Владимир Орлов
Камергерский переулок
1
Прокопьев любил солянку. Случалось, заходил в проезд Художественного театра, а с возвращением имени – в Камергерский переулок, и там, в закусочной, заказывал солянку. Коли усаживался за столик у двери, мог – правда, с наклоном головы, – наблюдать хорошо известную ему памятную доску. Созерцал он ее и на подходе к закусочной. Золоченые буквы на куске искусственного, надо полагать, гранита сообщали о том, что в здешнем здании проживал и работал Сергей Сергеевич Прокофьев. За столиком Прокопьев вступал в рассуждения. Иная буква в фамилии – и вот тебе разница! Сергея Сергеевича Прокофьева знали все, а его, Прокопьева, – с десяток человек. Но мысли об этом приходили, лишь когда была откушана водка (или кружка пива) и горячей вошла в Прокопьева солянка. После рассуждений о буквах «п» и «ф» можно было подумать и о второй порции солянки.
Человек любознательный, Прокопьев, естественно, заглядывал в книги с полезными советами. В микояновскую кулинарную мифологию, в частности. С намерением выяснить, какие же такие ели в столице солянки. Описание рыбной солянки в «Рецептах русской кухни» позабавило Прокопьева нереальностью воплощения. Солянку, должную иметь светлый, слегка красноватый бульон, рекомендовано было приготовлять из двухсот граммов свежей семги, из двухсот граммов свежего судака, двухсот граммов свежего осетра, маринованных белых грибов, стакана огуречного рассола, всяческих пряностей и добавок (следовало двенадцать пунктов составных). «Оно, конечно, неплохо бы… – возмечтал Прокопьев. Но тут же и рассудил: – Посчитаем, что я человек не рыбный…» В доме одной из своих приятельниц Прокопьев выписал рецепт иной солянки: «Репчатый лук нашинковать, слегка поджарить и тушить с томатом и маслом, налив немного бульона. Огурцы очистить от кожицы и нарезать ломтиками. Мясные продукты (вареные и жареные) могут быть разные: мясо, ветчина, телятина, почки, язык, сосиски, колбаса, курица и т. д. Их следует нарезать мелкими ломтиками, положить в кастрюлю с приготовленным луком, прибавить огурцы, каперсы, соль, лавровый лист, залить бульоном и варить 5–10 минут. Перед подачей на стол в солянку положить сметану, ломтик лимона, очищенный от кожицы, мелко порезанную зелень петрушки или укропа…»
И мясную солянку Прокопьев сотворить не взялся бы. Приятельницы же его к особым кулинарным подвигам не были способны. Заказ блюда, к какому Прокопьев был расположен, в ресторане обошелся бы ему рублей в триста, совершенно его бюджетом не предусмотренных. И потому Прокопьев брал солянку в Камергерском переулке, в закусочной, там за нее приходилось платить двадцать три рубля (год назад и вовсе – пятнадцать). Понятно, что в камергерской солянке составных было куда меньше, нежели в солянках книжных, никакие почки, языки, ветчины, куры, телятины в ней не присутствовали (хорошо хоть кусочки мяса плавали здесь вместе с кусочками сосисок), и уж, естественно, каперсы в ней не водились, но те солянки были умозрительно-буквенные, а наша, камергерская, прибывала на стол горячая и живая. Сам вид ее и запахи в Прокопьеве, особенно голодном, разрушали всяческие бормотания по поводу иллюзорности или же бессмыслия бытия.
