Владимир Орлов
Усы (сборник)
Рассказы
Лучшие довоенные усы
1
Я попытался быстро выйти из Дома Литераторов, шел, глядя перед собой, не дай Бог, наткнуться взглядом на кого-либо из знакомых (и не знакомых), сидевших за столиками в Пестром буфете, и уперся лбом в грудь высокого человека.
– Ты-то мне и нужен, – услышал я голос Евтушенко.
Евтушенко был виден мной и на стене буфета. Средний буфет Дома, самый людный, однажды, и на несколько дней был отдан под «граффити» художникам, как было объявлено, с чувством юмора, и красочные пятна их шаржей и картинок с комическими сюжетами позволили называть Средний буфет Цветным. Или Пестрым. Недалеко от стойки буфета на стене был изображен и знакомый всем поэт. Он стоял и словно в удивлении смотрел на консервную банку. Подпись сбоку от рисунка сообщала: «Здесь ел тушенку Евтушенко».
Нынешний Евтушенко ничего не ел, а будто бы отлавливал добычу. За мной он, похоже, следовал из Дубового зала.
– Значит так, – сказал Евтушенко, – завтра без пяти восемь ты должен быть на «Мосфильме». Кабинет мой и нашей группы в известном тебе Объединении на втором этаже. Ты знаешь, где это….
– Знаю… – пробормотал я.
– Говорят, ты прочитал мои «Ягодные места»!
«Так, – подумал я, – кто-то уже доложил Жене о моем отношении к его «Ягодным местам»…
– Прочитал, – с вызовом произнес я. – И что?
– Мне важно услышать от тебя суждение о моем романе, – сказал Евтушенко.
– Я сейчас не в состоянии… – опять пробормотал я. – Или захвалю. Или наговорю всякую чушь. Вот завтра…
– Хорошо, – сказал Евгений Александрович. – Завтра, значит, без пяти восемь съемочная группа ждет тебя.
«Как же! Сейчас! В шесть встану и побегу прямо на «Мосфильм»! – соображал я.
Разыгрывал я отравленного алкоголем, но пьяным вовсе не был, просто не желал участвовать в съемках какого-либо фильма, хотя бы потому, что завтра намерен был выспаться.
2
Отношения с Евгением Александровичем складывались у нас своеобразно, с некими недоумениями (или недоразумениями). Или вообще никак не складывались. Позже, фильм «Детский сад» был уже снят, Женя подписал мне первый том своего собрания сочинений словами: «Володе, марьинорощинскому хулигану, бившему меня в детстве…» Но, во-первых, я не был марьинорощинским (и не хотел им быть). Я рос в Напрудном переулке, между Второй и Третьей Мещанскими, то есть был москвичом, а не каким-то забортным («затрифоновским») жителем, приписанным к дачным поселкам за Рижским вокзалом и невидимыми границами Камер-Коллежского вала. Евгений Александрович рос тоже в Мещанской слободе, но на полтора километра ближе меня к Кремлю, на Четвертой Мещанской (она-то после социальных улучшений столичной топонимики, скажем, удаления позорных будто бы слов «мещане» с трех названий, а Первую Мещанскую и вообще облагородили бантом, или орденской лентой, – возвели в Проспект Мира, она-то, Четвертая Мещанская, осталась единственной именно Мещанской, потеряв при этом свой порядковый номер). Учились с Евтушенкой мы в разных школах, он – напротив Безбожного переулка, я – на Первой Мещанской, а главное – я был моложе его на четыре года, и бить этого верзилу (а уже в его шестнадцать лет фотографию самого юного участника Совещания молодых писателей – и в полный рост! – дали многие газеты) не имел возможности. И тем более нужды.
