– Не, – сказал старик и улыбнулся. – Клопы тихо мрут. А это икра.
– Какая икра?
– А вот поразмысли, – оживился старик, и его глаза заблестели хитроватым суворовским маразмом, – видишь киоск?
На углу и правда стоял запертый киоск «Союзпечати».
– Вижу, – сказал Никита.
– Видишь. Хорошо. А теперь представь, что тут косая такая будка стоит. И в ней икру продают. Ты такой икры не видел и не увидишь никогда – каждое зернышко с виноградину, понял? И вот продавщица, ленивая такая баба, взвешивает тебе полкило, совком берет из бочки – и на весы. Так она пока тебе твои полкило положит, на землю – хряп! – столько же уронит. Понял?
Глаза старика погасли. Он поглядел по сторонам, плюнул и пошел через улицу, иногда обходя что-то невидимое, возможно, лежащие на асфальте его сна кучки икры.
«Нет, – решил Никита, – надо прямо спрашивать. Черт знает, кто о чем говорит. А если милицию позовут, убегу…»
На улице уже было довольно темно. Зажглись фонари, работала из них половина, а из горевших большинство испускало слабое фиолетовое сияние, которое не столько освещало, сколько окрашивало асфальт и деревья, придавая улице характер строгого загробного пейзажа. Никита сел на скамейку под липами и замер.
Через несколько минут на краю видимой полусферы сумрака появилось что-то поскрипывающее и попискивающее, состоящее из темных и светлых пятен. Оно приближалось, двигаясь с короткими остановками, во время которых раскачивалось взад-вперед, издавая утешительный и фальшивый шепот. Приглядевшись, Никита различил женщину лет тридцати в темной куртке и катящуюся перед ней светлую коляску. Было совершенно ясно, что женщина спит: время от времени она поправляла у головы невидимую подушку, притворяясь, по обычной женской привычке лицемерить даже в одиночестве, что приводит в порядок свои пегие волосы.
Никита поднялся с лавки. Женщина вздрогнула, но не проснулась.
– Простите, – начал Никита, злясь на собственное смущение, – можно задать вам один личный вопрос?
Женщина задрала на лоб выщипанные в ниточку брови и растянула широкие губы к ушам, что, как понял Никита, означало вежливое недоумение.
– Вопрос? – переспросила она низким голосом. – Ну давай.
– Скажите, что вам сейчас снится?
Никита сделал идиотский жест рукой, обводя все вокруг, и окончательно смутился, почувствовав, что в его голосе прозвучала какая-то совершенно неуместная игривость. Женщина засмеялась воркующим голубиным смехом.
– Дурачок, – ласково сказала она, – мне не такие нравятся.
– А какие? – спросил Никита.
– С овчарками, глупыш. С большими овчарками.
«Издевается», – подумал Никита.
– Вы только поймите меня правильно, – сказал он. – Я и сам понимаю, что перехожу, так сказать, границу…
Женщина тихо вскрикнула и, отведя от него глаза, пошла быстрее.
– Понимаете, – волнуясь, продолжал Никита, – я знаю, что об этом нормальные люди не говорят. Может, я ненормальный. Но неужели вам самой никогда не хотелось с кем-нибудь это обсудить?
– Что обсудить? – переспросила женщина, словно пытаясь выиграть время в разговоре с сумасшедшим. Она уже почти бежала, зорко вглядываясь во тьму; коляска подпрыгивала на неровностях асфальта, и внутри что-то тяжело и безмолвно билось в клеенчатые борта.
– Именно это и обсудить, – ответил Никита, переходя на трусцу. – Вот, например, сегодня. Включаю телевизор, а там… Не знаю, что страшнее – зал или президиум. Целый час смотрел и ничего нового не увидел, только, может, пара незнакомых поз. Один в тракторе спит, другой – на орбитальной станции, третий во сне про спорт рассказывает, а эти, которые с трамплина прыгают, тоже все спят. И выходит, что поговорить мне не с кем…
Женщина лихорадочно поправила подушку и перешла на откровенный бег. Никита, стараясь удержать сбиваемое разговором дыхание, побежал рядом – впереди стремительно росла зеленая звезда светофора.
– Вот, например, мы с вами… Слушайте, давайте я вас булавкой уколю! Как я не догадался… Хотите?
Женщина вылетела на перекресток, остановилась, да так резко, что в коляске что-то увесисто сместилось, чуть не прорвав переднюю стенку, а Никита, прежде чем затормозить, пролетел еще несколько метров.
