– Много будете, барышня, знать, – скоро состаритесь. Всему свой черед. Придет ваше время, и вы попируете…
А что пировали на вечеринках сильно, было несомненно. После каждого сборища запах вина и сигар долго не исчезал из нарядных комнат Полины Кондратьевны, до спальни включительно, не поддаваясь курениям, лесной воде и усиленной вентиляции…
Должать Маша окончательно перестала опасаться, потому что в самом деле было очевидно, что Ремешко не сегодня-завтра будет просить ее руки. Он влюбленною тенью ходил за Машею по пятам, подносил ей конфеты, букеты, доставал дорогие билеты в театры, экипажи для прогулок, глядел в глаза, ловил желания и выражал всем лицом и всею фигурою: «Прикажи, – и я твой, и овцы мои твои, и собаки, и пастухи, и страусы».
Ибо, ко всем великолепным слухам о богатствах Ремешки, прибавилась еще легенда, будто в его необозримых полях производятся опыты работ над верблюдами, ламами и страусами – в первый раз в Европе.
– Правда, что у вас в имении на страусах воду возят? – спрашивала его Адель.
Ремешко скромно улыбался.
– Да ведь что такое страус? Только что слово громкое… А то – как журавль или аист… Ну, конечно, ростом вышел… Но все-таки, – кто привык, ничего особенного: птица…
Миллионер давно уже познакомился с отцом Маши, совсем его очаровал, пообещал стипендию брату ее, как скоро тот кончит гимназию, – словом, жениховствовал, сколько умел, – только вот все запинался с предложением.
– Робок, – извиняла его г-жа Рюлина, – застенчив очень. Что же? Тем лучше для вас, Люлечка. Скромность в женихе не порок. Между нынешнею молодежью такие смирные – редкость. Из него, деточка моя, золотой муж выйдет… Да и куда вам спешить? Вы молоденькая. Что уж так прытко – едва из коротенького платьица и сейчас же в мамаши? Надо поглядеть на свет и людей, повеселиться, перебеситься, как говорят мужчины… Ведь вы в него не влюблены?
– Н-н-н-нет… не очень…
– А если не очень, так и потерпите, пока будет очень… Нехорошо быть разборчивою невестой, но выскакивать замуж за первого жениха, который навернулся навстречу… знаете, – оно мескинно как-то… Может быть, он и не судьба ваша, может быть, Бог вам еще лучше счастье готовит… Les mariages se font aux cieux!..[19] Живите, Люлечка, веселитесь, пользуйтесь жизнью, пока вы такой резвый, маленький котенок. А он у вас всегда останется в запасе… Я уж вижу: у него это очень серьезно, он от вас никогда не откажется…
– Ну, Полина Кондратьевна, – протестовала Адель, – философия ваша прекрасна, но, воля ваша, если он думает еще долго мямлить, я его возьму за ушенки, насильно приведу к Люлюше и на коленки поставлю!.. Мне его влюбленные глаза опостылели… Миллионер, а тряпка какая!.. Это на нервы действует…
– Ага, кажется, мы завидуем? – поддразнивала Рюлина.
– Еще бы не завидовать: сорок тысяч собак!.. И еще овчарок!.. Обожаю овчарок!.. Мохнатые!..
Маша обещала:
– Я вам, Адель, половину подарю.
XII
Подруги – Адель, Жозя, Маша, иногда Ольга – много выезжали вместе по вечерам.
– Вы куда сегодня? – спросит Рюлина.
Адель чуть заметно подмигнет Маше и отвечает спокойно:
– В консерваторию. «Демон» идет, с Баттистини… Ремешко привез ложу.
– А, – одобряет старуха, – в консерваторию – это прекрасно. Туда совершенно прилично и одним… А то эти «Аквариумы», «Фарсы», «Неметти»… Фи!.. Не понимаю, как туда ездят порядочные женщины?.. А Баттистини поет «Демона» очаровательно, я знаю, стоит послушать… Поезжайте, поезжайте, насладитесь… Только, ради Бога, мои девочки, не волнуйте меня: после спектакля прямо домой…
– Конечно, домой, Полина Кондратьевна. Куда же еще?