Однако теоретически…
Однако теоретически в нашем переулке Евтушенко появляться мог. На углу Напрудного и Третьей Мещанской стояла Двести Сорок Пятая школа. В ней, в единственной полуподвальной квартире, ведомственной, проживал (мать его работала в Районо) мой приятель Адик Чумаков, по прозвищу Американец. Он был длинный и тощий, стало быть, Американец. Но в метриках он значился вовсе не Адиком, а имел гнусное имя Адольф, коли бы знали об этом мальчишки ни за какие подвиги он не смог выпрыгнуть из клички Фриц. Так вот Адик учился в одном классе с Женей Евтушенко, а об этом юном таланте ходили в Мещанской Слободе легенды, и некоторые из них я, ковырявший уже тогда какие-то стишки, услышал как раз от Адика. Не исключаю, что о них мог слышать и мальчик Володя Высоцкий. Он жил на Первой Мещанской, у Рижского вокзала и был определен в новую школу на соседней с нами Переяславке…
В Двести Сорок Пятой же школе, новенькой к лету сорок первого, в годы войны и несколько лет после нее дети не учились. Здание было казармой для поднебесных девушек из ПВХО. Девушки эти водили, как слонов, аэростаты по Третьей Мещанской и по Трифоновской (тихо-пограничной с Марьиной Рощей), именно водили, не таскали же веревками и канатами заградительные серозеленые колбасы. Война шла ко Дню Победы, служба девушек была теперь связана больше с хлопотами салютными, где-то невдалеке от нас, у площади Коммуны вроде бы, пиротехники отправляли в небо по вечерам фейерверочные букеты, рассыпчатые и трескучие. Слонов девушки-погоняльщицы прогуливали теперь по асфальтам и булыжникам реже. (Сейчас вспомнилось: шел тогда трофейный фильм «Маленький погонщик слонов», вот слоны и застряли в голове). Но наша армия «всех сильней» была крепка духом, уставы исполнялись без послаблений, и девушек, забыв на время о приданных им воздушных существах, муштровали строевыми упражнениями по плацевым ровностям Третьей Мещанской (она упиралась в кинотеатр «Форум» на Садовом кольце, где, по легендам, между сеансами пела мама Евтушенки, мечтавшая, по словам, уже достоверным, самого Евгения Александровича, о том, чтобы ее сын получил высшее образование). Так вот, поднебесные девушки возобновляли умение по земному (или по парадному) ставить тренированные ноги в коротких сапожках (и юбки их чуть выше колен были хороши), приманивая зевак на тротуары Третьей Мещанской, выскакивали даже из переулков ради зрелища самодовольные «виллисы» и «амфибии» из поставок союзников (булыжник Трифоновской оставался верен трамваям), а в недра Двести Сорок Пятой школы уже залетали мирные ветерки. Там, скажем, решили разместить школу корректоров. Речь об этом в нашем дворе шла. Корректоры мало кого волновали, а вот слухи о том, что школьный двор обнесут стальным забором с жердями-пиками, волновали. В пустом дворе этом были для нас футбольные поля («в одни ворота») и короткие дороги к Ржевским баням. Не лазать же в бани нам, не имевшим в коммуналках и горячей воды в кранах, теперь и через заборы? Пришлось…
Но в школу корректоров, по легенде Адика Американца, вроде бы намеревался поступать молодой поэт. Достоверна эта легенда или нет, мне неведомо. Но в наших блатных переулках, впадавших в Мещанские улицы, он вполне мог оказаться – уж не знаю, по какой причине! – и избитым. Однако в своем автографе Евгений Александрович наводил на меня напраслину. Я не только не был марьинорощинским, но и его я не бил. Я вообще не был драчуном…
Но теперь об этом оставалось только жалеть.
3
«Теперь» – это на утро после призыва меня Евгением Александровичем на «Мосфильм».
В шесть утра меня, утомленного жизнью и трудами, с удовольствием принялась будить жена: «Ты обещал Евтушенке!..»
Жаворонок!
Но пока ее слова не вызвали во мне гневного отпора. Я лишь вспомнил, как вчера Евгений Александрович обосновывал свое желание видеть мою марьинорощинскую рожу в массовке «Детского сада». «Старик, – говорил начинающий режиссер, – ты сам знаешь, что такое мосфильмовская массовка. Редко, кто из-за трех рублей. Эти – циники и любители студийных буфетов. Остальные же – индюки, лелеющие в себе гениев. Им все равно, кого изображать – палача ли Марии Стюарт, участника ли репинского крестного хода, или латышского стрелка. А у вас лица свежие. Штампы вам пока недоступны. И по три рубля вы у меня выторговывать не будете, я человек бедный. Но хорошим виски я смогу вас угостить…»
Оценка Евгением Александровичем мосфильмовской массовки была справедливой. Но именно он решил стать режиссером, пусть с этой оценкой и проживает.