– Помогите! – заорала женщина.
Как нарочно, метрах в пяти на боковой улице стояли двое с повязками на рукавах, в одинаковых белых куртках, делавших их похожими на ангелов. В первый момент они отпрянули назад, но, увидев, что Никита стоит под светофором и не проявляет никакой враждебности, осмелели и медленно приблизились. Один вступил в разговор с женщиной, которая горячо запричитала, махая руками и все время повторяя слова «пристал» и «маньяк», а второй подошел к Никите.
– Гуляешь? – дружелюбно спросил он.
– Типа того, – ответил Никита.
Дружинник был ниже его на голову и носил темные очки. (Никита давно заметил, что многим трудно спать при свете с открытыми глазами.) Дружинник обернулся к напарнику, который сочувственно кивал женщине головой и записывал что-то на бумажку. Наконец женщина выговорилась, победоносно поглядела на Никиту, поправила подушку, развернула свою коляску и двинула ее вверх по улице. Напарник подошел. Это был мужчина лет сорока с густыми усами, в надвинутой на самые уши – чтобы за ночь не растрепалась прическа – кепке и с сумкой на плече.
– Точняк, – сказал он напарнику, – она.
– А я сразу понял, – сказал очкарик и повернулся к Никите: – Тебя как звать?
Никита представился.
– Я Гаврила, – сказал очкарик, – а это Михаил. Ты не пугайся, это местная дура. Нам на инструктаже про нее каждый раз напоминают. Ее в детстве два пограничника изнасиловали, прямо в кинотеатре, во время фильма «Ко мне, Мухтар!». С тех пор она и тронулась. У нее в коляске бюст Дзержинского в пеленках. Она каждый вечер в отделение звонит, жалуется, что ее трахнуть хотят, а сама к собачникам пристает, хочет, чтобы на нее овчарку спустили…
– Я заметил, – сказал Никита, – она странная.
– Ну и Бог с ней. Ты пить будешь?
Никита подумал.
– Буду, – сказал он.
Устроились на лавке, там же, где за несколько минут до этого сидел, размышляя, Никита. Михаил вынул из сумки бутыль экспортной «Особой московской», брелоком в виде маленького меча отделил латунную пробку от фиксирующего кольца и свинтил ее одним замысловатым движением кисти. Он, видимо, был из тех еще встречающихся на Руси самородков, которые открывают пиво глазницей и ударом крепкой ладони вышибают пробку из бутылки болгарского сушняка сразу наполовину, так, что уже несложно ухватиться крепкими белыми зубами.
«А может, их спросить? – подумал Никита, принимая тяжелый картонный стаканчик и бутерброд с морской капустой. – Хотя страшно. Все-таки двое, а этот Михаил – здоровый…»
Выдохнув воздух, Никита уставился в сложное переплетение теней на асфальте под ногами. С каждой волной теплого вечернего ветра узор менялся: то были ясно видны какие-то рожи и знамена, то вдруг появлялись контуры Южной Америки, то возникали три адидасовские полосы от висящих над деревом проводов, то казалось, что все это просто тени от просвеченной фонарем листвы.
Никита поднес стакан к губам. Призванная представлять страну за рубежом жидкость, решив, видимо, что дело происходит где-то в западном полушарии, проскользнула внутрь с удивительной мягкостью и тактом.
– Кстати, где это мы сейчас? – спросил Никита.
– Маршрут номер три, – отозвался очкарик Гаврила, принимая стакан.
– Ну и пенек же ты, – засмеялся Михаил. – Неужто если мент в опорном пункте чего-то там на схеме напишет, так это уже и впрямь будет «маршрут номер три»? Это бульвар Степана Разина.
Гаврила покачал пустым стаканом, ткнул почему-то пальцем в Никиту и спросил:
– Добьем?
– Ты как? – серьезно спросил Никиту Михаил, подбрасывая на ладони пробку.
– Да мне все равно, – сказал Никита.
– Ну тогда…
Второй круг стакан совершил в тишине.
– Вот и все, – задумчиво сказал Михаил. – Ничего другого людям пока не светит.
Он размахнулся и хотел уже зашвырнуть бутылку в кусты, но Никита успел поймать его за рукав.
– Дай поглядеть, – сказал он.