Рюлина лукаво прищуривалась, как старый кот, и грозила пальцем:
– Знаю я вас, плутовки, знаю! Вы думаете, что если старуха в постели с одиннадцати часов, то ничего уже и не замечает? В котором часу вернулись третьего дня, негодные? А? Светало уже. Я слышала, знаю…
– Ну, Полина Кондратьевна, – шутливо извинялась Адель, – один раз не в счет. Совсем исключительный случай. Если бы один Ремешко звал, мы ни за что не поехали бы, а тут и Сморчевский, и Фоббель, и инженер этот, поклонник Жози… неловко было отказаться: все просят. Сморчевский на колени встал, всех надо обидеть… Ну нечего делать, позволили себя уговорить, поехали на полчаса к «Медведю», да и – вот…
Она комически развела руками.
– Уж очень развеселились там, у «Медведя», не заметили, как пробежала ночь…
– Если со Сморчевским и Фоббелем, это ничего, – примирялась старуха. – Они свои люди, почтенные. Сморчевского я с детства знаю…
Выбравшись из дома, подруги хохотали…
– Держи карман! Очень нам нужны твоя консерватория и Баттистини! Не слыхали скуки?
И ехали в «Фарс». Там их окружало огромное знакомство: золотая молодежь и действительные статские папильоны, львы, онагры, мышиные жеребчики, бритые актеры, модные журналисты в воротничках à la Rostand и блистательное офицерство. Ложа с тремя-четырьмя красивыми головками привлекала всеобщее внимание.
– Кто такие? – услыхала однажды Маша вопрос в фойе и ответ – каким-то, как показалось ей, и завистливым, и вместе презрительным тоном.
– Рюлинские…
– Ага!.. Это известная «генеральша»?
– Ну да…
– Эффектные штучки! Познакомиться бы?
– Ну, брат, это – с посконным рылом в калашный ряд. Тут, сотнями и тысячами пахнет…
Маша передала слышанный разговор Адели.
– Очень просто, – невозмутимо объяснила та, – эти господа принимают нас за кокоток… Очень лестно: доказывает, что мы хорошо одеваемся… Вы говорите, – они сказали: «Пахнет сотнями и тысячами?..» Ну вот и поздравляю: теперь мы, по крайней мере, знаем, сколько стоим, если нам случится сделаться кокотками…
Некоторое недоумение Маши: почему же эти господа приняли ее, Жозю и Адель за кокоток, раз им известно, что дамы – «рюлинские», – Адель умела ловко замять и заговорить так, что оно уже и не всплывало наверх…
Почти после каждого спектакля знакомые увлекали подруг ужинать к Кюба или «Медведю» либо мчали их на тройках к Эрнесту и Фелисьену.
– Черт знает что за жизнь мы ведем, – зевала на другой день часу во втором дня, в постели, усталая Адель. – Право, даже уж и неестественно как-то стало – засыпать без шампанского и не слыхав румынского оркестра[20].
Первый ужин и тон, который господствовал за столом, очень смутил было Машу. Как ни «развила» ее Жозя, как ни испортили душу ее безделие и пустословие рюлинского дома, но когда сальные намеки, распущенный флирт, грязные анекдоты, жесты, нелепейшие шансонетки, самый наглый канкан – все, что до сих пор говорилось и проделывалось наедине между подругами, интимно, запретной шалости ради, – когда все это пришлось увидать и услыхать как нечто самое заурядное и общепринятое в кружке смешанном, в разговоре и обращении «порядочных» мужчин, Люлю растерялась и не сумела сразу попасть в тон. И когда старый, наглый, гнусавый каботин Сморчевский, друг и покровитель невских кокоток в трех поколениях, сообщил Лусьевой на argot[21] парижских бульваров каламбур, от которого стошнило бы и сутенера, – Маша страшно оскорбилась, расплакалась и, оставив французские тонкости, обругала нахала на простейшем и тончайшем русском языке «свиньею». На что забубённый старичина нимало не обиделся, а, наоборот, пришел в самый дикий и глупый восторг.
