Он очень бережно поднял ее и усадил в кресло, и хотя она ничего не ответила на его увещанья, но руки ее, по-прежнему сжимавшие его руку, почти перестали дрожать, и она сидела так тихо, что мистер Джарвис Лорри несколько успокоился.
– Ну, вот и отлично, вот и отлично! Мужайтесь. К делу! Ведь у нас с вами дело. Вот так, значит… ваша матушка и поступила относительно вас, мисс Манетт. А когда она умерла – я думаю, ее сразило горе, – она ведь всю жизнь не переставала тщетно разыскивать вашего батюшку… вам было всего два года, и вы росли счастливо и расцветали, избавленная от этого страшного мрака неизвестности – погиб ли ваш батюшка, отчаявшись вырваться из темницы, или томился там долгие годы.
И, говоря это, он с умилением и жалостью смотрел на ее золотые кудри, словно представляя себе, что они могли преждевременно подернуться сединой.
– Вы знаете, что у ваших родителей больших капиталов не было, а все, что было, осталось вашей матушке и нам. Ничего нового по части денег или какого-нибудь иного имущества мы не обнаружили… но… вот…
Тут он почувствовал, как она судорожно сжала его руку, и замолчал. На ее застывшем личике с углубившейся морщинкой между бровями, которая с самого начала привлекла его внимание, проступило выражение ужаса и боли.
– Но он… он отыскался… Он жив… Изменился, должно быть, страшно… одна тень от него, верно, осталась. Но будем надеяться на лучшее. Так или иначе – он жив. Его перевезли в дом его старого слуги в Париже, и мы с вами едем туда: я – чтобы опознать его, если смогу, а вы – возвратить его к жизни дочерней любовью, участием, заботами, лаской.
Она задрожала всем телом, и ее дрожь передалась и ему. Тихим, но внятным голосом, в котором слышался ужас, она проговорила точно во сне:
– Я увижу призрак! Это будет призрак, а не он.
Мистер Лорри бережно поглаживал пальчики, сжимавшие его руку.
– Полноте, полноте! Успокойтесь, успокойтесь! Вы теперь все знаете – и хорошее и дурное. Вы на пути к бедному, безвинно пострадавшему джентльмену, и если море будет спокойно и мы доберемся без помех, – вы скоро будете с самым близким вам человеком.
Она отозвалась шепотом:
– Я была свободна, я была счастлива, и никогда призрак его не преследовал меня.
– Да, вот что еще, – сказал мистер Лорри внушительным гоном, надеясь, что это поможет ему завладеть ее вниманием: – его нашли под другим именем, настоящее его имя давно забыто, – либо его очень уж долго скрывали; и теперь, конечно, бессмысленно, чтобы не сказать больше, выяснять, как все это случилось: забыли о нем, и он оказался вычеркнутым из жизни на долгие годы, или его умышленно держали в темнице все это время, – всякие попытки выяснить что-либо более чем бесполезны, они крайне опасны. Лучше даже и не заикаться об этом нигде, ни при каких обстоятельствах и увезти его из Франции, по крайней мере на некоторое время. Даже я, хотя мне, как англичанину, нечего опасаться, даже банкирский дом Теллсона, который пользуемся большим влиянием во Франции, ибо он предоставляет ей кредит, даже мы избегаем называть какие-либо имена, связанные с этим делом.
У меня с собой нет никаких бумаг, все, что касается этого дела, держится в строжайшем секрете. Мои полномочия, рекомендации, памятные заметки, – все запечатлено в двух словах «Возвращен к жизни», а под этим можно подразумевать, что угодно. Но что это? Она ничего не слышит!.. Мисс Манетт! Мисс Манетт!
Безмолвная, недвижимая, она сидела в полном оцепенении, ухватившись за его руку и даже не откинувшись на спинку кресла. Глаза ее были открыты и устремлены на него, и на лице было все то же выражение ужаса, как будто вырезанное или выжженное в этой складке между бровями. Пальцы ее с такой силой впились в его руку, что он не решался разжать их, боясь сделать ей больно, и, не двигаясь с места, стал громко звать на помощь.
Какая-то исступленная особа стремглав влетела в комнату, и, как ни взволнован был мистер Лорри, он успел заметить, что вся она красная, и волосы у нее красные, а платье невообразимо обужено, на голове какой-то удивительный колпак, смахивающий то ли на гренадерский походный котелок довольно внушительных размеров, то ли на большой круг стилтокского сыра; она ворвалась в комнату, оттеснив сбежавшихся слуг, и мигом отцепила мистера Лорри от молодой леди, двинув его своей здоровенной ручищей в грудь с такой силой, что он отлетел к стене.