И я натянул на мутную голову одеяло. Сейчас же бы всем моим соображениям впасть в спячку. Ан нет. «Как же, бедный! – ворочался я. – И лица у нас свежие! Это из-за того, что по три рубля не потребуем…» Среди свежих лиц были перечислены люди молодо-знаменитые – писатели, музыканты, художники из бульдозерных. Женя всегда сгребал себе в окружение людей модных. Стало быть, и я превратился после одной из своих последних публикаций в модного, для Евгения Александровича, человека? Надо же! Еще совсем недавно при встречах с читателями журнала «Юность» Евгений Александрович (в «Юности» нас и познакомили) лишь молча раскланивался со мной…
– Вставай! Вставай! – требовала жена. – Сейчас Евтушенко снова позвонит!
– Пошел он бы он подальше, – заявил я. – Сама знаешь куда! Туда его и пошли!
– Не смогу… – растерялась жена.
– Не сможешь, тогда и не мешай мне спать!
И одеяло снова, но более категорично, накрыло мне голову.
И ведь помогло.
До семи удалось передремать и вызвать мечты о безделье в выходной день. Но тут меня начали нагло будоражить.
– Евтушенко звонил еще два раза! – меня уже за ухо тянули к кинопроизводству. – Вставай!
– Пошел бы он… – попытался промычать я.
И были произнесены слова:
– И еще он просил, чтобы ты не забыл паспорт. Иначе тебе не выдадут оружие.
Подо мной сейчас же взыграла воздушная подушка, и я взлетел к потолку. То-есть ни к какому потолку я не взлетел, просто быстро вскочил на ноги и отправился к душу. В зеркале физиономия моя показалась мне ущербно-опухшей, но на долгие процедуры в ванной времени не было, душ и душ, ну, и еще бритва «Филипс».
Экое чудодейственное слово для мужика, да еще и старшего лейтенанта запаса мотопехоты, – «оружие»! На кой хрен мне было это мосфильмовское оружие, наверняка, какая-нибудь раскрашенная деревяшка или железка, похожая на револьвер? И вот, как идиот, я вскочил и понесся метрополитеном и автобусом к северным воротам «Мосфильма»! До сих пор не могу дать объяснение тогдашних утренних воодушевлений. Впрочем, и не ищу его.
Я опоздал на полчаса. Но, судя по тому, что основные помощники режиссера сидели пока в помещении съемочной группы «Детского сада», можно было понять, что свет еще не установлен. Или, напротив, что-нибудь на площадке уже напортачено.
Евгений Александрович читал стихи.
В других съемочных группах ничего подобного быть не могло. С богослужением это зрелище и звуковое действо сравнивать было бы, конечно, кощунственно, но чтение стихов мастером явно возносило его сподвижников в романтико-воздушное состояние, в чистоту творческих отношений, в которых невозможны были бы паскудные каверзы тщеславных осветителей и бестолковые усердия монтировщиков. И лампы «Юпитеров» со взрывами там не перегорали.
Тем более, что читал Евгений Александрович прекрасно.
Как он был одет, я уже не помню. Время склеилось, а потом спрессовалось и засохло, а новейшие впечатления искрошили впечатления прежние, а то и первичные. Вот уж много лет я вижу Евгения Александровича лишь на экране телевизора. Одеяния его, как правило, свободного покроя, порой от гавайцев или таитян с яркостями пестрых клеток или прогибов огуречно-батикового орнамента. Иным в голову приходят мысли о клоунах и порхающих в экваториальных лесах птицах. Да пусть клоуны, пусть экваториальные птицы! Истинный художник имеет право на вольности. Помимо всего прочего в натуре Евгения Александровича природой поселен – Артист (при этом отчасти – и наш, «мещанский» понтярщик), но никогда в своих нарядах он не был пошл. Во всем был элегантен, в какие бы заскоки не впадал (в пору отторжения от красных галстуков ходил и балаковским щеголем, и стилягой), любые костюмы носить умел, проявлял осанку в выходах к тысячам поклонников, танцевал и двигался замечательно. Вот и тогда, в день начала съемок «Детского сада» он стоял лицом к завороженной публике будто с бокалом шампанского во вскинутой («кружева на манжетах») руке в заздравной сцене «Травиаты» и был безупречно пластичен.
А я все испортил.
Но не сразу.
– А вот и наш небожитель! – воскликнул Евгений Александрович. – Пусть хоть на неделю! Вчера он дочитал мой первый роман «Ягодные места» и пообещал обнародовать о нем свои впечатления.
– Жень, – сказал я. – Тебе дано писать стихи, а проза твоя куда хуже стихов…
Все замерли. Лишь пузырьки шампанского продолжали вырываться из исчезнувшего бокала. А кружева с манжетов опали.
