Кокон-переросток, балдеющий от любования буквами и звуками.
Письма его вросли в меня, как удачно приживлённые черенки. Так с ними и ходила повсюду, то и дело замечая молоденькие зелёные листочки. Говорила ему – чего не пишешь куда-нибудь, пусть публикуют. «Лень. Да и на фига? Это же только сначала было слово…» А я все ж сносила в одну редакцию, не послушала. Ну да, глянули только слегка удивленно, протягивая бумажки назад. Аргумент интересный был: «Такого у нас ещё никогда не было». Серьёзный недостаток.
Надо было удумать – оказавшись как-то в крутой приёмной такого же начальства, взяться за чтение Лёвиного письмеца. Не успела его прочитать перед отходом, оно только пришло, распечатала и захватила с собой.
Большая смелость была – на глазах у секретарши в смокинге, серьёзных посетителей – в носках от крестьяна Диора, в галстуках от Славы Баранова и в прямоугольных папках по бокам. Близнецы-бизнецы. Сдерживать себя было бесполезной затеей – гыгыкала просто навзрыд, чуть не подпрыгивая пинг-понгом.
Бедняги в галстуках надуто переглядывались (галстуки мешали непринуждённому прохождению воздуха, и он скапливался в щеках), потели в свои фирменные носки, перекладывали папки из одной подмышки в другую, но наброситься на меня или связать не решались. Жаль их было немножко. Если бы они сами почитали, узнали бы, что галстуки плохо действуют на мозжечок, и значит, не видать им штурвала космического корабля – как своих ушей.
В тот день приспичило ещё ни с того ни с сего самой позвонить Лёве – разве что экзотики ради, ну да посмеяться вместе над строгой секретаршей…
“Аллё!”, – вместо Лёвиного голоса обдало женским, пошлым, как из какой-нибудь женской парикмахерской. Что может быть оскорбительнее женского голоса, когда звонишь мужскому? И хоть тут же возник нужный голос, трубка и через день еще казалась… жабой. Всего-навсего из-за какой-то подруги временно проживающего у Лёвы приезжего человека из глубинки. Вдруг, как двойка за четверть, когда выходила твёрдая четвёрка. Понять раз и навсегда – в его жизни яблоку упасть негде от женщин.
Пока еду, ни одного звонка. Рехнуться! А что взамен, кто? То-то и оно… Того человека, к которому подтаскивает меня поезд – не знаю, не представляю. Нет в моём воображении того, что называется образ. Чуть было начинало что-то вырисовываться – зачёркивала нервно-торопливо. Уходила, как могла, от прорисованности – к чему она? Что потом делать с несовпадениями? Мой же электронный оттиск, хоть и не самый отчетливый, у него был.
Что странно – совсем не мешало: без всякого образа – сливаться. Потому что, сидишь когда у экрана – как на вершине какой-то недосягаемой. И абсолютно свободен.
Момент встречи помимо воли столько раз обрушивался на меня – ненормальный в своей достоверности, ощутимости всеми порами, от корней до кончиков волос. Удержаться на ногах помогал только… он, лишенный облика, подхватывал в последний момент, не давая рухнуть, как башенному крану, потерявшему башню.
Но вот с этим – с самым первым столкновением наших лиц, глаз, рук… С прикосновением его странной, искривленной мышью руки – с ним ничего нельзя было сделать, хоть тресни! Да какие тут слова. Я немела в абсолютно реальной власти непроизошедшей встречи…
Не спать, не спать!
Когда-нибудь останки брошенного мною телефона раскопают археологи, и он вдруг заговорит… нашими голосами. Только там, в нём они и остались.
«Поговори с моим голосом» – с этим покончено на ближайшее тысячелетие. Другим голосам суждено теперь сплетаться на холодных ветреных просторах, все новым и новым, и другим.
Вот так могло замирать сердце у Ли Харви Освальда, когда он впервые приближался к границе чужой страны, великому неведомому царству коммунизма на Земле, или когда забирался на верхний этаж книгохранилища. Пробирал ли его озноб до костей, как меня? Сколько ни стискивай посиневшие руки между коленок. Господи! Вот что значит не спать и не есть вовремя. Что же общего-то у меня, кокона-переростка, с убийцей-жертвой? Он шёл на дело, зная, что оно может оказаться последним в его жизни. Да что там – в каждом сидит по хорошему Освальду. Сидит. Пока его не трогают.
Да, надо было поесть хоть чего-нибудь перед отъездом. Подружки эти – нет, ну они хотели как лучше: приходили, называется, провожать. И Мариша тоже – непрактичная, неопытная совсем – мало ещё кого провожала. То и дело останавливалась подле – большим знаком вопроса, выше среднего, потерянно опустив руки, хуже меня. До неё, по ходу, совсем не доходило – чего это я, куда это?