Прежде, пожалуй, ничто не могло здесь отвлекать Прокопьева от удовольствий. Но вот появились мо́билы. Или моби́лы. Поначалу они вели себя смирно, а если их сотовые взвякивали, они выходили для разговоров на мостовую, пусть и под дождь. Но потом их порода чрезвычайно расплодилась, и самые плюгавые девицы, на вид – из-за черты бедности, чуть что вытаскивали из сумочек или карманов плоские устройства и принимались при людях давать кому-то распоряжения. Можно было подумать, что публика у нас состоит теперь исключительно из распорядителей. При этом Прокопьева раздражали звуки голосов, чаще всего повелительно-противных (а акустика в закусочной была замечательная), и, конечно, бесцеремонное пренебрежение к присутствию вблизи иных людей. Но недолгие наблюдения вызвали у Прокопьева мысли о том, что этих громкоговорящих следует и пожалеть. Как правило, это были люди молодые – лет эдак двадцати пяти, ну, под тридцать. Скорее всего – секретарши, мелкие клерки из ближайших контор, менялы из пунктов валютных метаморфоз, продавцы (то бишь приказчики, но не они приказывали) из здешних дорогих магазинов, охранники, особо ничего не охранявшие, но должные пребывать в штате ради престижа фирмы. Один из знакомых Прокопьева назвал их «яппи», мол, появилась такая прослойка. Ничего они пока не достигли, но средств на прокорм добывали побольше всяких там профессоров. А должен заметить, что посиживали в закусочной персонажи значительные, или даже знаменитые, или крутые – конкретные. Да и легенды о приключениях в Камергерском людей прославленных (корифеев МХАТа, например) или о том, что здесь поили и кормили в кредит студента Высоцкого, не могли не вызывать внутри закусочной особенных направлений мыслей. А эти вот, по разумению знакомого Прокопьева, «яппи» жили все же с комплексами маленьких людей, и их громкоговорения при публике вынуждались естественным желанием самоутвердиться и заявить миру, что они не хуже других. Вообще иные посетители закусочной нередко привирали, приписывая себе чужие судьбы и заслуги. Энергетика, что ли, здешних стен тому способствовала. Какой-нибудь торговец обложками документов из подземного перехода, прибывший за капиталом с ридной Полтавщины, мог объявить себя академиком-ядерщиком из Дубны. А молодцы-привратники в штатском, стоявшие у дверей Думы (она-то – рядом, любимица народная), здесь важничали, проявляя себя чуть ли не генералами и героями отечественной истории.
«Ну и не я им судья, – размышлял Прокопьев, – лишь бы не орали в свои говорильни, лишь бы вели беседы шепотом…»
Однажды пожелание Прокопьева осуществилось. За столик его подсела девушка, принесла бутерброд с беконом и стакан сока. Прокопьев читал «Спорт-экспресс», девушка интереса у него не вызвала. Взгляд на нее, конечно, был брошен. Невзрачная, волосы плохие. То есть не то чтобы сами по себе плохие, а в плохом порядке. Нынче одной из примет неблагополучия были именно неухоженные волосы. Прокопьев продолжал чтение газеты, а тут знакомо затренькало. Девушка с плохими волосами (и цвет-то их был какой-то невнятно серый) вытащила из сумочки телефон и прошептала: «Да, я, Нина, слушаю…» Услышанное (минуты четыре без ее реплик), видимо, удивило и расстроило девушку. Прислонившись к стене, она принялась что-то шептать в плоскость с кнопками, похоже – оправдываясь. Собеседник ее разговор прекратил, девушка убрала телефон в сумочку, сидела минуты две, ни на кого не глядя, а потом расплакалась.
– Нина, может быть, я чем-либо смогу помочь вам? – сказал Прокопьев.
Девушка резко взглянула на него.
– Откуда вы знаете мое имя?
– Вы сами назвали его, – сказал Прокопьев. – Вы – Нина, а я Прокопьев Сергей… Не Прокофьев, как на доске, а Прокопьев.
Он был намерен произнести какие-либо любезности и призвать Нину не расстраиваться, мол, у всех сейчас поводы для расстройств, в частности и у него, хотя бы и из-за того, что в его фамилии подменена буква «ф», и ничего, живет, то есть свести разговор к шутке и заставить девушку заулыбаться. Но она вовсе не заулыбалась, а глядела на Прокопьева в раздражении, помолчав же, заявила:
– Ну и помалкивайте себе, Прокопьев Сергей! И уж кому кому, но не вам лезть в мои дела!