– Я так и думал, – печально сказал Евтушенко. – Я тоже бросил читать твой роман, устав от чрезмерной эксплуатации автором текстов Булгакова.
Можно было возвращаться домой. Не жалел, что не соврал и выдавил из себя неискаженное мнение о «Ягодных местах». Потом стал жалеть. Вполне возможно, я выплеснул совиное раздражение невыспавшегося сибарита, зачем-то понесшегося к актерским мармеладам, и оценка моя несправедлива. Зачем испортил людям настроение? Мог бы объясниться с Женей и не на людях… Но ему, видимо, публика была необходима. Он спросил, я ответил… Извиняться или размазывать свои слова не было смысла.
– Вот что, – сказал Евтушенко, – раз уж ты совершил подвиг и смог явиться к нам, мы оставляем тебя в массовке. Оружие сейчас, после восьми, ты вряд ли получишь. Оружейник у нас зверь. Но сходи, попытайся… Придется унижаться, но что поделаешь… И одежонку – по роли – попробуй получить…
– Это где? – тупо спросил я.
– А вот Боря Чинцов, ассистент по массовке, тебя проводит…
4
Поначалу Чинцов был быстр и энергичен.
«Мосфильм», как известно, промышленное предприятие с цехами-павильонами. И с высоченными заводскими коридорами-проездами, обычно пустыми, и, даже поорав перед тем в мегафоны «Ay! Ay!», вызнать в них о том, что где, и как, и куда идти, практически невозможно.
И вдруг Чинцов разволновался. Заяц почувствовал запах волка. Или присутствие в лесу, в километре от своей вольной пробежки, опасного мужика с гадкой вонью пороха и чищенного металла.
– Что это вы? – обеспокоился я.
– Желудок, – нервно сказал Чинцов. – Тут как раз туалет. Иначе бежать на четвертый этаж. А оружие – вот за этим углом. Дорогу в группу вы найдете? Или подождать вас здесь?
– Ждать не надо, – сказал я. – Дорогу обратно найду.
А отчего-то тревожно стало…
За поворотом коридора открылся вдруг будто торговый уголок. Слева на плечиках висели вещи, смысл пребывания которых здесь стал понятен мне не сразу. Справа был будто бы парково-стрелковый тир с жертвенными зайчиками, белочками, барсуками, перелетными утками и отчего-то с австралийским зверем комбат (трафарет рядом сообщал: «Комбат» – 400 %», процентов чего – не разъяснялось). Распорядитель тира (или хозяин его) спал, положив голову и грудь на кассовый прилавок тира. Мой приход заставил его на секунду поднять голову, этого было достаточно. Для меня тоже.
– До восьми утра, – пробормотал оружейник. И вернулся в сон.
– У меня паспорт есть, – искательно заговорил я. – Я из группы «Детский сад». Меня там ждут. Иначе случится простой.
– Вот и идите в свой детский сад. Небось, на утренники с мандаринами и карамелью не опаздываете. А у нас здесь люди взрослые.
Я был ему неинтересен. Сам оружейник вид имел свирепый, нос его перезревшей желто-белой сливой свисал на бок, уцелевшие клыки казались клыками вампира, валенки же, явно подшитые на Гаити, будто бы были подарены оружейнику Карибскими пиратами.
Мне стали понятны волнения и желудочные опасения ассистента Чинцова.
– Вы были куда вежливее и расторопнее, – сумел выговорить я, – когда расстреливали Крючкова.
– Какого Крючкова? – глаза оружейника приоткрылись.
– Николая Афанасьевича Крючкова. Какого же еще? Народного любимца! Верного сталинца. Потом он, правда, у Пырьева стал одним из трех танкистов. Но прежде в фильме Юткевича вы его расстреляли на волжском берегу по распоряжению негодяя Зиновьева, – сказал я.
– Вы помните? Вы меня запомнили?! – оружейник глядел на меня восторженно и будто не мог поверить в счастье, ему привалившее.
– Конечно, – великодушно заявил я. – Еще в студенческие годы три раза смотрел «Яков Свердлов». И другие фильмы с вашим участием. И теперь по ТВ нет-нет, но ваши фильмы показывают…
Теперь, по-моему, я мог унести весь арсенал оружейника. Не оставляя паспорта за него в залог. Однако из вежливости пришлось продолжить разговор, слава Богу, в нем не возникло надобности врать. Нынешний оружейник на самом деле был некогда в кино ходовым актером. Играл бандитов, возможно, что и пиратов, немецких извергов, врагов народа, суровых комиссаров и чекистов с хрустальными душами. И тем, и другим соответствовал темпераментом и ярким обликом. Когда воспоминания стали переходить в печали нынешнего дня (и ко мне пришли печали хотя бы и о судьбе оружейника, да и о своей, будущей), я был вынужден напомнить собеседнику о заторе фильма о военном детстве.