Привычка такая – собираться в последний момент. Правда, один неожиданный подарок преподнесли мне сборы: Кондора. Сам нашёлся. Оказался приколотым на блузку, которую я вроде и не носила. Удивительно. Видно он хотел, чтобы я взяла его с собой.
Присесть на дорогу забыли. На плите в кастрюльке остались четыре сваренных яйца. Четыре или пять?
Есть ли что-нибудь пустее вагонных слов, сказанных в ожидании отхода поезда? Когда ждёшь, ждёшь… И помимо воли, отчуждение, преждевременный отрыв. Маета. В вагон зашёл, и все. Будто уже не с ними, не с провожатыми. Да ещё когда стараешься изо всех сил – не думать, не позволять прощанию брать верх. Ведь не навсегда же.
От духоты этой и закованности в купейные оковы, пока поезд стоит, можно сдохнуть! На перрон, на воздух. Только и знаешь, что вертишь головой – не горит ли зеленый? Уже, почти распрощавшись со мной, Марья вдруг лихорадочно стала выуживать что-то из своего рюкзака. Лучше бы не выуживала: “Держи!”, – и довольная, сунула мне в руку сложенный листок. “Что это?” —“Распечатка. Ты же просила глянуть твой ящик”.
Собственным домашним дружком-компьютером я так и не обзавелась, приходилось в случае надобности просить Маришку проверять мою почту. Ни от кого, собственно, ничего так уж сильно я не ждала – Лёва писать практически перестал с тех пор, как мы переключились на телефон, попросила так, на всякий случай. Странно, от кого бы это? Я развернула листок, почти пустой:
не знала норовдорог можеш узнать канешно если дура
Всё, что было напечатано на дурацком листке, вот именно так: без прописных букв и знаков препинания. Никакого адреса отправителя там не было, сказала Марья. Что в нём написано, она понятия не имеет – никогда не читает писем не к ней.
Что еще за «норовдорог»? Чушь какая! Хотя дороги, они такие… «Ты не перепутала? Это в моём ящике было?» Она ничего не перепутала, не впервой ей в мою почту лазить. “Надо, наверно, диск свой чистить, хоть изредка, что ли…”, – посоветовала я подруге. Скомкала бумажку, может, излишне нервозно для какой-то дурацкой бумажки, и довольно метко метнула ее в урну.
Потом я снова вошла в вагон, одна. Променяла друзей на вагон, чтобы вместе с ним умчаться от них. И они остались на перроне, чтобы остаться на нём навсегда – небольшой тёмной группой, из-за тёмной одежды. А Маришка так вообще вся чёрная – от колготок до берета, и даже рюкзачок… Вагон набирал скорость, а группка становилась всё меньше и меньше…
Вот уж о чём не стоило вспоминать на ночь глядя – об этом клочке бумаги. Бывает же, всякие ненормальные рассылают что ни попадя. Не спать, разве только приклонить голову ненадолго…
Лес наизнанку, жутковатый негатив: спутанные призрачно-белые ветви деревьев на чёрном фоне неба. Телеграфные столбы, провода, деревья, кусты, переплетаясь друг с другом, кружатся в безумном танце – быстрее и быстрее. Железный дом на колесах, свихнувшись, вонзается в коридор неподвижных от рождения истуканов. Не спрашивая, вовлекает их в своё безумие, выворачивая наизнанку их тихую сущность.
А я-то, я! Со своей тишайшей сущностью, сжавшись в неподвижный комок (камень?), несусь со скоростью километров сто в час навстречу, нет, на встречу… Или это мне только кажется, так же, как глупым деревьям? И почему они белые-то? Что, уже зима? Сколько же я спала?
Окно вот оно, на месте: в нём чёрные деревья на фоне опять почти светлого неба. Слава богу, никакой зимы. В купе опять я одна. Сбежавшие из паноптикума одумались и решили вернуться, должно быть, в него же, оставив после себя кисловатый, не резкий, запах – всё-таки настоящих, не восковых людей.
Им хорошо. Если что-то и снилось, они, верно, того не помнят. Моя же память услужлива, когда никто не просит. Не в цвете – это первое. Всё серо-чёрное. Пучок серого укропа вручил мне некто в тёмно-сером, жестом, вручающим цветы, только… вместо руки было что-то другое, вроде когтистой лапы. Ещё мелькала какая-то грязная, вся в земле, картошка. На кой мне, спрашивается, такой де Огород? Ведь говорили же: не спать!
Не хватает смелости в зеркало посмотреть, ощущение своего лица изнутри подсказывает, что лучше этого вовсе не делать. Приободрить себя видом из окна? Боже! – едешь ведь по своему детству – ничего не изменилось с тех пор. Та же троица грязноватых мальчишек стоит на насыпи, радостно – есть чему радоваться?! – машут руками. По-моему, они успели увидеть моё лицо.