Она поднялась, почти вскочила и быстро двинулась к двери. Линии ее тела нельзя было признать безоговорочно дурными, но Прокопьев тотчас забыл о них, он повторял про себя: «Срезала она меня, срезала…» В этом ее «не вам!», окруженном рвами пауз и произнесенном чуть ли не при сжатых в презрении губах, вызвучилась оценка его, Прокопьева, как неспособного помочь кому-то и уж тем более участвовать в каких-то, скорее всего, опасных делах.
– Полно, Прокопьев! Не забивайте голову чепухой! – сказал сидевший справа от Прокопьева странный субъект по имени Фридрих, по одному из прозвищ – Конфитюр. – Лучше послушайте. Приобретать виллу сегодня выгоднее на Балеарских островах, а не на Мальте и не на Кипре.
– Какие еще Балеарские острова! – воскликнул Прокопьев. – Какие виллы!
У Прокопьева с Фридрихом Малоротовым, книжным челноком, случились два-три пересечения в закусочной. Фридрих, мужчина лет тридцати пяти, нос – клювом какаду, жесткие волосы дыбом, вечная сумка на колесах у ног, иногда и пустой рюкзак (сбыл товар), чрезвычайно интересовался ценами на замки, виллы и коттеджи. Главным образом, на берегах Средиземного моря. Отчего и получил новое прозвище – Средиземноморский. В закусочной Фридрих выкладывал на столик номера глянцево – манящего журнала «Твоя крепость» и принимался меленькими цифрами производить хотя бы и на обрывках газет упоительные расчеты. Прокопьеву стало известно, что Фридрих был убежден: рано или поздно его предпринимательские удачи позволят ему приобрести ласточкино гнездо на лазурных берегах. Тем более, что своего жилья он не имел, обитал у жены в Щербинке, вблизи враждующего с ним воинства – тещи и шурина, Этот шурин пробирался ночью к холодильнику и пожирал любезный натуре Фридриха клубничный конфитюр. Из тактических соображений Фридрих был вынужден банки с конфитюром до Щербинки не доносить, а вбирать в себя лакомство в Камергерском переулке. Журнал «Твоя крепость» призывал отечественное среднеклассье возместить потерю Аляски освоением лениво-журчащего подбрюшья Европы, всяческих Калифорний и Флорид, а с ними – и островов Карибского бассейна. (На вопрос, отчего он не помышляет о загородной резиденции на Барбадосе или Антилах, Фридрих якобы отвечал, что это слишком далеко от Щербинки, дороги и прогонные обойдутся в копеечку). Журнал сообщал Фридриху самые точные и самые свежие сведения о стоимости того-то и того-то (земли, зданий, строительных работ), о кредитах, рассрочках, о скидках и льготах, ну и о прочем. Фридрих расчеты производил сравнительные, и выяснялось, что дом на Корсике – и именно не рядом с Аяччо или Бастией, а в местечке Алерия – обойдется ему дешевле дома тех же свойств вблизи Ниццы либо на острове Родос. «Двадцать долларов, двадцать долларов… – бормотал Фридрих и нервически смеялся. – А если учесть двадцать лет рассрочки…» Но и успокоиться не мог. Томило, будоражило его предчувствие. Что где-то среди географических названий и цифирок, коли он продолжит поиск, обнаружится, не может не обнаружиться, уж совсем выгодное для него предложение. И вот, вот оно! Конечно, конечно же – местечко Анавидис на западном боку острова Корфу! Там выгоды выходили и не в двадцать долларов – во все тридцать два! А если принять во внимание рассрочку на двадцать лет! А если принять во внимание!.. Фридрих Средиземноморский чечетку готов был отлупцевать на брусчатке Камергерского! Но прежде стоило заказать сто граммов коньяка в честь выгодной сделки. И выделить часть разницы от только что проведенной коммерции на разгул. И позволить себе снять к ночи девочку с белыми ногами на Тверской под аркой Брюсова переулка…
Так, говорили, продолжалось лет пять.
