С этими словами он бросил на стол два флорина и патар.
– Почему же ты каждый день не ходишь на рыбную ловлю, муженек? – спросила Сооткин.
– А чтобы самому не попасться в сеть к стражникам, – отвечал Клаас.
4
В Дамме отца Уленшпигеля Клааса все звали kooldraeger’ом, то есть угольщиком. Волосы у него были черные, глаза – блестящие, кожа – под цвет его товара, за исключением воскресных и праздничных дней, когда мыла у него в лачуге полагалось не жалеть. Это был приземистый, плечистый здоровяк с веселыми глазами.
Когда, на склоне дня и с наступлением вечера, он отправлялся по Брюггской дороге в таверну промыть пивцом свою черную от угольной пыли глотку, женщины, на порогах домов дышавшие свежим воздухом, приветствовали его:
– Добрый вечер, угольщик! Светлого тебе пива!
– Добрый вечер! Неутомимого вам супруга! – отзывался Клаас.
Девушки, гурьбой возвращавшиеся с поля, загораживали ему дорогу и говорили:
– Что дашь за пропуск? Алую ленту, золотые сережки, бархатные сапожки или флорины в копилку?
Клаас обнимал какую-нибудь из них, целовал – иногда в свежую щечку, иногда в шейку, в зависимости от того, что было ближе к его губам, – а потом говорил:
– Остальное, душеньки, дополучите со своих возлюбленных.
И девушки с хохотом убегали.
Дети узнавали Клааса по его громкому голосу и топоту сапог. Они бросались к нему с криком:
– Добрый вечер, угольщик!
– Храни вас Господь, ангелочки! – говорил Клаас. – Только не подходите ко мне близко, иначе я вас в арапчат превращу.
Но малыши – народ смелый: они все-таки подходили; тогда Клаас хватал одного из них за курточку и проводил своей черной пятерней по его румяной мордашке, а затем, к великой радости остальных, отпускал и сам при этом заливался хохотом.
Сооткин, супружница Клааса, была женщина хорошая: вставала вместе с солнышком и трудилась, как муравей.
Свой участок они обрабатывали вдвоем с Клаасом, оба впрягались в плуг, точно волы. Нелегко им было тащить плуг, но еще тяжелее – борону, когда деревянные зубья этого земледельческого орудия разрыхляли сухую землю. И все же работали они весело, с песней на устах.
И как ни суха была земля, как ни жгло их палящими лучами солнце, как ни выбивались они из сил, таща борону, и как ни подгибались у них колени, а во время роздыха Сооткин подставляла Клаасу милое свое лицо, Клаас целовал это зеркало ее нежной души, и оба они забывали о своей страшной усталости.
5
Накануне у дверей ратуши возглашали, что государыня, супруга императора Карла, на сносях, а потому все должны молиться, чтобы она благополучно разрешилась от бремени.
К Клаасу, вся дрожа, вбежала Катлина.
– Что с тобой, соседка? – спросил он.
– Ох! – простонала Катлина и прерывающимся от волнения голосом заговорила: – Нынче ночью привидения косили людей, точно косари траву… Девушек заживо в землю закапывали! На их трупах палач плясал… Камень девять месяцев кровоточил, а нынче ночью распался.
– С нами крестная сила, с нами крестная сила! – запричитала Сооткин. – Недоброе сулят Фландрии этакие страсти!
– Во сне ты все это видела или наяву? – спросил Клаас.
– Наяву, – отвечала Катлина.
Бледная как смерть, она продолжала, рыдая:
– Два младенца народилось: один – в Испании, инфант Филипп, а другой – во Фландрии, сын Клааса, ему потом дадут прозвище Уленшпигель. Филипп станет палачом, потому он – отродье Карла Пятого, а Карл Пятый – нашего отчего края губитель. Из Уленшпигеля выйдет великий балагур и великий проказник, но сердце у него будет доброе, потому как он сын Клааса, а Клаас, труженик славный и исправный, честным, добросовестным, праведным трудом добывает хлеб свой. Император Карл и король Филипп промчатся по жизни, всем досаждая войнами, поборами и прочими злодеяниями. Клаас – тот рук не покладает, права-законы соблюдает, трудится хоть и до поту, да без ропоту, никогда не унывает, песни распевает – того ради он послужит примером честного фламандского труженика. Вечно юный Уленшпигель никогда не умрет, по всему свету пройдет, ни в одном месте прочно не осев. Кем-кем он только не будет: и крестьянином, и дворянином, и ваятелем, и живописцем! И странствовать ему по белу свету, славя все доброе и прекрасное, а над глупостью хохоча до упаду. Доблестный народ фламандский! Клаас – это твое мужество; Сооткин – это твоя стойкая мать; Уленшпигель – это твой дух; славная, милая девочка, спутница Уленшпигеля, бессмертная, как и он, – это твое сердце, а толстопузый простак Ламме Гудзак – это твоя утроба. Наверху – душители народа, внизу – жертвы; наверху – разбойники-шершни, внизу – трудолюбивые пчелы, а в небе будут кровоточить язвы Христовы.