«А ведь это, должно быть, мужчина!» – пронеслось в голове у мистера Лорри в тот миг, когда он стукнулся о стену.
– Ну, что вы тут выстроились? – гаркнула особа на столпившихся слуг. – Нечего пялить глаза, чего вы во мне не видали? А ну-ка, несите сюда все, что нужно! нюхательной соли, воды, уксуса! да поворачивайтесь быстрей, а не то вы у меня такого дождетесь!
Прислуга мигом разбежалась за всеми этими оживляющими средствами, а она осторожно перенесла свою пациентку на диван и очень ловко и бережно уложила ее, приговаривая: «Ах ты мое сокровище! Птичка ты моя!» – заботливо и с умиленной гордостью откидывая со лба ее золотые кудри.
– А вы-то, сюртук коричневый, – с негодованием обрушилась она на мистера Лорри, – неужели же вы не могли сказать ей то, что вам требовалось, так, чтобы не напугать ее до смерти? Поглядите, какая она бледная! А ручки-то как лед, и это у вас называется «банковский служащий»?
Мистер Лорри был до такой степени озадачен этим вопросом, на который было трудно что-нибудь ответить, что не нашелся ничего сказать и только сочувственно и смиренно смотрел издали, как эта могучая особа, мгновенно разогнавши всех слуг загадочной угрозой дождаться от нее чего-то неудобосказуемого, если они сию же минуту не уберутся вон, теперь заботливо отхаживала свою питомицу и, наконец, приведя ее в чувство, положила ее головку себе на плечо.
– Надеюсь, у нее это скоро пройдет, – выговорил мистер Лорри.
– Да, но вы-то здесь при чем, сюртук коричневый, уж вас-то благодарить не за что! Бедняжка моя!
– Я полагаю, – сказал мистер Лорри, помолчав некоторое время, с тем же сочувственным и смиренным видом, – вы сопровождаете мисс Манетт во Францию?
– Тоже выдумали! – огрызнулась могучая особа. – Да если бы мне на роду было написано по морям плавать, разве судьба забросила бы меня на остров?
Так как и на этот вопрос было столь же трудно ответить, мистер Джарвис Лорри удалился к себе в комнату, дабы поразмыслить над ним.
Глава V
Винный погребок
Большая бочка с вином упала и разбилась на улице. Это случилось, когда ее снимали с телеги: ее уронили на мостовую, обручи полопались, и бочка, треснув, как скорлупа ореха, лежала теперь на земле у самого порога винного погребка.
Все, кто ни был поблизости, бросили свои дела, или ничегонеделанье, и ринулись к месту происшествия пить вино. Неровные, грубо обтесанные камни мостовой, торчавшие торчком, словно нарочно для того, чтобы калечить всякого, кто осмелится на них ступить, задержали винный поток и образовали маленькие запруды, и около каждой такой запруды (смотря по ее размерам) теснились кучки или толпы жаждущих. Мужчины, стоя на коленях, зачерпывали вино, просто руками, сложив их ковшиком, и тут же и пили и давали пить женщинам, которые, нагнувшись через их плечи, жадно припадали губами к их рукам, торопясь сделать несколько глотков, прежде чем вино утечет между пальцев; другие – и мужчины и женщины – черпали вино осколками битой посуды или просто окунали платок, снятый с головы, и тут же выжимали его детишкам в рот; некоторые сооружали из грязи нечто вроде плотинок, дабы задержать винный поток, и, следуя указаниям наблюдателей, высунувшихся из окон, бросались то туда, то сюда, пытаясь преградить дорогу бегущим во все стороны ручьям; а кое-кто хватался за пропитанные винной гущей клепки и жадно вылизывал, сосал и даже грыз набухшее вином дерево. Здесь не было водостока, вину некуда было уйти с мостовой, и ее не только всю осушили, не оставив ни капли, но вместе с вином поглотили такое количество грязи, что можно было подумать, уж не прошелся ли здесь старательный метельщик метлой и скребком, – да только вряд ли кто-либо из здешних жителей способен был представить себе такое чудо.