Михаил отдал ему бутылку, и Никита заметил на его кисти тщательно выполненную татуировку, кажется, всадника, вонзающего копье во что-то под ногами коня, но Михаил сразу спрятал руку в карман, а просить разрешения поглядеть на татуировку было неудобно. Никита уставился на бутылку. Этикетка была такой же, как и на «Особой московской» внутреннего разлива, только надпись была сделана латинскими буквами и с белого поля глядела похожая на глаз эмблема «Союзплодоимпорта» – стилизованный земной шарик с крупными буквами «СПИ».
– Пора, – вдруг сказал Михаил, поглядев на часы.
– Пора, – эхом повторил за ним Гаврила.
– Пора, – зачем-то произнес вслед за ними Никита.
– Надень повязку, – сказал Михаил, – а то капитан развоняется.
Никита полез в карман, вынул мятую повязку и продел в нее руку; тесемки были уже связаны. Слово «Дружинник» было перевернуто, но Никита не стал возиться: все равно, подумал он, ненадолго.
Встав с лавки, он почувствовал, что прилично закосел, и даже испугался на секунду, что это заметят в опорном пункте, но тут же вспомнил, в каком состоянии к концу дежурства был в прошлый раз сам капитан, и успокоился.
Втроем молча дошли до светофора и повернули на боковую улицу, к опорному пункту, до которого было минут десять ходьбы.
То ли дело было в водке, то ли в чем-то другом, но Никита давно не ощущал такой легкости во всем теле – казалось, он не идет, а несется ввысь, в небо, качаясь на воздушных струях.
Михаил и Гаврила шли по бокам, с пьяной строгостью оглядывая улицу. Навстречу время от времени попадались компании. Сначала какие-то легкомысленные девочки, одна из которых подмигнула Никите, потом пара явных уголовников, потом несколько человек, прямо на улице поедавших торт «Птичье молоко», и другие, уже совсем непонятные люди.
«Хорошо, – подумал Никита, – что втроем. А то бы на части разорвали – вон какие хари…»
Думалось с трудом. В голове, как неоновые трубки, весело вспыхивали и гасли слова детской песни о том, что лучше всего на свете шагать вместе по просторам и хором напевать. Смысла слов Никита не понимал, но это его не беспокоило.
В опорном пункте оказалось, что все уже разошлись. Дежурный сказал, что можно было возвращаться еще час назад. Пока Никита на ощупь искал свою сумку в темной комнате, где обычно проводили инструктаж и делили людей по маршрутам, Михаил и Гаврила ушли – им надо было успеть на электричку.
Сдав повязку, Никита тоже сделал вид, что спешит: ему совершенно не хотелось идти к метро вместе с капитаном и говорить о Ельцине. Выйдя на улицу, он почувствовал, что от хорошего настроения ничего не осталось. Подняв ворот, он направился к метро, обдумывая завтрашний день. Заказ с двумя батонами колбасы, звонок в Уренгой, литр водки на праздники (надо было спросить у случайных спутников по дежурству, где они брали «Особую», но теперь уже поздно), забрать Аннушку из садика, потому что жена идет к гинекологу – дура, даже тут у нее что-то не ладится, – в общем, взять у Германа Парменыча отгул на полдня за сегодняшний выход.
Вокруг уже был вагон метро, и беременная баба в упор сверлила глазами из-под низко опущенного платка его лысину; он все глядел в газету, пока сволочи не похлопали по плечу, тогда пришлось встать и уступить, но был уже перегон перед его станцией. Он подошел к дверям и поглядел на свое усталое морщинистое лицо в стекле, за которым неслись переплетенные электрические змеи. Вдруг лицо исчезло, и на его месте появилась черная пустота с далекими огнями: туннель кончился, и поезд взлетел на мост над замерзшей рекой. Стала видна слава советскому человеку на крыше высокого дома, освещенная скрещенными голубыми лучами.
Через минуту поезд опять нырнул в туннель, и в стекле возникли жестикулирующие алкаши, девушка со спицами, довязывающая что-то синее под схемой метрополитена, школьник с бледным лицом, мечтающий над фотографиями из учебника истории, полковник в папахе, непобедимо сжимающий чемодан с номерным замком, и еще были видны выведенные чьим-то пальцем с той стороны стекла печатные буквы «ДА». Потом впереди появилась длинная и пустая улица, занесенная снегом. Что-то кололо ногу. Он достал из кармана неизвестно как там оказавшуюся булавку с зеленой горошиной на конце, кинул ее в сугроб и поднял глаза. Небо в просвете между домами было высоким и чистым, и он очень удивился, различив среди мелкой звездной икры совок Большой Медведицы – почему-то он был уверен, что тот виден только летом.