И, сказавши это, добрая ведунья Катлина уснула.
6
Уленшпигеля понесли крестить. Вдруг хлынул ливень и вымочил его до костей. Так Уленшпигель был окрещен в первый раз.
Когда его внесли в церковь, пономарь, он же schoolmeester, то есть школьный учитель, сказал куму с кумою и отцу с матерью, чтобы они стали вокруг купели, что те и сделали.
Но в своде над купелью каменщик пробил дыру, чтобы к звезде из позолоченного дерева привесить лампаду. Увидев сверху кума с кумой, чинно стоявших возле еще прикрытой купели, злодей-каменщик вылил на крышку ведро воды и всех обрызгал. Особенно лихо окатил он Уленшпигеля. Так Уленшпигель был окрещен во второй раз.
Явился настоятель. Выслушав жалобу, он сказал, что ему некогда с ними разговаривать и что каменщик облил их нечаянно. Уленшпигель барахтался, оттого что был весь мокрый. Настоятель, окрестив его солью и водой, дал ему имя Тильберт, что значит «подвижный». Так Уленшпигель был окрещен в третий раз.
Выйдя из собора, они перешли площадь и двинулись по Долгой улице в «Бутылочные Четки» – трактир, эмблемой которого служила пивная кружка. Здесь они выпили семнадцать с лишним кружек dobbelkuyt’а[16]. Если во Фландрии кто-нибудь хочет получше обсушиться, то разводит у себя в пузе пивной костер. Так Уленшпигель был окрещен в четвертый раз.
Выписывая по дороге домой вензеля, оттого что головы у них были тяжелее тела, они подошли к мостику через лужу. Ребенка несла кума Катлина – она оступилась и вместе с ним шлепнулась в грязь. Так Уленшпигель был окрещен в пятый раз.
Его вытащили из лужи, обмыли дома теплой водой, и то было его шестое крещение.
7
В тот же самый день его святейшее величество Карл решил по случаю рождения своего сына устроить пышные празднества. Подобно Клаасу, он тоже решил половить рыбку – но не в канале, а в копилках и кошельках у своих подданных. Вот откуда государевы удочки вылавливают крузаты[17], серебряные daelder’ы[18], червонцы, и все эти чудесные рыбки по прихоти рыбака превращаются в бархатные платья, в драгоценности, в тонкие вина, в изысканные блюда. Кстати сказать, самые рыбные реки – не самые многоводные.
Послушав своих советников, его святейшее величество установил такой порядок ловли:
Между девятью и десятью его высочество инфанта понесут крестить. Жители Вальядолида, дабы показать, как они счастливы, будут всю ночь на свой счет пировать и веселиться и швырять на Большой площади беднякам свои кровные денежки.
На пяти перекрестках пять больших фонтанов будут за счет города бить до рассвета мощной струею самого лучшего вина. На пяти других перекрестках будут развешаны на деревянных помостах колбаса сервелатная, колбаса ливерная, бычьи языки и всякая прочая снедь – также за счет города.
Вальядолидцы на свои средства воздвигнут по пути следования процессии множество триумфальных арок с эмблемами Мира, Благоденствия, Изобилия, Процветания, а равно и прочих небесных благ, коими ущедрен народ в царствование его святейшего величества.
Наконец, помимо этих мирных арок, будет сооружено еще несколько, на которых необычайно живо будут изображены менее безобидные атрибуты власти, как-то: орлы, львы, копья, алебарды, дротики с наконечниками в виде языков пламени, пищали, пушки, фальконеты, широкожерлые мортиры и прочие орудия, олицетворяющие военную силу и мощь его святейшего величества.
