему комментарию, относительно проблемы морального свойства. Именно с ней я сражаюсь; должен признаться, без особых успехов. Так что… – он сделал еще глоток и, поставив кубок, взял нож, – оставим пока идею насчет «мирного управления». Рассмотрим саму суть проблемы, а именно: закон существует для того, чтобы навязывать обществу правила приемлемого поведения. Добавим теперь к этому соображения о защите его от вреда, как физического, так и духовного, – и, думаю, вы сами увидите дилемму.
Поразмыслив, Кадаспала покачал головой:
– Законы определяют разрешенные формы подавления, повелитель. И потому они служат тем, кто, находясь во власти, получает право подавлять тех, кто этой власти лишен или же имеет ее слишком мало. Может, вернемся к искусству, повелитель? Критика по своей сути есть форма подавления. Ее предназначение – манипулировать как художником, так и зрителями, навязывая правила эстетической оценки. Что любопытно, первая ее задача – принизить мнения тех, кто ценит определенную работу, но не может или не готов сформулировать, почему он так считает. Иногда, естественно, кто-то из зрителей клюет на приманку, обижаясь, что его игнорируют как невежду, и критики скопом обрушиваются на него, дабы уничтожить глупца. Можно предположить, что они всего лишь защищают свое драгоценное гнездо. Но с другой стороны, именно таким образом власть имущие оберегают свои интересы, основанные на полном подавлении личных вкусов каждого индивида.
Урусандер сидел неподвижно, держа на весу нож с насаженным на него куском мяса. Когда Кадаспала закончил свою тираду, он положил нож на тарелку и снова потянулся к вину.
– Но я не критик, – заметил он.
– Разумеется, повелитель: потому я и сказал, что не желаю услышать ваше мнение. Всегда любопытно узнать, что думают критики. Тогда как суждения тех, кто руководствуется лишь эстетическими взглядами, мне просто интересны.
– Выпейте вина, Кадаспала, – усмехнулся Урусандер. – Вы этого заслужили.
Художник сделал скромный глоток.
– В былые времена, когда мы вот так же сидели здесь, – нахмурившись, произнес Урусандер, – вы могли в одиночку прикончить целый графин.
– В былые времена, повелитель, мне приходилось слушать рассказы о войне.
Урусандер громоподобно расхохотался, заставив слуг вздрогнуть. На кухне что-то с грохотом упало на каменный пол.
– Вино превосходное, повелитель, – сказал Кадаспала.
– Ведь так, согласитесь? А знаете, почему я не велел подавать его вплоть до сегодняшнего вечера?
– Каждое утро, повелитель, я проверяю свои склянки со спиртом для очистки кистей – не стащил ли их Хунн Раал?
– Именно так, художник, именно так. А теперь давайте поедим, но советую оставаться достаточно трезвым. Сегодня нам предстоит глубокомысленная беседа.
– Повелитель, – со всей искренностью ответил Кадаспала, – я буду молиться, чтобы наша беседа пережила эти свечи как единственную меру течения времени.
Урусандер задумчиво прищурился:
– Меня предупреждали, что в вашем обществе я могу рассчитывать лишь на грубое и язвительное отношение.
– Только когда я творю, повелитель. Только когда я творю. И если вы не против, мне интересно было бы услышать ваши соображения о моей работе.
– Мои соображения? У меня есть только одна мысль на сей счет, Кадаспала. Я и понятия не имел, что меня столь легко увидеть насквозь.
Художник едва не выронил кубок. Его спасло лишь быстрое вмешательство слуги.
Энесдия, дочь повелителя Джайна из дома Энес, хмуро стояла перед серебряным зеркалом. Ткань, из которой сшили ее новое платье, была окрашена соком какого-то клубня, дававшего при кипячении алый цвет, глубокий и чистый.
– Опять цвет крови, – недовольно сказала она. – Такое чувство, что все в Харканасе на этом просто помешались!
Отражавшиеся по бокам от нее швеи выглядели бледными и тусклыми, почти безжизненными.
Сидевший слева от женщин на диване Крил из дома Дюрав откашлялся в слишком хорошо знакомой Энесдии манере. Она повернулась к нему, подняв брови.
– И что мы будем обсуждать на этот раз? Покрой платья? Стиль, принятый при дворе? Или теперь тебе не нравятся мои волосы? Так уж вышло, что я предпочитаю короткую стрижку. Чем короче, тем лучше. На что тебе, собственно, жаловаться? Не для того же ты сам отрастил волосы длиной с конский хвост, чтобы всего лишь соответствовать нынешней моде? Не знаю, зачем я вообще тебя пригласила.
На бесстрастном лице юноши на миг промелькнуло удивление, а затем он как-то криво пожал плечами:
– Я просто подумал: платье скорее багряное, чем алое. Или это зрение нас подводит?
– Идиотские предрассудки. Багряное… ладно, пусть.
– Недаром ведь женщины песьегонов называют такой цвет «порождение очага»?
– Потому что они варят эту краску на огне, дурачок.
– Думаю, здесь кроется нечто большее.
– Что, правда? Тебе больше нечем заняться, Крил? Может, тебе поупражняться в верховой езде? Потренировать лошадь или наточить меч?