Звонкий хохот, изумленные возгласы, мужские, женские, детские голоса разносились по всей улице, пока шла эта охота за вином. В этом не было никакого буйства, просто всем стало очень весело. Всех объединяло чувство какого-то необыкновенного подъема, желание не отставать от других, готовность помочь друг другу, а у людей более удачливых или беспечных по натуре чувства эти проявлялись более бурно, – они бросались целоваться, обнимались, жали руки направо и налево, пили за здоровье друг друга или целой компанией в обнимку пускались в пляс. Когда все вино было выпито и колдобины, где оно собиралось особенно обильно, были так тщательно выскоблены, что на камнях мостовой вдоль и поперек отпечатались следы множества пальцев, – шумное оживленье кончилось так же внезапно, как и началось. Человек, оторвавшийся от пилки дров и оставивший пилу в полене, снова пустил ее в ход; женщина, бросившая на пороге горшок с горячей золой, которым она пыталась отогреть окоченевшие от холода скрюченные пальцы или посиневшие ручки и ножки своего ребенка, снова схватила горшок; мужчины с засученными рукавами, нечесаные, всклокоченные, с бледными испитыми лицами, выскочившие из своих подвалов на зимний дневной свет, снова поплелись к себе, и на улице воцарилось мрачное унынье, более свойственное ей, нежели веселье.
Вино было красное, и от него по всей мостовой узкой улочки в парижском предместье Сент-Антуан, где разбилась бочка, остались красные пятна. И у многих лицо, руки, деревянные башмаки или разутые ноги словно окрасились кровью. Руки человека, пилившего дрова, оставляли красные следы на поленьях; а на лбу женщины с ребенком осталось красное пятно от платка, который она только что окунала в вино, а теперь снова повязала на голову. У тех, кто облизывал и сосал клепки бочки, рот стал точно окровавленная пасть тигра; а какой-то верзила-зубоскал, в рваном колпаке, свисавшем, как мешок, у него с макушки, весь вымазавшийся вином, обмакнул палец в винную гущу и вывел на стене: кровь.
Уже недалек тот час, когда и это вино прольется на мостовую и оставит свои следы на очень и очень многих.
А сейчас в Сент-Антуанском предместье снова воцарился привычный мрак, изгнанный на мгновенье светлым лучом радости, нечаянно заглянувшим в эти запретные владенья, где хозяйничают холод, грязь, болезни, невежество, нужда – все знатные владыки, и в особенности Нужда, самая могущественная из всех. Люди, раздавленные ею, словно чудовищными жерновами, – только, конечно, не той легендарной мельницы, что превращает стариков в молодых, – попадаются на каждом шагу, их можно увидеть в каждой подворотне, они выходят из дверей каждого дома, выглядывают из каждого окна, дрожат в своих лохмотьях на всех перекрестках. Мельница, измолотившая их, перемалывает молодых в стариков. У детей старческие лица и угрюмые не по-детски голоса. И на каждом детском и взрослом лице, на каждой старческой – давней или едва намечающейся – морщине лежит печать Голода. Голод накладывает руку на все, Голод лезет из этих невообразимых домов, из убогого тряпья, развешенного на заборах и веревках; Голод прячется в подвалах, затыкая щели и окна соломой, опилками, стружками, клочками бумаги; Голод заявляет о себе каждой щепкой, отлетевшей от распиленного полена; Голод глазеет из печных труб, из которых давно уже не поднимается дым, смердит из слежавшегося мусора, в котором тщетно было бы пытаться найти какие-нибудь отбросы. «Голод» – написано на полках булочника, на каждом жалком ломте его скудных запасов мякинного хлеба, и на прилавках колбасных, торгующих изделиями из стервятины, из мяса дохлых собак. Голод щелкает своими иссохшими костями в жаровнях, где жарят каштаны; Голод скрипит на дне каждой оловянной посудины с крошевом из картофельных очистков, сдобренных несколькими каплями прогорклого оливкового масла. Голод здесь у себя дома, и все здесь подчинено ему: узкая кривая улица, грязная и смрадная, и разбегающиеся от нее такие же грязные и смрадные переулки, где ютится голытьба в зловонных отрепьях и колпаках, и все словно глядит исподлобья мрачным, насупленным взглядом, не предвещающим ничего доброго. На лицах загнанных людей нет-нет да и проскальзывает свирепое выражение затравленного зверя, готового броситься на своих преследователей. Но как они ни забиты, ни принижены, у многих в глазах вспыхивает огонь, губы плотно стиснуты, а в суровых