Вести из Непала
Когда дверь, к которой Любочку прижала невидимая сила, все же раскрылась, оказалось, что троллейбус уже тронулся и теперь надо прыгать прямо в лужу. Любочка прыгнула, и так неудачно, что забрызгала холодной слякотью полу шубы, а уж на сапоги лучше было просто не смотреть. Выбравшись на узкий тротуар, она оказалась между двумя встречными потоками огромных грузовых машин, ревущих и брызжущих смесью грязи с песком и снегом. Светофора здесь не было, потому что не было перехода, и приходилось ждать, когда в сплошной стене высоких кузовов – железных (ободранных, с грубо приваренными для жесткости ребрами) и деревянных (ничего и не скажешь про них, но страшно, страшно) – появится просвет. Грузовики, без конца шедшие мимо, производили такое гнетущее впечатление, что было даже неясно – чья же тупая и жестокая воля организует перемещение этих заляпанных мазутом страшилищ сквозь серый ноябрьский туман, накрывший весь город. Не очень верилось, что этим занимаются люди.
Наконец в сплошной стене кузовов стали появляться просветы. Любочка прижала пакет к груди и деликатно сошла на дорогу, стараясь наступать на черные пятна асфальта среди студенистой грязи. Напротив желтел длинный забор троллейбусного парка с широкими черными воротами – их обычно запирали к восьми тридцати, но сейчас одна створка была открыта и еще можно было прошмыгнуть.
– Куда идешь-то! – крикнула Любочке задорная баба в оранжевой безрукавке, с ломом в руках стоявшая за воротами. – Не знаешь – опоздавшим вход через проходную! Директор велел.
– Я быстренько, – пробормотала Любочка и попыталась пройти мимо.
– Не пущу тебя, – с улыбкой сказала баба и переместилась в самый центр прохода, – не пущу. Приходи вовремя.
Любочка подняла глаза: баба стояла, прижимая упертый в асфальт лом к боку и сцепив пухлые кисти на животе; большие пальцы ее рук вращались друг вокруг друга, будто она наматывала на них невидимую нить. Улыбалась она так, как советского человека научили в шестидесятые годы – с намеком на то, что все обойдется, – но проход заслоняла всерьез. Справа от нее была будка с фанерным щитом наглядной агитации, где на фоне Евразии обнимались трое – некто под опущенным на лицо черным забралом и со странным оружием в руках, человек с холодным, недобрым взглядом, одетый в белый халат и шапочку, и Бог знает как попавшая в эту компанию девушка в полосатом азиатском наряде. Над щитом была прибита фанерная полоса с надписью:
ВСЯКИЙ ВХОДЯЩИЙВ ПРОИЗВОДСТВЕННЫЕ ПОМЕЩЕНИЯ!НЕ ЗАБУДЬ НАДЕТЬ СПЕЦОДЕЖДУ!Любочка повернула и пошла к проходной. Для этого надо было обогнуть угол высоченного дома с закрашенными до третьего этажа окнами – там, говорили, помещался какой-то секретный институт, – а потом идти вдоль желтого забора к серой кирпичной постройке, украшенной вывесками с волшебными словами: «УПТМ», «АСУС» и еще что-то черное на коричневом фоне.
Внутри, в ответвлении коридора, возле окошек касс в тяжких облаках дыма хохотали шоферы. Любочка через другую дверь вышла в огромный двор парка, уже пустой и похожий на покинутый аэродром. На всем пространстве между циклопическими зданиями боксов и воротами, через которые Любочка пыталась пройти три минуты назад, не было видно никого, кроме высокого мужчины в красном фартуке, с большим широкоскулым лицом. Он держал в мускулистых розовых руках щит с надписью «КРЕПИ ДЕМОКРАТИЮ!» и шагал прямо на Любочку, а неопределенное цветное месиво за его спиной, если приглядеться, оказывалось неисчислимой армией тружеников, среди которых было даже несколько негров. Этот плакат, висевший на одном из боксов, создали в малярном цехе еще весной, и Любочка давно привыкла, что он встречает ее каждое утро. Плакат был устроен умно: текст призыва можно было менять, подвешивая на двух крюках новую фанерку, и сначала там были слова: «КРЕПИ ТРУДОВУЮ ДИСЦИПЛИНУ», потом, в период некоторой политической неясности, – «БЕРЕГИ РАБОЧУЮ ЧЕСТЬ», а сейчас, к празднику, повесили новый призыв, которого Любочка еще не видела.