– Dame! Quelle vervel! Hein! En voilà un tempérament!.. A? И каким контральто! Какая сочность!.. «Свинья-а-а-а»… Avez vous entendu, messieurs: она тянет!.. «Свинья-а-а!»… Поет… Une chanson de Wolga!.. Дичок… Чернозем… «Свинья-а-а-а»… C'est pour la première fois que j'entends, чтобы ругались так красиво… Bast! En ce cas je me fais nationaliste! Ну, m'selle Loulou! Ну, милая! Allons donc, ma chère! Allons donc! Encore un petit «свинья»! Je vous supplie…[22] Я вас умоляю, еще только один раз: свинья-а-а!
Все смеялись за столом, а Жозя, на которую сосед ее, бородатый и усатый, из опасной породы серьезных и молчаливых развратников, швед Фоббель, надел рогатую тиару, свернутую из салфетки, кричала через стол:
– Не ругай его даром, Люлю! Если нравится, пусть за каждую «свинью» платит по большому золотому!
– В пользу моих бедных!
И Адель, взяв со стола тарелочку из-под фруктов, кокетливо протянула ее Сморчевскому.
– Ах, с удовольствием… – заторопился тот. – Когда я доволен, мне не страшна никакая контрибуция… Сделайте одолжение, вот… Eh bien: c'est payé. Allons donc, Loulou! J'attends mes dix beaux cochons de Wolga…[23] Пожалуйте порцию «свиньи» – на сто рублей!..
И он даже жмурился, предвкушая. Маше стало уже и смешно.
– А одиннадцатую и двенадцатую я вам так и быть, говорю даром… – скокетничала она так ухарски, что Жозя зааплодировала с своего конца стола.
Но назавтра и она, и Адель дружно напали на Машу за ее обидчивость.
– Стыдитесь, Люлю, милая. Нельзя, душечка, держать себя недотрогою. Вы ведете себя comme une oie blanche[24]. Времена, когда это нравилось мужчинам, прошли безвозвратно. C'est du moyen âge[25]. Нынешняя девушка должна все понимать, ко всему быть готовою, на все уметь ответить… В моде демивьержки, а не Агнессы и белые гусыни…[26]
– Но, право, стыдно, mesdames!.. Этот Сморчевский так скверно врет, что я не могу, уши вянут…
– Да вам-то что? Ведь он врет, а не вы!.. Пусть врет. Разве вы слиняете от его слов? Если бы он позволил себе по отношению к вам что-нибудь нехорошее, – ну тогда еще я понимаю… Я сама терпеть не могу, когда этакий мухомор вдруг вздумает давать волю рукам и лезть целоваться… Но – слова? что вам слова?
Адель с недоумением и даже как бы не без негодования воздымала плечи к ушам. Жозя скалила зубы:
– Оставьте старцу слова его… В возрасте Сморчевского, – знаете? – moralement on est physique, mais physiquement on est moral…[27]
И завертелась мельница, пошла писать губерния, посыпались двусмысленности, дрянные анекдоты о разнице между словами и делом…
– Право же, он не дурной человек, наш бедный Сморчевский, – заступалась Адель. – Очень добрый, с большим тактом. Хотя бы и вчера: вы наговорили ему дерзостей, а он премило обратил все в шутку и еще пожертвовал для моих бедных десять золотых. C'est un vrai gentilhomme[28], это надо ценить. Нет, Люлю, вы его не обижайте: увидите, что когда-нибудь он очень и очень вам пригодится… Да и Полина Кондратьевна его уважает и не будет довольна, что вы с ним так резко… Она ему тоже все позволяет… Это старый друг дома, приятель еще покойного генерала.
– Да мне теперь уже и самой совестно, что не сдержалась, обидела его.
А Жозя хлопала Машу по спине.
– Ничего! Это она у нас по молодости и глупости! Утенок учится плавать. Дайте Люлюшечке срок: стерпится – слюбится…
И действительно, стерпелось и слюбилось. Ужина три оттерпев, Маша усвоила их каботинный тон в совершенстве. Пустит ей Сморчевский грязную остроту, она, не сморгнув, ответит вдвое круче; либо, если, сконфузившись, не найдется, что ответить, – посмотрит на старого сатира мутным, глупым, ничего не говорящим, но как будто веселым взглядом, которому выучилась у Жози.