Нынче же исследования Фридриха привели его на Балеарские острова. Восклицания Прокопьева («Какие еще Балеарские острова! Какие еще виллы!») его не только удивили, но и обидели.
– Но это же и морской свинке должно быть понятно, – угрюмо произнес Фридрих, – что владения вам лучше приобретать на Балеарских островах!
– Да нигде я не собираюсь приобретать какие-либо владения! – снова воскликнул Прокопьев. – И что же вы сами-то не отправитесь на Балеарские острова?
– Мной еще не сделан выбор! – ответил Фридрих, но в нем тотчас же возникли несомненные подозрения, он взглянул на Прокопьева враждебно-угрожающе.
– Успокойтесь, Фридрих, – сказал Прокопьев. – Мои интересы чрезвычайно далеки от ваших интересов.
И действительно, он думал теперь о девушке с неважной прической, резкими словами оценившей его, Прокопьева, суть. «В чем драма ее жизни? Отчего она расплакалась?» – размышлял Прокопьев.
Но при этих его мыслях в закусочную по-хозяйски вошел мужичок лет сорока, в майке, спортивных штанах и шлепанцах на босу ногу. Он прошагал к кассирше Люде (на боку ее кабинки, кстати, был укреплен трафарет: «Касса работает в настоящем режиме цен») и объявил, отчасти радостно:
– Опять прилетали! Через форточку и прямо к ней!
– Ой, Васек, ой! – воскликнула кассирша. – И сколько же их было?
– Трое. Как и в прошлые разы. И сразу к ней, к стерве!
С кружкой пива и ста граммами «Завалинки» Васек направился к столику Прокопьева.
– Можно к вам?
– Садись, Васек, садись, – Фридрих снова принялся выводить цифирки, теперь уже прямо на глянцевостях журнала.
– Я вас, пожалуй, видел, – сказал Васек.
– Наверное, – кивнул Прокопьев. – Я сюда захожу иногда…
– А я из здешнего двора. Вон там, за ихней кухней, – и он протянул Прокопьеву руку. – Василий Фонарев. Частный извозчик. Водила-бомбила. Сейчас вот мотор распоганился. Я с ним вожусь. Сижу дома с бабьем. Сам-то я из Касимова. Вы в Касимове, небось, бывали.
– Нет, – сказал Прокопьев. – Не бывал.
– Ну, как же! Вы в Касимове не бывали? – удивился Васек. – Я вам из Касимова воду привезу. Трехлитровую банку. В Касимове вода замечательная. От нее все пройдет. Вас как звать-то? Привезу, Сергей, обязательно. И Фридриху я обещал. Ну и что, что не привез? Привезу. И не потому, что вода замечательная, а из уважения. И тебе, Серега, привезу.
– Ты, Васек, опять в запое, что ли? – поинтересовалась кассирша Люда.
– Ни в коем разе, Людмила Васильевна, – ответствовал Васек. – Но хоть бы и в запое. Но не в запое. А так выпил малость из-за недоумений. Ведь они совсем обнаглели, гуманоиды-то эти! Башки бы им поотрывать! Но у них их нет.
– На кого же они, Васек, похожи?
– На велосипедные шины. Раздутые. С большими ниппелями. Вот с такими. Правда, когда в форточку влетают, слипаются в колбасу. Но ниппеля у них еще больше становятся. И мимо меня прямо к ней, к полковнику!
– Какой у тебя еще полковник? – оторвался от расчетов Фридрих.
– Ну, жена моя! – поморщился Васек. – А кто же она, как не полковник? И ведь ждет их, стерва! Сразу троих. Я поднимаю голову, а они уже отряхиваются. Как тут не прийти в недоумение и не выпить?