Она дошла до дверей административного корпуса и поднялась на второй этаж, в техотдел, где уже третий год работала инженером по рационализации.
В коридоре, между Доской почета и стендом с фотографиями побывавших в вытрезвителе сотрудников, висело зеркало, и Любочка остановилась поглядеть на себя.
Она была маленькая, в черной синтетической шубке и спортивной шапочке, на которой были вышиты два красных зубца в синей окантовке. Лицо у нее было чуть обезьянье, испуганное от рождения, и когда она улыбалась, было видно, что она делает это с усилием и как бы выполняя то единственное служебное действие, на которое способна.
Расстегнув шубку (под ней была белая кофточка с широкой черной полосой на груди) и прижавшись к зеркалу, чтобы пропустить двух работяг в ватниках, горячо обсуждавших на ходу какое-то дело (и так махавших при этом руками, что не дай Бог кому-нибудь было оказаться на пути огромных растрескавшихся кулаков), она увидела почти вплотную свое припудренное лицо с ясно заметными морщинками у глаз. Двадцать восемь лет – это все-таки двадцать восемь лет, и уже не так легко быть порхающей по коридорам девочкой, подобием живого фикуса, на котором отдыхают утомленные крупногабаритными железными предметами мужские взгляды.
Она еще раз улыбнулась в зеркало и потянула на себя дверь с табличкой «Техотдел». Ее стол стоял в углу, у истыканной доски кульмана, и сейчас за ним, глядя прямо ей в глаза, сидел директор парка Шушпанов, похожий на сильно растолстевшего Раймонда Паулса. В руке у него был маленький пестрый флажок, вынутый из старинной китайской вазы, где у Любочки стояли ручки и карандаши. Флажок остался с того дня, когда весь техотдел сняли с работы, чтобы встречать какого-то экзотического президента – тогда всем выдали такие и велели махать при появлении машин. Любочка сохранила его на память из-за какого-то особенно оптимистического глянца. Когда она вошла, Шушпанов так крутанул между пальцев ее амулет, что вместо двух треугольников над его рукой возникло размытое красноватое облако.
– Здрасьте, Любовь Григорьевна! – сказал он в отвратительно галантной манере. – Задерживаетесь?
Любочка в ответ пролепетала что-то про метро, про троллейбус, но Шушпанов ее перебил:
– Ну я же не говорю – опаздываете. Я говорю – задерживаетесь. Понимаю – дела. Парикмахерская там, галантерея…
Вел он себя так, словно и правда говорил что-то приятное, но больше всего ее напугало то, что к ней обращаются на «вы», по имени-отчеству. Это делало все происходящее крайне двусмысленным, потому что если опаздывала Любочка – это было одно, а если инженер по рационализации Любовь Григорьевна Сухоручко – уже совсем другое.
– Как у вас дела? – спросил Шушпанов.
– Ничего.
– Я про работу говорю. Сколько рацпредложений?
– Нисколько, – ответила Любочка, а потом наморщилась и сказала: – Хотя нет. Приходил Колемасов из жестяного цеха – он там придумал какое-то усовершенствование. К таким большим ножницам – жесть резать. Я еще не оформила.
– Понятно. А в прошлом месяце?
– Было два. Уже выплатили.
– Ага.
Директор положил флажок, соединил возле груди растопыренные пальцы и закатил глаза, шевеля губами и делая вид, что что-то подсчитывает.
– Двадцать рублей. Ну а мы вам сколько платим? – И сам себе ответил: – Сто семьдесят. Итого – сто пятьдесят рублей разницы. Понимаете мою мысль?
Любочка понимала. И не только эту мысль, но и многое другое, чего директор, наверное, вовсе не имел в виду. Ей показалось, что на ней, как лучи прожекторов, скрещиваются взгляды директора, начальника техотдела Шувалова, выглядывающего из маленькой смежной комнаты, превращенной им в кабинет, и всех остальных. И чтобы не стоять неподвижно в самом фокусе садистического интереса трудового коллектива, она повернулась, повесила пакет на вешалку и стала медленно снимать шубу.
– Таким, значит, образом, – сказал директор, – сегодня обойдете все цеха и сообщите мне завтра утром о ваших успехах. Советую, чтобы они были.