– Oh-là-là!..
Или:
– Et patati, et patata!..[29]
И захохочет. Бессмысленны восклицания, бессмысленны глаза, бессмыслен хохот, но это метод, – политичный исход из щекотливого положения.
– Так, душечка, и кокотки, – поучала Жозя. – То ли им, бедняжкам, случается терпеть от мужчин? А они все смеются. Надо трещать и смеяться, смеяться и трещать. А слушать и думать как можно меньше, и все, что мужчины соврут уже очень подло, пропускать мимо ушей… И тогда всем очень приятно и весело. По-моему, женщина, которая все замечает и обижается словами, не имеет такта, не умеет себя вести. Она не на высоте своего положения, душечка. Женщина для общества должна быть вся восторг. Надо, чтобы – розы и весело!.. смеяться и трещать!..
На одном из ужинов появилась и Ольга Брусакова.
От присутствия Маши ей было сначала заметно не по себе: она хмурилась, смотрела на тарелку и едва отвечала Фоббелю, который за нею ухаживал. Но Адель вызвала ее на минутку в уборную, и Ольга возвратилась преображенная: столь разбитная и веселая, столь «смеясь и треща», что за нею померкла даже неунывающая Жозя.
– Наконец-то я узнаю нашу милую Эвелину!.. – гнусил Сморчевский. – А что вы делали там в уборной? Отчего такая перемена? Сафо объяснялась в любви Фрине, или получили подарок в десять тысяч?
Ольга думала: «Переменишься, когда Аделька грозит жаловаться старой стерве, чтобы та надавала мне плюх…» Но говорила, кривляясь:
– J'ai eu mal au ventre! C'est passé – et me voilà! Connu? Oh-là-là! Va-t'en, gros pignouffe![30]
– Так вот ты какая!.. Не ожидала… Прелесть, лучше всех!.. – с веселым удивлением говорила Ольге Маша в уборной же, собираясь уже к отъезду с пиршества. – Вот ты умеешь быть какая!
Ольга красная, как кумач, с мутными, безумными глазами, поправляла перед зеркалом спутанную прическу, пошатывалась, приседала и хохотала:
– Да, я такая… А ты думала, – что? Ха-ха-ха!.. Есть о чем тужшь!.. Дряни!.. Да!.. И Аделька дрянь, и все!.. И я дрянь!..
– Тише ты! Какие слова? Разве можно?
– Не желаю тише. Имею право, чтобы громко. Кричи во всю! Ругай! Бей! Ничего не будет! Это ничего… Сделай твое одолжение! Еще деньги заплатят.
– Ты уж очень много шампанского выпила.
– Еще бы с поганцами трезвою сидеть!.. А Адельке я покажу, как меня в морду…
– Оля!.. Бог с тобою! Что ты говоришь?
Ольга опомнилась, посмотрела на Машу пьяными, мрачными глазами, оправилась и спустила тон.
– И то… эк меня разобрало!.. – с усилием засмеялась она. – Невесть что плету… Фу-у-у!.. Налей мне воды, пожалуйста.
– Надеюсь, ты с нами, к Полине Кондратьевне? – спросила встревоженная Маша.
Ольга отрицательно замотала головою.
– Ой, Оля, – встрепенулась Маша, – ой, голубчик, поедем лучше с нами! Уж мы тебя как-нибудь спрячем от крестной. А домой как ты покажешься такая? Всех перепугаешь… Не надо, Олечка!..
– Фю-ю-ю-ють!.. – засвистала Ольга. – «Иде домув мой?» – слыхала, хоры поют? Когда еще я попаду домой-то?! Меня Фоббель проветривать везет… За Лахту, в охотничий домик… чай пить… у! Ненавижу! Кровь мою выпьет, швед проклятый!.. Ну да ладно! погоди!..
И вдруг насупилась.