Через семь минут (оружейник отвел меня к ближней лестнице на второй этаж) я явился в съемочную группу «Детского сада», имея при себе мосинскую винтовку с оттянутым штыком, одетый в неведомо на что похожую, якобы довоенную куртку, помятую кепку, кирзовые сапоги, в них пришлось заправить джинсы. Ополченцем сорок первого года я при этом, увы, себя не ощущал…
– Надо же, как ты быстро-то! – удивился режиссер. – И с оружием!
Но, похоже, он удивился тому, что оружейник не пропорол меня штыком мосинской винтовки, а живым вернул в массовку.
– Все благодаря вашему имени! – с воодушевлением произнес я. – Как только оружейник узнал, что я снимаюсь у самого Евтушенки, так сразу на стол и оружие, и обмундирование.
– Ага! И джинсы среди прочего! Острить изволите! – сказал режиссер. – А что это ты такой отмытый и отчищенный!? Гордеев, сделайте ему небритость!
Гордеев был старший гример в нашей группе. Осмотрев мою физиономию, он не нашел поводов для усердий большого художника, а передоверил работу ассистентке Людочке и остался ею (работой) доволен. Мне было предложено зеркальце, я взглянул в него и ужаснулся. Нечто в черных угрях показывало мне язык.
– Плохо! Плохо! – воскликнул Евтушенко. – Он будто не знает, что началась война! Он будто полил себя тройным одеколоном, или в рот его плеснул, и двинул в парк культуры крушить барышень! Ишь, какой беспечный разложенец!.. Вот что, Гордеев, сделайте этому флейтисту лучшие довоенные усы!
– Альтисту, Евгений Александрович, не флейтисту. Альтисту…
В интонациях старшего гримера тихо выявился некий протест. Или даже сочувствие ко мне…
– Да какое значение имеет, – повелительно и с раздражением взмахнул рукой режиссер, – флейтиста или альтиста!? Главное, чтобы его смогли хоть чуть-чуть украсить лучшие довоенные усы!
И началась забава.
Стало быть, пустое время еще было.
Сам Евгений Александрович молча уселся за руководящий стол с неизбежно-важной, но необязательной сейчас лампой и стал будто бы черпать (неизвестно что, вдохновение ли, просто ли рабочее состояние) из начальных страниц режиссерского сценария. При этом чуть ли не ребенком поглядывал на игру с выборами для флейтиста-альтиста довоенных усов. То ли завидовал временным бездельникам из своей группы, то ли пытался понять, что они за люди. (Мельком я уловил новый для Евгения Александровича жест. Густые и жесткие волосы его, видимо, стали редеть, его это тяготило, и он приминал правой рукой прямые светлые пряди в старании упрятать, убрать их с глаз поклонников трибуна и лирика. Уже потом пошли в дело кавказские покрытия-кепи в клетку).
А мне все клеили и клеили довоенные усы. У гримера Гордеева, продолжавшего относиться ко мне (или к моим текстам) с симпатией, обнаружился целый склад усов в коробочках, похожих на орденские. Сначала были опробованы усы стахановцев. Потом Гордеев уважил усы из коробки «Полярники». И тем, и другим сочетание с моей физиономией удач не принесло. Увы… Стало даже обидно за полярников (Папанина прежде всего), и за стахановцев. Я-то ладно… Мне усы, возможно, и вовсе в реальной жизни не были положены. (Потом, правда, через годы они на мне – и неожиданно – все же состоялись). А тогда украшали меня и усами пожарного. Я в них стал похож на каланчу. Или на Семена Михайловича Буденного. Журналистом я по делам общался некогда с Буденным. Понял: уход за его усами, а в комплекте и за его бровями требует нескольких часов в день. И для цели этой следовало иметь салон-конюшню со стилистами-есаулами. Правда, клиент этого салона вряд ли бы стал пробиваться в ополченцы, ему явно хватило бы маршальских занятий… Гримеры возились со мной озабоченные…
– Что вы там застряли с этим ополченцем! – с раздражением напомнил о себе режиссер. – Если не знаете моду тех лет, возбудите в памяти образы лучших тогдашних персонажей с усами! Без бород! Без бород!