Он встал из-за стола, миновал замершую у вешалки Любочку, размашисто и медленно перекрестился на цветную фотографию троллейбуса «ЗиУ-9» в углу и вышел из комнаты.
Ни на кого не глядя, Любочка села на теплый от директорского зада стул (минут десять, наверное, ждал) и полезла в нижний ящик стола. Все в комнате молчали, поглядывая на спрятавшую лицо за тумбой Любочку и стараясь ни в коем случае не показать испытываемого удовольствия, – наоборот, лица сослуживцев изображали неопределенное сострадание пополам с гражданской ответственностью.
– Вот ведь как интересно! – сказал вдруг Марк Иванович Меннизингер, решив, видимо, нарушить тягостную тишину.
– Что интересно? – спросил Толик Пурыгин, отрываясь от чертежа.
– Мы утром дроссель перетаскивали, чтоб не пылился, – и такая мне мысль в голову пришла…
Марк Иванович замолчал, и Толик, догадавшись, что тот ждет вопроса, задал его:
– Какая мысль, Марк Иванович?
– А такая. Ток ведь не может по воздуху течь, верно?
– Верно.
– А если провод под током разорвать, что будет?
– Искра. Или дуга. Это от индуктивности зависит.
– Вот. Значит, все-таки течет по воздуху.
– Ну и что? – терпеливо спросил Толик.
– А то, что для тока сначала ничего не меняется. Он так и думает, что течет по проводу – ведь в воздухе нет… нет…
– Носителей заряда, – подсказал Толик.
– Да. Именно так. Поэтому когда провод уже порван…
– Во-первых, – сказал Шувалов, выходя из своей комнатки, – ток не думает. Его стихия иная. А во-вторых, при протекании разряда через газ происходит ионизация и появляются заряженные частицы. Я это точно знаю.
Он включил приделанный к стене приемник, отрегулировал громкость и вернулся в свой кабинет. В комнату вошло несколько невидимых балалаечников; они играли в такой манере, что если перед этим у кого-то из сидящих в техотделе и были сомнения насчет существования глубоких и истинно народных произведений для оркестра балалаек, то они сразу же исчезли.
Между тем у Любочки появилась уверенность, что она контролирует мускулы своего лица. Несколько раз улыбнувшись за тумбой стола, она подняла голову, огляделась, придвинула к себе папку для заявок и принялась изучать предложенное новшество.
«…Заключается в том, что штанга металлорежущих ножниц комплектуется набором сменных грузов, что позволяет в результате несложной операции регулировать величину удельного момента, прикладываемого…»
Она на секунду зажмурилась, как делала всегда, когда бывало непонятно, и решила, что надо идти в жестяной цех выяснить все на месте. По-прежнему ни на кого не глядя, она встала, открыла дверцу шкафа, вынула новенький ватник с торчащей из кармана сложенной бумажкой и вышла в коридор.
На улице стало еще гаже – полетели крупные снежные хлопья. Упав на асфальт, они пропитывались водой, но не таяли окончательно, отчего двор, над которым разносилось исступленное блеяние балалаек, покрылся слоем полупрозрачной холодной жижи. Остановясь под навесом, Любочка накинула на плечи ватник (чтобы сохранить дистанцию между собой и рабочими, она никогда не продевала руки в рукава), сделала деловое лицо и двинулась по направлению к парящему над двором широколицему мужчине в красном.
Метрах в двадцати от бокса стояли двое – Любочка сначала решила, что они из столовой, а когда подошла поближе, так и замерла: то, что она приняла за белые халаты, оказалось длинными ночными рубашками, и это была единственная одежда незнакомцев. Один из них был толстым и низеньким, уже в летах, а другой – стриженным наголо молодым человеком. Держась за руки, они внимательно разглядывали плакат.
– Обрати внимание, – говорил низенький, причем над его ртом поднимался пар, – на сложность концепции. Как это загадочно уже само по себе – плакат, изображающий человека, несущего плакат! Если развить эту идею до полагающегося ей конца и поместить на щит в руках мужчины в красном комбинезоне плакат, на котором будет изображен он сам, несущий такой же плакат, – что мы получим?
Молодой человек покосился на Любочку и ничего не сказал.
– Ничего, при ней можно, – сказал низенький и подмигнул Любочке, отчего она вдруг ощутила неожиданную неуверенную надежду.
– Мы получим модель вселенной, понятное дело, – ответил молодой человек.