– А Ольгою называть меня здесь не смей… Я для кабака Эвелина, а не Ольга… Ольга, Марья – это мы дома. А Эвелинка, Люлюшка – для кабака…
XIII
Как-то раз Маша прихворнула на несколько дней и, смертельно скучая, должна была отсидеть их в полном одиночестве. Даже Ремешко не заезжал, потому что его не было в Петербурге: он отправился по делам в Москву. Прибыв по выздоровлении к Полине Кондратьевне, Маша еще на подъезде, по перекошенному лицу красивой Люции, которая вышла на ее звонок, заметила, что в доме неладно.
– Не приним… – начала было Люция, но, узнав Машу, улыбнулась и махнула рукою. – Ох, это вы, барышня! Вот до чего замоталась: своих не узнаю. Пожалуйте. Вам-то можно. А то никого не принимают – ни сама, ни Адель Григорьевна…
– Что случилось? – испугалась Маша.
– Сама больна… Третьи сутки… Сегодня с утра пятую истерику закатывает. Швейцар за доктором Кранцем в карете услан… Такая тамаша идет третий день, что не дай Бог лихому татарину…
И, наклонясь к уху барышни, горничная прошептала:
– На бирже пробухалась. Сормовские подкузьмили.
Адель, сидевшая в своей комнате за письменным столом, мрачная, бледная, злая, обернулась на Машу тигрицею какою-то разъяренною, но, узнав ее, смягчила взгляд.
– А, Люлю! Поправилась? Слава Богу, очень кстати. А то я одна просто с ног сбилась. Слышали, старушка-то наша отличилась? Чтоб ее черт побрал, не говоря худого слова!.. На сорок одну тысячу! Можете себе вообразить?
Маша не могла вообразить. Про такие суммы она только в романах читала.
– Главное, что досадно, – желчно продолжала Адель, роясь в бумагах на столе, – что досадно… Если ты хочешь крупно играть, то умей владеть собою. А то извольте радоваться: хлопнулась в обморок в банкирской конторе!.. ну и скандал на весь Петербург! Сейчас же закричали: Рюлина разорилась, Рюлина банкрот! А ничего подобного. Она не сорок одну тысячу, а четыреста десять тысяч в состоянии потерять, и все-таки у нее останутся прекрасные средства на дожитие… Да!.. Конечно, если не хлынут потопом вот этакие бумажки.
Адель бросила Маше голубой листок, в котором m-me Judith вежливо и сухо просила m-me Рюлину как можно скорее очистить счет по ее магазину.
– Понимаете? Мерзавка какая! Часа не прошло после этого глупого обморока, как мы уже получили эту прелесть… Я всегда говорила и говорю, что Петербург по сплетням хуже всякого захолустья… Часа не прошло, а уже всюду молва, что разорилась, и счет!.. И вот еще!.. вот еще…
Адель нервно подавала Маше счет за счетом.
– Денежные катастрофы поражают людей, как молнии. Вы не успели опомниться, как кредит ваш – уже на дне пропасти…
Маша видела на счетах фирмы знакомых магазинов, где она должна, и сердце ее сжалось.
– Что же теперь делать? – пролепетала она. Адель злобно мотнула головою.
– Надо платить. Но – чем, вот вопрос… не знаю!.. Не предвижу никаких поступлений. У нас до ста тысяч в долгах, и никто не платит… Я не про вас говорю, – резко бросила она в ответ на робкое движение вспыхнувшей Маши. – Что ваш долг? Капля в море. Заплатите вы, не заплатите, – нам от того ни лучше, ни хуже не будет. Да и с какой стати вам платить свои гроши, когда другие так бессовестны – не платят десятки тысяч? За что вам быть святее остальных?
Тон Адели – даже не укоризненный, а какой-то необычайно свысока пренебрежительный, точно и в Маше, и в долге ее видела невесть какую ребяческую, даже недостойную разговора, мелюзгу, – больно уколол Лусьеву. А Адель, сердито усмехаясь, поддавала жару:
– Вот тоже Жозька… сумасшедшая… Можете себе представить? Как услыхала про нашу беду, сейчас же бросилась в ломбард, вся заложилась, осталась в одном платье… Пятьсот тридцать рублей принесла… Ну, спрашивается, на что нам ее пятьсот тридцать рублей? Конечно, благородно… Я всегда знала и утверждала, что другой такой души, как Жозя, не найти днем с огнем… Но – какая польза? к чему?