– Ты пригласила меня затем, чтобы тут же отослать прочь? – Юноша плавным движением поднялся. – Будь я более чувствительной натурой, вполне мог бы обидеться. Впрочем, эта игра мне знакома: мы ведь всю жизнь в нее играем.
– О чем ты говоришь? Какая еще игра?
Крил направился было к двери, но остановился и обернулся с грустной усмешкой на губах:
– Прошу прощения, но мне нужно наточить лошадь и потренировать меч. Хотя, должен заметить, ты отлично выглядишь в этом платье, Энесдия.
Едва лишь она успела набрать в грудь воздуха, пытаясь придумать сколько-нибудь осмысленный ответ – который мог даже заставить его вернуться, будто дернув за невидимый поводок, – Крил выскользнул за дверь и исчез.
Одна из портних вздохнула, и Энесдия развернулась к ней:
– Хватит, Эфалла! Он заложник в этом доме, и ему следует оказывать всяческое уважение!
– Простите, госпожа, – склонив голову, прошептала Эфалла. – Но господин сказал правду: вы отлично выглядите!
Энесдия вновь переключила внимание на свое размытое изображение в зеркале.
– Думаешь, ему понравится? – прошептала она.
Крил на мгновение задержался в коридоре за дверью Энесдии, успев услышать последний обмен репликами между ней и служанкой. Все так же грустно улыбаясь, он направился в сторону Большого зала.
Крил Дюрав прожил на свете девятнадцать лет, последние одиннадцать из которых провел в качестве заложника в доме Джайна Энеса. Он уже был достаточно взрослым, чтобы понимать значение традиции. Хотя само слово «заложник» звучало уничижительно, намекая на плен и отсутствие личной свободы, на практике речь шла, скорее, об обмене. Более того, существовали определенные правила и запреты, гарантировавшие права заложников, и в первую очередь – их личную неприкосновенность. Соответственно, Крил, рожденный в доме Дюрав, чувствовал себя в той же степени Энесом, как и Джайн, его сын Кадаспала или дочь Энесдия.
И это стало для него… несчастьем. Теперь подруга детства была уже не девочкой, но юной женщиной. Ничего не осталось от его детских грез, будто она на самом деле его родная сестра, – хотя сейчас Крил понимал, какая неразбериха царила в этих грезах. Для мальчика роли сестры, жены и матери с легкостью могли слиться воедино, вызывая мучительную тоску. Он сам не знал, чего ему хотелось от Энесдии, однако видел, как их дружба постепенно меняется и между ними растет неприступная, охраняемая строгими правилами приличия стена. Порой случались неловкие моменты, когда Крил и Энесдия оказывались чересчур близко друг к другу, но их неизменно останавливал этот новый, только что вытесанный камень, каждое прикосновение к которому вызывало чувство замешательства и стыда.
Теперь оба пытались найти свое место, определить разделяющую их надлежащую дистанцию. Или, возможно, на самом деле к этому стремился только он один. Крил точно не знал, и это свидетельствовало о том, сколь многое в последнее время изменилось. Когда-то, бегая вместе с Энесдией, он считал, что знает о ней все. А сейчас сомневался, что вообще ее знает.
И недаром, прежде чем покинуть ее комнату, юноша заговорил об играх, которые теперь происходили между ними. В отличие от былых игр, они не были, строго говоря, совместными. Эти новые игры велись по правилам, которые у каждого были свои, их исход приходилось оценивать самому, да и выиграть ничего, кроме неопределенности или тревоги, не представлялось возможным. Энесдия, однако, утверждала, что пребывает относительно этих игр в полном неведении. Хотя, пожалуй, «неведение» в данном случае было неподходящим словом. Скорее уж она продемонстрировала невинность.
Да вот только стоило ли ей верить?
Честно говоря, Крил порядком запутался. Энесдия переросла его во всех отношениях, и порой он чувствовал себя щенком у ее ног, рвущимся поиграть, тогда как для нее подобного рода развлечения остались далеко позади. Она считала его глупцом, насмехаясь над ним при каждом удобном случае, и Крил по десять раз на дню клялся себе, что с этим навсегда покончено, но затем в очередной раз отвечал на зов девушки – казавшийся все более властным – и вновь обнаруживал, что стал мишенью для ее колкостей.
Дюраву наконец стало ясно: слово «заложник» имеет и другое значение, не определяемое законами и традициями, но при этом заковывающее его в цепи, тяжелые и жестоко врезающиеся в плоть, так что он проводил дни и ночи напролет в мучительной тоске.
Так или иначе, Крилу шел двадцатый год. Оставалось всего несколько месяцев до того момента, когда его должны были освободить и отправить домой, где он смущенно сядет за стол вместе с сородичами, чувствуя себя в странной ловушке посреди семьи, рана в сердце которой уже полностью затянулась за время его долгого отсутствия. Все это: Энесдия и ее гордый отец; Энесдия и ее пугающе одержимый, но, несомненно, выдающийся брат; Энесдия и тот, кто вскоре станет ее мужем, – окажется в прошлом, став всего лишь событием истории, с каждым днем теряющим власть над ним и его жизнью.