Гильдии свечников было предоставлено право бесплатно изготовить для освещения храма двадцать тысяч с лишним свечей, с тем чтобы огарки поступили в распоряжение капитула.[19]
Что касается прочих расходов, то император, движимый благим желанием не переобременять верных своих подданных, охотно брал эти расходы на себя.
Община уже начала приводить королевский приказ в исполнение, как вдруг из Рима пришли печальные вести. Императорские военачальники[20] – принц Оранский[21], герцог Алансонский[22] и Фрундсберг[23] – ворвались в святой град и, не щадя ни священников, ни монахов, ни женщин, ни детей, разорили и опустошили церкви, часовни, дома. Святейшего владыку заточили[24]. Грабеж длился уже целую неделю. Обожравшиеся, упившиеся рейтары и ландскнехты[25], бряцая оружием, шатались по городу, искали кардиналов и кричали, что они им лишнее отрежут и тогда уж, дескать, папой никому из них не бывать[26]. Те, кто привел угрозу свою в исполнение, с важным видом расхаживали по городу, и на шее у них висели четки по двадцать восемь, а то и более бусинок, каждая величиной с орех, и все до одной в крови. Иные улицы превратились в потоки крови, запруженные дочиста обобранными мертвыми телами.
Поговаривали, что император, нуждаясь в деньгах, вознамерился половить их в крови духовенства, и точно: по договору, заключенному его полководцами со святейшим узником, он отнял у него все крепости и заставил уплатить четыреста тысяч дукатов; впредь же до выполнения всех условий договора его святейшеству надлежало пребывать в заключении.
Со всем тем его величество тяжко скорбел и по сему обстоятельству отменил все торжества[27], празднества, увеселения и приказал вельможам своим и придворным дамам облечься в траур.
И наследного принца понесли крестить в белых пеленках, что есть знак королевского траура.
Вельможи и придворные дамы решили, что это не к добру.
Все же госпожа кормилица почла за должное показать инфанта вельможам и придворным дамам, дабы они высказали ему свои пожелания и сделали подарки.
Сеньора де ла Сена повесила ему на шею предохраняющий от яда черный камень, по форме и величине напоминавший орех в золотой скорлупке. Госпожа де Шоффад повязала ему на животик шелковинку, а к ней подвесила лесной орех, что содействует пищеварению. Господин ван дер Стин из Фландрии преподнес ему гентскую колбасу в пять локтей длиной и в пол-локтя толщиной, всеподданнейше пожелав его высочеству, чтобы один запах этой колбасы возбуждал в нем охоту к гентскому clauwaerl’у[28]: кто, дескать, любит пиво какого-либо города, тот не может питать неприязнь к тамошним пивоварам. Господин конюший, Хайме Кристобаль Кастильский, подарил его высочеству два кусочка зеленой яшмы и высказал пожелание, чтобы тот носил их на своих прелестных ножках, – от этого, мол, он будет быстрее бегать. При сем присутствовавший шут Ян де Папе сказал:
– Вы бы лучше, сударь, подарили ему трубу Иисуса Навина[29], чтобы при одном ее звуке от него без оглядки бежали целые города со всеми своими обитателями – мужчинами, женщинами и детьми – и располагались на новом месте. Его высочеству не для чего учиться бегать – ему надо уметь обращать в бегство других.
Неутешная вдова Флориса ван Борселе, который был губернатором Веере в Зеландии, подарила наследнику Филиппу камешек, от которого, как она выразилась, мужчины влюбляются, а женщины сохнут.
Но младенец ревел, как теленок.
Тем временем Клаас вложил в ручки сыну сплетенную из ивовых прутьев погремушку с бубенчиками и стал подкидывать его на ладони, приговаривая:
– Дилинь-дилинь, бубенчики! Носи их на колпачке, человечек! Шутам всегда хорошо живется.
И Уленшпигель смеялся.
8
Клаас поймал большого лосося, и в воскресенье Клаас, Сооткин, Катлина и маленький Уленшпигель его съели, но только Катлина ела как птичка.
– Кума, – сказал ей Клаас, – разве воздух Фландрии стал до того густ, что тебе достаточно им подышать – и ты уже сыта, точно мяса наелась? Вот бы всем так! Дождь заменял бы похлебку, град – бобы, снег превратился бы в дивное жаркое, и усталые путники замаривали бы им червячка.
Катлина кивнула головой, но в ответ не проронила ни слова.
– Ах ты, бедная кума! – сказал Клаас. – Что ты так закручинилась?