– Нет, Адель, – твердо возразила Маша. – Нет, это она прекрасно поступила, как должно… Всем нам надо так. Я уверена, Адель, что и вы сделали то же… что-нибудь очень хорошее.
Адель нахмурилась.
– Я… что обо мне?! Если я не постараюсь для Полины Кондратьевны, то кому же? Мы с Люцией без башмаков останемся, а старухи своей не выдадим. Довольно предательниц и без нас…
Когда Маша уходила от Адели, Петербург для нее делился рюлинским домом на две резко распределенные половины: на белых агнцев, которые стараются всеми своими средствами и силами помочь бедной Полине Кондратьевне, как Адель, Жозя и Люция, и на смрадных козлищ, ничего не сделавших и не желающих сделать для своей благодетельницы, как (покуда) она, Маша, и, быть может, «вечная эгоистка» – Ольга Брусакова. Сделав визит к последнему козлищу, Маша, действительно, нашла его возмутительно равнодушным к злополучию Полины Кондратьевны, от чего и пришла в величайшее негодование. Само собою разумеется, что Лусьева последовала великодушному примеру Жози и немедленно заложилась в ломбарде тоже до последней нитки. Вырученные сто восемьдесят четыре рубля – жалкие крохи – она принесла к Адели со слезами на глазах, понимая ничтожность своего даяния.
– Вот… все, что выручила… больше не дают… – сказала она и горько заплакала.
Адель нетерпеливо отмахнулась от нее.
– Я говорила вам, Люлю, что это лишнее, возразила она довольно сухо. – Во всяком случае merci[31]. Но самое лучшее и умное, что вы можете сделать, – возьмите эти деньги, займите у меня еще немного, сколько там следует, на проценты за полмесяца, как это водится, и выкупите ваши вещи обратно. Молодой девушке нельзя без этого, а сто восемьдесят четыре рубля все равно, честное же слово даю вам, нам не в помощь!.. Сами посудите: у одной Judith ваш долг на тысячу семьсот шестьдесят восемь рублей…
– Что?.. Ах!
Маша в ужасе схватилась за голову. Адель сделала гримасу: «А ты, мол, легкомысленная дармоедка как полагала?» – и продолжала:
– Да. Почти две тысячи одной Judith. A Maurice? A Alexandre? A ювелир Карпушников? Что же тут сто восемьдесят четыре рубля? По пятаку за рубль…[32]
Маша рыдала.
– Вы убили меня, Адель! Я просто не знаю, как теперь глядеть вам в глаза… Я так несчастна, чувствую себя такою жалкою, неблагодарною… Но что же я могу сделать? Ничего, ничего, ничего…
– Ну, это – положим… – пробормотала Адель, устремляя на нее загадочный, предлагающий взгляд. – Сделать-то вы можете много, только захотите ли…
– Что? что? Скажите мне, – обрадовалась Лусьева, – я все, что велите…
– Нет уж, велеть я вам ничего не буду, – не то обидчиво, не то презрительно возразила Адель. – Я совсем не желаю предъявлять к вам требования, чтобы вы потом имели повод хоть в чем-нибудь упрекать нас с Полиною Кондратьевною. Всякое требование с моей стороны сейчас было бы нравственным насилием… Нет уж! Если хотите, ищите и догадывайтесь сами!.. Вон – Жозя догадалась… Она мне три тысячи принесла…
– Три тысячи? Да кто же ей дал?
– А уж это вы ее спросите, ее дело…
XIV
Маша бросилась к Жозе, в ее грязноватые меблированные комнаты, где она, как первая жилица, царила, окруженная чрезвычайным уважением прислуги и обожанием холостых жильцов. Застала Жозю Лусьева за пианино, довольно скверным и разбитым.