– Ой, Васек, ой! – восхитилась кассирша. – Какая жизнь у тебя интересная! И сейчас они у тебя?
– Нет, улетели. А полковник послала меня за бутылкой. Чтобы энергии в ней восстановились. Побегу в «Красные двери». Ты, Серега, не расстраивайся. Я тебе воду из Касимова привезу. Раз пообещал. Банку трехлитровую. Может и ведро.
И Васек, не теряя шлепанцев, поспешил в бывшую булочную, ныне – не знающий покоя и ночами магазин, прозванный в народе «Красными дверями».
А Фридрих достал из кармана куртки калькулятор и, видимо, стал перепроверять результаты изысканий.
– Что же ты раньше жалел эту свою машину? – поинтересовалась кассирша Люда.
– А возьмет и сядет у заразы накопитель энергии, – разъяснил Фридрих. – А потом, как только дело доходит до восточного побережья Сардинии, цифры в нем начинают дергаться.
«Где же сейчас печальная девушка Нина? – опять обеспокоился Прокопьев. – Не издеваются ли над ней сейчас какие-либо изверги? Жива ли она?»
Не произнеся этикетно-общепитовских слов, на свободные у столика стулья слева от Прокопьева и Фридриха Малоротова опустились двое мужчин средних лет с как будто бы знакомыми Прокопьеву лицами. Один был вроде бы актер. Лицо другого, сообразил Прокопьев, не раз дергалось перед ним на экране телевизора. Он всегда о ком-то вспоминал. Да, да, именно вспоминал. Юбилеи, похороны – и он непременно возникал на экране, и выходило так, что он был первейшим другом юбиляра или только что почившего. Высоцкий, Даль, Тарковский, Галич и вовсе удаленные от нас годами мастера – Пришвин, Пастернак и даже Михаил Афанасьевич Булгаков. Вот о ком он говорил. А на вид первейшему другу и воспоминателю более сорока пяти лет дать было никак нельзя.
– Да врешь ты, Шура! – громко произнес, по мнению Прокопьева – актер, отвлекаясь от горшочка с жарким. – Врешь! Не мог ты этого видеть!
– Не конфузь ты меня, братец Коленька, перед людьми, – милейше улыбнулся братцу Коленьке воспоминатель Шура («Мельников! – сейчас же явилось Прокопьеву. – Александр Мельников!»), – а то ведь черт-те что могут обо мне подумать… Сейчас же перепроверим мои слова у людей незаинтересованных… Вы, молодой человек, кто по профессии?
– Я? – растерялся Прокопьев.
– Да. Вы.
– Какой же я молодой человек?
– Неважно, – капризно махнул рукой Мельников. – Вы, похоже, имеете отношение к искусству…
– Да что вы! – чуть ли не испугался Прокопьев. – Я – ремесленник.
– И каково ваше ремесло?
– Я…я… – Прокопьев совершенно смутился. – Я мастер по перетягиванию пружин…
– Каких пружин? – удивился Мельников.
– Самых обычных! – Прокопьеву захотелось сейчас же разъяснить Мельникову свой случай, чтобы не затруднять головоломкой человека, и так содержавшего в сусеках памяти множество воспоминаний и мыслей. – В матрасах. В диванах. В креслах. И вам, небось, приходилось испытывать неудобства от покареженных пружин в лежанках.
Вероятный актер Коля расхохотался, а первейший друг знаменитых и великих нахмурился.
– Откуда вам ведомо о моих неудобствах? – спросил Мельников чуть ли не с вызовом.
– Я догадываюсь, – скромно сказал Прокопьев.
А актер Коля хохотал и повторял: «В самое яблочко! В самую десятку!»
– Прекрати, Николай! На нас и так все смотрят! – сердито заявил Мельников. – Ты радуешься тому, что пружинных дел мастер не знает, по всей видимости, биографию Василия Ивановича Качалова и не сможет оценить мою историю.