Ко мне была придвинута палехская шкатулка. Не маленькая. С летящей по искристому снегу тройкой на лаковой крышке. Оказалось: клад с усами лучших довоенных персонажей.
И зашелестело. «Ворошилов… Каганович… Калинин… нет, этот с бородкой (испуганный огляд на режиссера, и усы всенародного дедушки были возвращены в шкатулку)… дядя Степа (но имел ли дядя Степа усы, вспомнить не могли, да и кто этот дядя Степа?)…» Ну, и так далее…
Ах, да! Чуть было не обмишурились! А Молотов! А Берия! А Иосиф Виссарионович!
И начались попытки преобразований меня в человека, достойного быть ополченцем и защищать Москву. Мои мнения при этом важности не имели. Надо сказать, что почти все усы, наклеиваемые на раздраженную уже верхнюю губу (щипало, зудело) мне не нравились. К тому все они были похожи друг на друга. Будто бы знаменитые дяденьки, исходя из каких-то, им понятных, политических или карьерных представлений, полагали, что носить усы, знаком благонадежной важности, им необходимо, но необходимо и соблюдение ими же правил приличия партийной субординации и скромности. И уж никак нельзя было перещеголять усы рыжего тараканища (это уже из смелостей и ехидств нашего поколения, могли их себе позволить). А при соблюдении приличий прежнего усозаведения, использовались, как правило, две формы – куцый вертикальный прямоугольник под носом (Берия, Молотов, Каганович) и прямоугольник подлиннее, иногда с чуть острыми завершениями. С куцыми усами я был себе противен. Да и с любыми другими тоже.
А главное все больше раздражался режиссер. Он давно уже бросил изучение сценария и свои творческие усилия перенес на создание образа ополченца с усами.
– Нет! Нет! Нет! – слышались оценки режиссера. – Нет!
Тут прибежал ассистент Чинцов с вестью о готовности к началам съемок.
– Ну вот, дождались! Столько времени ушло на этого! То оружие, то усы… Капризы! Без всяких на них оснований! Более ни секунды! – заявил режиссер. – Это что у вас за серебряный сундучок?
– Ну… это сейф… – смутился старший гример Гордеев. – На крайний случай…
– И не нужны мне усы, – обрадовался я.
– Здесь все решает режиссер! Ему определять, кому нужны усы и какие, а кому не нужны. Гордеев, открывайте сундучок!
Гордеев и его ассистентша Людочка, казалось, телами готовы были встать на защиту самоценности и тайн сундучка, но зачем они тогда принесли его в группу? Наконец, Гордеев уступил напору режиссера-постановщика и серебряным же (на вид) ключом отворил недра сейфа-сундука. В нем было два отсека. В одном хранились какие-то темные стеклышки, чуть вогнутые, в другом – укутанные в шелковую тряпицу усы.
– Вот эти и клейте! – распорядился режиссер.
– Их нельзя, – робко заговорил Гордеев. – Их можно только по письменному разрешению директора студии… Они…
Напрасно Гордеев в подкрепление себе вызвал чье-то письменное разрешение. Что значил сейчас для Евгения Александровича какой-то директор «Мосфильма», пусть даже и Генеральный?
– Вот эти и клейте! – голосом маршала Жукова произнес Евгений Александрович. – А я ухожу на натуру. И ты с усами (это ко мне) сразу же беги туда! А то солнце зайдет.
И ушел. Гордеев со вздохами («мне потом за все расплачиваться…»), Людочка с печалями в глазах («надо же, садист какой-то, о репутациях людей не думает… вы (мне) не расстраивайтесь и в зеркала особо не глядите…). У меня и времени не было разглядывать себя. Усы как усы. Довоенные. Ничем не лучше и не хуже усов, скажем, Папанина или Кагановича. И клея на них ушло мало. Они сами словно бы вцепились мне в губу. («Таких технологий у нас нет… – шепнул Гордеев).
Но что мне было думать о технологиях!
5
Первый эпизод фильма на натуре «Проход ополченцев сорок первого года» снимали в северо-восточном аллейном углу мосфильмовской усадьбы. С севера, за металлическим забором, протекала в Троекурово Мосфильмовская улица, на востоке гнали автомобили и троллейбусы мимо тогдашней Рублевки – светлейших особняков поселка «Застава Ильича».
Шутка Евгения Александровича по поводу захода солнца могла превратиться в сумеречную реальность.