– Ах, душка! – воскликнула веселая особа, не отрываясь от клавишей, выпевавших фальшиво и не без запинок «Бурю на Волге»: как все женщины мажорного характера в жизни, Жозя любила в музыке мрачный и сентиментальный минор. – Ах, душка, нет ничего легче и проще!.. Я удивляюсь, почему Адель ломается, ничего вам не сказала… Вы не три, а пять, семь, десять тысяч можете достать… Пустяки!.. Вам стоит сказать одно слово… Маша покраснела.
– Вы, может быть, намекаете, Жозя, чтобы я попросила взаймы у Ремешко? но это так совестно, да его сейчас и нет в городе.
Жозя перестала играть и круто повернулась к Лусьевой на табурете.
– Ремешко?.. – воскликнула она, округляя голубые глаза. – Да что же это? Вы словно с луны свалились, душечка!.. Разве Адель и про Ремешку вам ничего не сказала?
– Нет…
Жозя всплеснула руками.
– Ну она чудачиха, совсем чудачиха!.. Ремешку, душечка, у Полины Кондратьевны не велено принимать.
– Почему? – бледная, едва выговорила Маша.
– Ах, душка! – затараторила, махая руками перед своим лицом, проворная Жозя, вы и вообразить себе не можете, какой он оказался ужасный мерзавец! Видите ли: все обнаружилось. И он, хотя Ремешко, совсем не Ремешко, то есть не Ремешко, у которого собаки; а Ремешко, у которого собаки, жаловался полиции, что Ремешко называет себя Ремешко, а у Ремешки, душка, собак нет, и ничего нет, и он мещанин из Либавы, и кроме того арап.
– Жозя, Бог с вами!.. что вы?.. что вы?..
Но Жозя махала руками и мчалась вперед, как Иматра.
– Арап, душка, арап!.. По всем клубам известен!.. арап!
– Да он же белый, Жозя!.. помилосердуйте!
Жозя только досадливо отряхнулась, точно собака, на которую брызнули водою.
– Ах, душка, я совсем не о том арапе, который черный! Он – в высшем смысле арап. Арап – это называется человек, который, когда в клубах идет игра, примазывается к крупным игрокам. Увидит, кто ставит большие куши, и пристанет к нему, будто бы в долю. Если тот выиграл арап сейчас же тут как тут: позюльте, душечка, получить, я с вами вместе играл, душечка. Ну, а когда тот, душка, проигрывает, арап прячется под стол или в какое-нибудь низкое место… пропадает, душечка, как сатана или нечистая сила!.. И полицию, душечка, уже спрашивали, и полиция говорит, что Ремешко – арап, да и арап-то не простой, а самый что ни на есть над арапами арап, и давно уже запримечен, так что многие на него жаловались и хотели его даже просить выехать из Петербурга… Да, душка!.. И бриллиант этот у него, который в галстуке, тоже арапский, у Alexandre за восемь с полтиною куплен. Вот он каков господин Ремешко. Да! А мы, дуры, ему верили, вас за него замуж прочили!.. Это спасибо сказать Люции, душка, она все открыла, потому что ее сестра служит в судомойках в той самой гостинице, где этот арап проживал. Да! За арапа вас чуть-чуть не выдали, Люлечка бедная! И были бы вы теперь арапка… Да что же вы бледная такая? Люлечка… Господи, да она падает!.. Люлечка!.. Из-за арапа?! Стоит ли?.. Люлечка… Фу, глупая какая!..
XV
Открытия о Ремешке ввергнули Марью Ивановну в обморок вовсе не по обманутым нежным чувствам к фальсифицированному магнату, но просто потому, что, покуда Жозя изъясняла ей его проделки, Лусьевой с необычайною резкостью представлялась мысль, что, стало быть, весь ее долг, сделанный в расчете на замужество за Ремешко, теперь ляжет на нее, как неотвратимая груда, быть может, на много лет жизни… Когда она пришла в себя, оттерпела хорошую истерику, выплакалась и успокоилась, Жозя заговорила о делах. Достать денег, притом в количестве какое угодно, Маше оказалось действительно очень легко: надо было только написать вексель на желаемую сумму, на имя Полины Кондратьевны Рюлиной, и подписать этот вексель именем Машина отца, Ивана Артемьевича Лусьева.