складках, бороздящих нахмуренные лбы, проступают налитые кровью жилы, похожие на веревки для виселицы, на которой либо им самим суждено кончить жизнь, либо они кого-нибудь вздернут. Торговые вывески – а их примерно столько же, сколько и лавок, – повсюду с зловещей наглядностью изображают нужду. На мясной и колбасной красуются не мясные туши, а какие-то остовы, на пекарне – жалкие ломти серого хлеба. Фигуры пьющих, намалеванные на вывесках питейных, сидят, нагнувшись над крохотными стопками с остатками мутного вина или над кружками с пивом, и вид у них грозный, точно у заговорщиков. И ни в одной лавке не выставлено ничего хоть сколько-нибудь добротного, кроме ремесленных орудий да оружия. Да! Ножи и топоры у ножовщика отточены и сверкают; и молотки у кузнечных дел мастера – увесистые, а у оружейника большой выбор смертоносного оружия. Выщербленная булыжная мостовая с ямами и ухабами, где не пересыхают лужи и грязь, упирается, за отсутствием тротуаров, прямо в дома. Зато сточная вода бежит по самой середине улицы, если только она не стоит, а бежит, что случается лишь во время проливного дождя, и тогда она мчится без удержу, затопляя все, что ни попадя, и низвергается в дома. Поперек через всю улицу, на довольно большом расстоянии друг от друга, висят на веревках с блоками железные фонари. Вечером, когда фонарщик опускает их, чтобы зажечь, а потом снова поднимает наверх, мутные точки тускло мигающих огней качаются на ветру, словно огни корабля, попавшего в шторм. Да шторм и в самом деле надвигается, и кораблю и его команде грозит разъяренная стихия.
Ибо близится время, когда эти отощавшие пугала из предместья, наглядевшись вдосталь на фонарщика, надумают с голодухи и от нечего делать, а не станет ли у них посветлее, ежели они сами попробуют орудовать веревкой с блоком и не лучше ли вешать людей вместо фонарей. Но это время еще не пришло, и ветер, ревущий над Францией, напрасно раздувает и треплет лохмотья пугал – голосистые птички в роскошном оперенье беспечно порхают, не замечая их.
Винный погребок помещался в доме на углу улицы и выделялся среди соседних домишек своим более зажиточным и опрятным видом. Хозяин заведения, в желтом жилете и зеленых штанах, стоя в дверях, смотрел, как народ бросился собирать хлынувшее ручьями вино.
– А мне что за дело, – промолвил он, пожав плечами, – возчики с рынка везли, им и отвечать. Пусть привезут другую.
Тут взгляд его упал на долговязого зубоскала, выписывавшего на стене свои каракули, и он окликнул его через улицу:
– Эй, Гаспар! Ты что это там вытворяешь?
Шутник с многозначительным видом, какой любят напускать на себя зубоскалы, ткнул пальцем в написанное им слово. Но на этот раз он просчитался, шутка его не имела успеха, впрочем это нередко бывает с шутниками.
– Да ты с ума сошел? – прикрикнул на него хозяин погребка и, перейдя через улицу, зачерпнул с земли пригоршню жидкой грязи и замазал надпись. – Что это тебе вздумалось писать этакое на улице? Или у тебя другого места нет, где ты мог бы записать для себя это слово?
Отчитывая его, он (нечаянно, а может быть, и нет) положил чистую руку ему на грудь. Шутник хлопнул себя рукой по тому же месту и, сдернув с ноги измазанный вином башмак, подкинул его высоко в воздух, подпрыгнул, поймал и, держа над головой, застыл в какой-то замысловатой фигуре танца. Видно, это был прирожденный шутник, но сейчас его ухмыляющаяся физиономия, измазанная винной гущей, сильно напоминала оскаленную волчью пасть.
– Надень, надень башмак! – сказал хозяин лавки. – И не называй вино иначе, как вином! – С этими словами он спокойно вытер свою грязную ладонь о лохмотья шутника, ибо из-за него же он и выпачкал руку, а затем пошел через улицу к себе в погребок.
Хозяин винного погребка был крепкий, плечистый мужчина лет тридцати с лишним, с солдатской выправкой и, по-видимому, горячий человек, потому что даже в такой холод носил камзол внакидку через одно плечо и ходил с засученными до локтей рукавами и с непокрытой головой, если не считать густой шапки черных вьющихся, коротко подстриженных волос. Лицо у него было смуглое, с большими, широко расставленными глазами, а взгляд довольно приветливый; видно было, что это человек решительный, и если уж он что задумал, так доведет до конца; не приведи бог никому столкнуться с таким на узкой дорожке над пропастью, – ничто не заставит его ни отступить, ни свернуть.