Тут Катлина заговорила, но голос ее звучал глухо.
– Лукавый! – сказала она. – Темная ложится ночь… Чую: он близко… клекочет орлом… Вся дрожа, молюсь Пречистой Деве – напрасно… Нет для него ни стен, ни оград, ни окон, ни дверей. Всюду проникает, как дух… Я сплю на чердаке… Вот заскрипела лестница, вот он уже подле меня. Обхватил крепкими холодными, как мрамор, руками… Льдяный лик, поцелуи влажные, как снег… Пол колышется, словно челн в бурном море.
– Ходи каждый день в церковь, – молвил Клаас, – и Господь наш Иисус Христос отгонит от тебя духа из преисподней.
– А до чего ж он красив! – сказала Катлина.
9
Уленшпигеля отняли от груди, и он рос, как тополек.
Клаас уже не так часто целовал сына – чтоб не избаловать малыша, он, любя его, напускал на себя строгость.
Если Уленшпигель, придя домой, жаловался, что его избили, Клаас давал ему еще колотушку за то, что он не отколотил других, и при таком воспитании Уленшпигель стал настоящим львенком.
Если отца не было дома, Уленшпигель просил у матери лиар на игру.
– Что еще за игры? – ворчала Сооткин. – Сиди дома да вяжи вязанки.
Видя, что дело его не выгорело, Уленшпигель поднимал крик на весь дом, но Сооткин, притворяясь, что ничего не слышит, продолжала перемывать в лохани горшки и миски и отчаянно ими гремела. Уленшпигель – в слезы; тогда нежная мамаша, сбросив личину строгости, подходила к нему, гладила по головке и спрашивала:
– Хватит с тебя денье?
Надобно вам знать, что в денье целых шесть лиаров.
Мать боготворила Уленшпигеля, и когда Клааса не было дома, он делал что хотел.
10
Однажды утром Сооткин обратила внимание, что Клаас задумчиво и понуро ходит из угла в угол по кухне.
– Что, муженек, голову повесил? – спросила она. – Ты бледен, угрюм и рассеян.
Клаас зарычал, как собака:
– Собираются восстановить свирепые королевские указы[30]. Снова смерть пойдет гулять по Фландрской земле. Доносчики станут получать половину имущества своих жертв в том случае, если его стоимость не превышает ста флоринов.
– Мы с тобой люди бедные, – заметила Сооткин.
– Для наушников недостаточно бедные, – возразил Клаас. – Злые коршуны и вороны, что питаются мертвечиной, и на нас с тобой донесут: они и корзиной угля не побрезгуют и разделят его с государем не менее охотно, чем мешок с флоринами. Какое такое богатство было у несчастной Таннекен, вдовы портного Сиса, которую в Хейсте живьем закопали в землю? Латинская Библия, три золотых да кое-какая утварь из английского олова, на которую позарилась ее соседка. Иоанну Мартене сожгли как ведьму, но только сперва бросили в воду, а она не тонула, ну, значит – колдунья. У нее была ветхая рухлядишка да семь золотых – доносчик польстился на половину. Э-эх! Всего не перескажешь. Словом, женушка, давай-ка загодя отсюда подобру-поздорову – после этих указов совсем житья во Фландрии не станет. Скоро каждую ночь будет ездить в колеснице по городу смерть, и мы услышим сухой стук ее костей.
– Не пугай меня, муженек, – молвила Сооткин. – Император – отец Фландрии и Брабанта, а отец долготерпелив, кроток, снисходителен и милосерд.
– Он бы на этом много потерял, – заметил Клаас, – ведь отобранное имущество отходит к нему.
Тут внезапно затрубила труба, загремели литавры глашатая. Клаас и Сооткин, поминутно передавая друг другу Уленшпигеля, побежали вслед за толпой.
Перед ратушей конные глашатаи трубили в трубы и били в литавры, тут же находился профос[31] с жезлом, а прокурор, верхом на коне, держал обеими руками указ императора и собирался прочитать его народу.
Клаас услыхал, что отныне всем и каждому возбраняется печатать, читать, хранить и распространять писания, книги и учения Мартина Лютера, Иоанна Виклифа, Яна Гуса, Марсилия Падуанского, Эколампадия, Ульриха Цвингли, Филиппа Меланхтона, Франциска Ламберта, Иоанна Померана, Отто Брунсельсия, Юста Ионаса, Иоанна Пупериса и Горциана, а равно и Новый Завет, изданный Адрианом де Бергесом, Христофом да Ремонда и Иоанном Целем[32], каковые издания полны Лютеровой и прочих ересей, за что богословский факультет Лувенского университета[33] осудил их и запретил.