– Но вдруг он знаменитый пружинный мастер! Вдруг он перетягивает золотые пружины!
– Да что вы! – воскликнул Прокопьев. – Какие золотые! Вы можете мне не поверить, но иногда я добываю материал для починки диванов и кресел на помойках и в мусорных баках.
– Ваше счастье, что на помойках! – обрадовался Николай. – А то ведь он, якобы наблюдавший ребенком прогулку Качалова, Есенина и собаки, тотчас же бы принялся ожидать вашей кончины и на поминках выступил бы с воспоминаниями.
– Ты невыносимый пошляк, Николай! – трагически произнес Мельников, вскочил, пальцы его стали теребить черную бабочку под кадыком, будто его душил гнев, а бабочка сдавливала дыхательные пути. Но тут, видимо, вспомнив о чем-то, присел. – Так, так, так. Это замечательно, что вы сегодня обнаружились. Это знак судьбы. А мне ведь надо починить пружины в диване и двух креслах. В них память о таких людях! Вы не откажетесь от услуги? У вас есть телефон? Продиктуйте, пожалуйста, его номер, с вашего позволения через два дня я вам позвоню.
Приятели обменялись еще несколькими колкостями и покинули закусочную, призвав пружинных дел мастера не забывать о несовершенствах домашнего быта маэстро Александра Мельникова. При этом Николай опять принялся подхохатывать.
«Он, этот Мельников-то, – вспоминал Прокопьев, – вроде бы и режиссер, и критик, и передачи на „Культуре“ временами ведет с министром на равных. Возвышенный человек! А тоже мается из-за ослабших пружин. Где-то я видел недавно Николая? В каком-то фильме… Криминальном, что ли…»
– Остается еще пройти западное побережье Крита, – вздохнул Фридрих. – Но там обычно цены заламывают безобразные.
И сейчас же, но явно не в связи со вздохами Фридриха, а само по себе, произошло некое движение над столиками закусочной и над утихшими в миг посетителями. Случилось будто бы исчезновение света, но потом пошли мерцания, вспышки разноцветные, образовались переливы и покачивания множества тонких желтоватых гирлянд, вызвавших у Прокопьева мысли о телеграфных лентах из фильмов о Гражданской войне, и стрекот телеграфистов вроде бы зазвучал, и звонки раздались – тоже вроде бы от старинных аппаратов.
Впрочем, все это продолжалось минуту, и снова ровным стал свет плафонов-ландышей, по девяти на двух стенах, и возобновилось прохождение народа по яркому от юбилейных фонарей (под Шехтеля) Камергерскому переулку перед окном закусочной, тоже, казалось, на минуту прекратившееся.
А вблизи столика Прокопьева объявился толстяк с черными усами, имевший в руке рюмку с коньяком.
– Присесть позволите?
– Конечно…
– Благодарствую. Разрешите представиться. Арсений…Линикк. Два «к» на конце… Линикк Арсений… Гном. С телеграфа. Да, отсюда, с Центрального…
Линикк, пусть и невеликий ростом, на гнома никак не походил, был широк в плечах, голову имел большую, да и носили ли гномы этакие гусарские усы?
– Какой же вы гном! – рассмеялся Прокопьев. – Вы, скорее, ясновельможный пан!
– Однако Гном, – печально произнес Линикк.
«Ну что же, – подумал Прокопьев, – видимо, у него есть поводы для подобных шуток».
– Выпьем за тех, кто нынче в беде, – предложил Линикк.
Остатком жидкости в стакане Прокопьев поддержал служителя Центрального телеграфа.
Отчего-то ему захотелось закрыть глаза. И тотчас же при склеенных веках перед ним поползла лента телеграммы: «…большой опасности тчк сор не вынесен зпт бутыль запечатана тчк умоляю…»
Прокопьев в испуге открыл глаза, не пожелав узнать, от кого и о чем исходила мольба.