В зальце, куда он вошел, сидела за стойкой его супруга, мадам Дефарж. Мадам Дефарж была дородная женщина, примерно тех же лет что и ее супруг, с внимательно настороженным взглядом, который редко на чем-нибудь задерживался: у нее были большие руки, унизанные кольцами, спокойное лицо с твердыми чертами и удивительно невозмутимая манера держаться. Глядя на нее, сразу можно было сказать, что мадам Дефарж, с какими бы сложными расчетами ей не пришлось иметь дело, – вряд ли позволит себя обсчитать. Мадам Дефарж была особа зябкая и куталась в меховую душегрейку, а голова ее была обмотана яркой шалью, которая, однако, не закрывала крупных серег, болтавшихся у нее в ушах. Перед ней лежало вязанье, она только что отложила его и, опершись правым локтем на левую руку, ковыряла зубочисткой во рту. Когда вошел ее супруг, мадам Дефарж не произнесла ни слова, а только слегка кашлянула. Не вынимая зубочистку изо рта, она чуть-чуть приподняла свои тонко очерченные темные брови, и этого, по-видимому, было достаточно, чтобы заставить хозяина оглядеться по сторонам и обратить внимание на новых посетителей, появившихся здесь, пока его не было.
Хозяин обвел глазами помещение, и взгляд его задержался на пожилом господине и молодой девушке, сидевших в углу. Кроме них, в зале сидели двое за карточной игрой, двое за домино, а еще трое стояли у стойки и потягивали, не торопясь, скудные порции вина. Проходя к своему месту за стойкой, хозяин заметил, как пожилой господин показал на него глазами юной девушке, словно говоря: «Это он самый!»
«Какого черта вы сюда затесались? – подумал мосье Дефарж. – Я вас не знаю».
Но он сделал вид, что не замечает этих людей, и вступил в разговор с триумвиратом, выпивавшим у стойки.
– Ну, что там творится, Жак? – спросил его один из Этих троих. – Все вино вылакали?
– Все до капли, Жак, – отвечал мосье Дефарж.
Едва только было произнесено это имя, мадам Дефарж, не оставляя своей зубочистки, снова тихонько кашлянула, и брови ее поднялись чуть повыше.
– А многим ли из этих тварей несчастных, – заметил Дефаржу другой из той же троицы, – случается когда глотнуть винца или чего другого, кроме черствого хлеба да смерти! Верно я говорю, Жак?
– Верно, Жак, – отозвался мосье Дефарж.
Когда это имя прозвучало вторично, мадам Дефарж, все так же невозмутимо ковыряя во рту зубочисткой, кашлянула еще раз и еще чуть-чуть приподняла брови.
Последний из триумвирата сунул на прилавок пустой стакан и, облизывая губы, сказал:
– Эх! Чем хуже, тем лучше для этих злосчастных горемык! Нахлебались они горького, и жжет у них во рту. Тяжко им приходится, правда, Жак?
– Правда, Жак, – согласился мосье Дефарж.
Когда это имя было произнесено в третий раз, мадам Дефарж отложила зубочистку, повела приподнятыми бровями и слегка задвигалась на стуле.
– Да, правда, надо быть осторожней, – пробормотал Дефарж. – Разрешите, господа, – моя жена!
Трое посетителей сняли шляпы и учтиво поклонились мадам Дефарж. Она ответила на их поклон легким кивком и быстро окинула взглядом всех троих. Затем мельком посмотрела по сторонам и все с тем же невозмутимым видом спокойно принялась вязать.
– До свидания, господа! – сказал мосье Дефарж, все время внимательно наблюдавший за своей супругой. – А насчет той меблированной комнаты для одинокого, о которой вы тут справлялись, когда я выходил, – если вам угодно ее посмотреть, так она на пятом этаже. Вход на лестницу вон с того двора, налево, – и он показал рукой в окно. – Но, насколько мне помнится, один из вас уже был там, он вам и покажет дорогу. Всего доброго, господа!
Они расплатились за вино и вышли.
Мосье Дефарж все еще следил взглядом за женой, углубившейся в вязанье, когда пожилой господин, сидевший за столиком в углу, поднялся с места и, подойдя к хозяину, попросил уделить ему несколько минут для разговора.