«Равным образом возбраняется кощунственно писать и изображать или же заказывать кощунственные картины и изваяния Господа Бога, присноблаженной Девы Марии и святых угодников, равно как разбивать, рвать или же стирать картины и изваяния, напоминающие нам о Боге, о Деве Марии и о тех, кого церковь причислила к лику святых, служащие к их возвеличению и прославлению».
«Кроме того, – говорилось в указе, – всем подданным, независимо от их звания, возбраняется рассуждать и спорить о Священном Писании[34], а равно и толковать в нем неясные места, – всем, за исключением признанных богословов, получивших на то соизволение от какого-либо знаменитого университета».
Находившихся на подозрении его святейшее величество навсегда лишал права заниматься честным трудом. Лица же, вновь впавшие в ересь или же закосневшие в таковой, подлежали сожжению, а какому именно: на медленном или на быстром огне, на костре из соломы или у столба – это уже оставлялось на усмотрение судьи. За прочие преступления мужчины, если они дворяне или почетные граждане, подлежали мечному сечению, крестьяне – повешению, а для женщин предусматривалось закапывание в землю живьем. Головы казненных в назидание надлежало выставлять на шестах. Их достояние в том случае, если оно находилось в землях, подвластных императору, отчуждалось в его пользу.
Доносчикам его святейшее величество выделял половину всего принадлежавшего казненным в том случае, если ценность их имущества не превышала ста фландрских червонцев. Свою часть император намеревался употребить на добрые дела, – так же точно он поступил, разграбив Рим.
Клаас вместе с Сооткин и Уленшпигелем понуро побрел домой.
11
Год выдался для Клааса удачный, и он, купив за семь флоринов осла и девять мерок гороху, взобрался на свое верховое животное. Уленшпигеля он посадил сзади. Это был их торжественный выезд в гости к дяде Уленшпигеля, старшему брату Клааса, Иосту, проживавшему недалеко от Мейборга, в немецкой земле.
Смолоду Иост был простодушен и добросердечен, но потом ему довелось претерпеть столько разных несправедливостей, что он озлобился. Он сделался желчным, возненавидел людей и зажил бобылем.
Ему доставляло удовольствие стравливать двух так называемых верных друзей. Кто выходил победителем, изрядно намяв бока другому, тот получал в награду от Иоста три патара.
Еще он любил собирать у себя в жарко натопленной комнате тьму-тьмущую самых старых и самых ехидных кумушек, потчевать их гренками и сладким вином.
Тех, кому пошло на седьмой десяток, он усаживал в уголке за вязанье и советовал отпустить себе ногти подлиннее. И потом он с наслаждением слушал, как эти старые совы, держа вязальные спицы под мышкой, урча, причмокивая, хихикая, откашливаясь и отхаркиваясь, треплют имя своего ближнего.
Когда они уж очень расходились, Иост бросал в огонь щетку, и комната мгновенно наполнялась смрадом.
Кумушки поднимали крик; каждая корила другую, что это она испортила воздух, за собой же вины не признавала, а немного спустя все они вцеплялись друг дружке в волосы, и тут Иост еще подбрасывал в печку щеток и посыпал щетиною пол. Когда в комнате ничего уже нельзя было разобрать из-за побоища великого, из-за дыма, валившего густо, из-за пыли, стоявшей столбом, Иост звал двух переодетых стражниками работников, и те хворостиной гнали старух из комнаты, точно стадо злых гусей.
Тем временем Иост, осматривая поле битвы, обнаруживал клочья юбок, чулок, сорочек и старушечьи зубы.
«Потерянный вечер! Никому не вырвали в драке язык», – говорил он себе в глубокой печали.
12
В Мейборгской округе путь Клааса лежал через рощицу. Осел на ходу ухватывал головки репейника. Уленшпигель ловил бабочек шапкой, не слезая с ослика. Клаас угрызал ломоть хлеба, мечтая как следует спрыснуть его пивом в ближайшей таверне. Внезапно до его слуха долетел колокольный звон и слитный гул огромной толпы народа.
– Уж верно, это богомольцы, и, должно полагать, их тут сила, – заключил он. – Держись крепче, сынок, а то как раз шлепнешься. Поглядим, что там такое. А ну, серый, шевелись!