Час назад на месте Арсения Линикка перед Прокопьевым сидела девушка с огорчившими его волосами. Не она ли теперь посылала кому-то телеграмму?
Но ее адресатом Прокопьев, уж точно, стать сейчас не желал.
2
К тому времени я был знаком с Прокопьевым.
В разговоре со всеведающим Мельниковым Прокопьев отчасти лукавил. Сам не зная зачем, принизил степень своих навыков и умений. Как же, возразит внимательный читатель, он ведь назвал себя мастером. Мастером-то мастером, но мастером каких-то перетягиваний пружин. На самом же деле он числился краснодеревщиком и служил в уважаемой мастерской на Сретенке реставратором мебели. Краснодеревщик обязан быть и столяром, и слесарем, и плотником, и умельцем во множестве иных искусств, инкрустатором, например, клейщиком, собирателем антикварных щепок, изобретателем и пр. Сергей Максимович Прокопьев имел диплом инженера, трудился на военном заводе, но при известных трясках на исторических ухабах был выброшен в реалии жизни сокращенно-упраздненных. Попытки преуспеть в предпринимательстве привели его не только к краху, но чуть и не к погибели. У большинства сограждан Сергея Максимовича денежных знаков на приобретение обновок тогда не было, перешивали ношеное, чинили предназначенное на выброс и в утиль. Знакомец Прокопьева, еще со школьных лет, Митя Шухов добывал прокорм домочадцам именно возобновлением жизни семейных лежанок и Прокопьева уговорил научиться его ремеслу. Шухов, виртуозом, с помощью капроновых нитей, изоляционных лент, обрезков скотчей и лесок заставлял увечные пружины подниматься, либо, напротив, ужиматься до установленных необходимостью размеров. Он был и хирург, и архитектор, и вязальщик одновременно. В присутствии Прокопьева он мог молча просидеть в раздумьях над судьбой пружин, болезных и голых, час или два, просчитывая какие-то диагонали, углы, линии, центры тяжести, силу упора, а потом произнеся: «Со страхом и надеждой!», принимался руками ловкача-иллюзиониста устраивать невероятные подтяжки или, коли надо, растяжки, прижимы, чуть ли не контрфорсы, наконец, и справедливое натяжение пружин восстанавливалось. А потом диван или матрас или кресло приобретали и покров, либо старый, но залатанный, либо выкроенный и пошитый, скажем, из отвисевших уже штор. Иногда в дело шли и ковры.
Поначалу к занятиям приятеля Прокопьев относился с высокомерием, но вскоре неизбежность хоть как-либо зарабатывать (не сбором же бутылок) вынудила его смириться с матрасами и диванами. «И Шухов-то из кандидатов наук к пружинам прибрел, – при этом подбадривал себя Прокопьев. – А вроде бы и к докторской подбирался…» С тех пор прошло шесть с лишним лет, и Прокопьев в своей новой профессии преуспел. Он мог теперь склеивать ножки венских стульев из щепок, обучился даже гобеленному искусству и пастушескими картинами (как и иными материалами), обтягивал кушетки и оттоманки, чинил сложнейшие замки в екатерининских конторках и бюро. Многое, многое что умел делать. Или даже сотворять. В мастерскую реставраторов его приняли по конкурсу. И был Прокопьев чрезвычайно доволен тем, что пять его стульев стояли теперь в Кремлевском дворце архитектора Тона (растраты Бородина его не заботили). Но упоминать об этом в разговорах – хотя бы и по делу – не любил. Смущался, что ли… И мастером он аттестовал себя вовсе без возведения слова «мастер» в некий титул и не приравнивая себя к Маэстро. Это было естественное обозначение его рабочего состояния. Столяр, слесарь, краснодеревщик, мастер. Сколько было вокруг него подобных, никому неведомых умельцев. Смущение же его происходило оттого, что он все еще считал свое нынешнее занятие вынужденным. А жизненное предназначение его было как будто бы иное.