– Сделайте ваше одолжение, мосье, – отвечал Дефарж и не спеша направился с ним к выходу.
Разговор был очень короткий, но весьма решительный. Чуть ли не с первого же слова мосье Дефарж вздрогнул и весь обратился в слух. Они поговорили несколько секунд, затем он кивнул и вышел. Пожилой господин в свою очередь шепнул что-то молодой девушке, и они тоже вышли. Мадам Дефарж проворно шевелила спицами и на этот раз даже бровью не повела – она ничего не видела.
Мистер Джарвис Лорри и мисс Манетт вышли из погребка и нагнали мосье Дефаржа во дворе, куда он только что направил тех троих. Маленький, грязный, запущенный, вонючий двор вел к сгрудившимся тесной кучей высоким, уродливым, густо заселенным домам. Они вошли в темный подъезд с выложенным плитками полом, где у темной каменной лестницы мосье Дефарж опустился на одно колено перед дочерью своего бывшего хозяина и, приложился губами к ее руке. Казалось бы – какая почтительность! – однако вид у него был далеко не почтительный. Напротив, какая-то удивительная перемена произошла с ним за эти несколько секунд; всю его приветливость как рукой сняло, ни следа не осталось от прежнего открытого выражения. Он производил теперь впечатление скрытного, озлобленного, опасного человека.
– Высоко очень. Трудновато взбираться, лучше потихоньку идти, – сурово обронил мосье Дефарж мистеру Лорри, когда они начали подниматься по лестнице.
– А он там один? – шепотом спросил мистер Лорри.
– Один! Помилуй бог, да кто же там еще может быть? – также шепотом ответил мосье Дефарж.
– Значит, он всегда один?
– Да.
– По собственному желанию?
– По необходимости. Ведь он какой был, когда я его первый раз увидел, когда они меня разыскали и спросили, не возьму ли я его, да только чтоб никто не знал, а то головой отвечу, – такой и остался, и сейчас все такой же.
– А очень он изменился?
– Изменился!
Хозяин винной лавки задержал шаг и, стукнув кулаком по стене, громко выругался. Вряд ли любой другой ответ прозвучал бы убедительнее. По мере того как они все трое поднимались все выше и выше, на душе у мистера Лорри становилось все тяжелей.
Даже и теперь в старых парижских кварталах лестница густонаселенного дома со всем тем, что ей неизменно сопутствует, представляет собой весьма непривлекательное зрелище. Но в те времена для человека непривычного у которого чувства еще не успели притупиться, это было нечто совершенно омерзительное. Из каждого жилого угла этого огромного, набитого битком смрадного лежбища, разместившегося внутри многоэтажного дома, другими словами, из каждой квартиры или каморки, дверь которых открывалась на общую лестницу, весь мусор, если не считан, того, что швыряли прямо в окно, выбрасывали на площадку. Эти слежавшиеся кучи никем не убиравшегося гниющего мусора сами по себе достаточно отравляли воздух, а нищета и нужда привносили в них свой непередаваемый смрад. В результате получалось нечто совершенно непереносимое. Сквозь вонь, висевшую в темной, узкой, как колодец, насыщенной миазмами лестничной клетке, надо было подняться на самый верх по каменной крутой грязной лестнице. Охваченный чувством тревоги и невольно заражаясь все усиливающимся смятением своей спутницы, мистер Лорри уже два раза останавливался перевести дух; и оба раза у мрачного, заделанного железной решеткой оконного пролета, через который едва ощутимые токи случайно задержавшегося свежего, неиспорченного воздуха словно стремились ускользнуть, а все тошнотворные зловонные испарения, точно стекаясь отовсюду, так и норовили ворваться внутрь. Через заржавленные прутья решетки можно было не столько созерцать, сколько обонять скученные громады домов. И вплоть до величественных башен собора Парижской Богоматери, видневшихся вдали, все, что ни громоздилось кругом, было так же неприглядно, невзрачно и не сулило никаких надежд.
Наконец они дошли до верхней площадки и в третий раз остановились передохнуть. Здесь начинались ступеньки узенькой крутой лестницы, которая вела на чердак. Хозяин погребка, который шел немного впереди, все время стараясь держаться тон же стороны, что и мистер Лорри, словно опасаясь, как бы молодая девушка не спросила его о чем-нибудь, повернулся к ним лицом и, порывшись в кармане накинутого на плечо камзола, вытащил ключ.