И серый припустился.
Миновав лесок, Клаас очутился на плато, западный склон которого спускался к реке. На восточном склоне маячила часовенка; ее кровля была увенчана изображением Божьей Матери, а у ног Богородицы виднелись два вытесанных из камня бычка. На лестнице стоял и, посмеиваясь, ударял в колокол отшельник, окруженный полсотней прислужников с зажженными свечами, звонарями, барабанщиками, трубачами, дудочниками, свирельщиками, волынщиками и множеством разудалых парней, в руках у которых были жестяные коробки с железками, и все эти люди до времени хранили молчание.
По дороге сомкнутым строем, по семи человек в каждом ряду, все в шлемах, шли, опираясь на неоструганные посохи, пять с лишним тысяч богомольцев. К ним с великим шумом подстраивались новые толпы, появлявшиеся откуда-то со стороны, тоже в шлемах и с посохами. Ряд за рядом проходя мимо часовни, они подставляли под благословение свои посохи, брали у прислужников каждый по свече и уплачивали за это полфлорина отшельнику.
Шествие это так растянулось, что у передних свечи уже догорали, меж тем как у задних только-только еще разгорались.
Перед изумленным взором Клааса, Уленшпигеля и осла мелькало великое множество самых разнообразных животов – широких, высоких, продолговатых, остроконечных, горделивых, подтянутых или же дряблых, свисавших на естественные свои подпорки. И на всех богомольцах высились шлемы.
Тут были шлемы троянские, похожие на фригийские колпаки[35] или же увенчанные султанами из рыжего конского волоса. На некоторых красовались шлемы с распростертыми крыльями, хотя, глядя на этих мордастых пузанов, трудно было представить себе их парящими в воздухе. На иных торчали шишом шишаки.
Большинство, однако, надело старые ржавые шлемы времен Гамбривиуса[36] – этот король фландрский и король пивной жил за девятьсот лет до Рождества Христова и на случай попойки, чтобы не оказаться безоружным, всегда носил на голове кружку.
Внезапно заныли, забили, запели, загудели, задудели, зазвонили, загремели колокола, волынки, свирели, барабаны и железки.
Этот содом послужил богомольцам знаком, по которому они, семерка супротив семерки, давай смазывать друг друга свечками по лицу. Вследствие этого на всех напал великий чох. Потом загуляли посохи. А там – кто во что горазд: один лягается, другой бодается, третий пинается. Вон тот ринулся в бой на бараний манер – головой вперед, надвинув шлем по самые плечи, и сослепу наткнулся на семерку рассвирепевших богомольцев, а уж те за себя постояли.
Плаксы и трусы ревели от боли, но в то время как они все еще хныкали и жалобно взывали к Богу, на них с быстротой молнии налетели две дерущиеся семерки богомольцев, опрокинули несчастных плакс и безжалостно по ним прошлись.
А отшельник смеялся.
Другие семерки, сплетясь, точно виноградные лозы, скатились по обрыву прямо в реку, но и там, не охладив ярости, все еще колошматили друг дружку.
А отшельник смеялся.
Те, что остались на плато, подставляли один другому синяки, вышибали зубы, задавали волосяного деру, рвали в клочья штаны и полукафтаны.
А отшельник смеялся и приговаривал:
– Так, так, ребятушки! Кто лихо бьет, тот крепко любит. На сильного бойца все красотки зарятся. Риндбибельская Божья Матерь, вот это, я понимаю, мужчины!
А богомольцы рады стараться.
Тем временем Клаас приблизился к отшельнику, Уленшпигель же, крича и хохоча, рукоплескал дерущимся.
– Отец, – молвил Клаас, – что эти бедняги такого натворили? Кто их неволит избивать друг дружку до полусмерти?
Но отшельник не слушал его и кричал:
– Эй вы, дармоеды, что приуныли? Устали кулаки – слава Тебе, Господи, у вас ноги есть. Они вам не на то даны, чтобы удирать как зайцы. Чем можно высечь из камня огонь? Ежели по камню ударить железом. Что лучше всего распаляет мужчину в летах? Ежели остервениться и надавать ему тумаков.
При этих словах добрые богомольцы сызнова пустили в ход шлемы, кулаки и пинки. В этой лютой битве сам стоглазый Аргус не различил бы ничего, кроме облака пыли да кончика шлема.