Вот я уже и внутри кино – для мальчишек с насыпи я – кино. Мы с ними сразу и внутри, и снаружи киноленты. И в прошлый раз, и сто пятьдесят лет тому назад они же – вот так стояли на насыпи и радостно махали вразнобой. Махали и будут махать. Что-то сильно оно все поперепуталось, повъезжало друг в друга: прошлое в будущее. Или их вовсе нет, никакого ни прошлого, ни будущего? Поезд наш идёт по кругу? Все как один поезда идут по кругу. Только так.
Интересно, какими глазами смотрит преступник, обдумывающий план злодеяния, на этот притихший мир за окном, пригретый со всех сторон взбирающимся всё выше солнцем? Мир, покрытый идеально зелёной зеленью с пересекающими её речушками, разбросанными поверх игрушечными домиками, пасущимися козами – абсолютнобелыми, с острыми белыми, как из гипса или мрамора, рогами. Особенно эти последние, просто козы какие-то белокаменные – как античные статуи на сочно-зелёном ковре, изумляли… безмятежностью. Совершенным отрицанием чего-то топорного, грубого, не отмытого от грязи.
Не случалось ли такого, что поглядев на всё это, злодеи оставляли свою затею?
Зеркало безжалостно само уставилось на меня, а в нём – нет, ну так нельзя… не сразу нашла себя. Бледная ксерокопия моего лица – картридж сел. Лишь тени под глазами – отчётливо тёмные. Уж если я сама себе – испуг, чего же от других ждать?
Уповать на макияж – ошибка. Если только на узкого специалиста по раскраске покойников.
Нужно просто другое лицо и срочно. Смыть отпечаток вагонного, где же? В вагонном же рукомойнике. Больше негде. Но он и показал мне!.. Поезд, став вконец железным, швырял с размаху, как пустую картонку, от стены к стене, от окна к двери, впечатывал в металлические выступы – то лбом, то макушкой, то плечом или локтем.
К отсутствию лица добавились волосы, свисающие сосульками. Впервые показалась ненужной и издевательски тонюсенькая косичка, оставленная на сентиментальную память.
Ну в самом деле – смешно. Я что, волнуюсь? Зачем? Все будет так, как должно быть, только и всего. Ведь он поймет – ? Он всё знает – как это бывает: поезд, грохот, тревога, ждание… Смотри в окошечко, дорогой путешественник, и ни о чём не думай.
Что же это? Буколическим лужайкам, декорированным беломраморными козочками, похоже, конец. Вместо них тревожные какие-то деревья, чьи стволы, ближе к верхушкам увешаны довольно мрачными “украшениями”. Будто чьи-то отрубленные головы в спутанных лохмах, застрявшие в ветвях, и вокруг них – чёрное мелькание, неугомонное настырное биение крыльев, сотен и сотен. Сколько же их! Хозяек этих нагло-неряшливых гнёзд. Те, что под моим бывшим окном на моём бывшем дереве, казались теперь какими-то недокормышами-скромнягами.
Если у соловьев – трель, у этих – заржавелая соседская дрель. Тупой сверлящий звук перекрывает даже стук колес. Чем им, интересно, не угодило небо? Дырявят его, как консервную банку – жадно, наперебой, кому достанется больше содержимого банки. Что же им делить? Неужто неба мало?
Незадачливая детсадовская нянечка явно не последняя на их счету. Пока просто клювы до всех не доходят.
Теперь, значит, эти милашки со здоровенными костяными клювами взялись сопровождать наш состав. Неусыпный ВВС против моего БТС – ему конец? Эскорт, который, только зазевайся – сам набросится на объект сопровождения. Видно, аппетитно пахнет начинка этой длиннющей кулебяки.
Зрелище было столь энергичным, что вызывало странное чуть ли не уважение – единством и волей. Такое монолитно-сплоченное братство не в пример всяким бескрылым, вытаптывающим на земле свои тропы. Случись встретиться с ними один на один…
Скоро, совсем скоро уже. С ними даже появилось нешуточное ускорение, будто они подгоняли поезд неистовыми взмахами крыльев. С закрытыми глазами в ритме колесного аккомпанемента слышались… нет, не удары живого сердца, а работа искусственного аппарата, перекачивающего кровь: громкие, грузные, чуть через силу, всхлипы.
И никакого машиниста во главе, не справился с управлением. И рельсы по боку. Железный вагон несется по камням, кочкам, сквозь лесные чащобы, перелетая через овраги, реки, где не построены еще мосты. И хорошо! Вагон железный и, как все на этом свете, прямоугольный, зато колёса – круглые! Колёса знают, что делают.
И пусть там этот диваноизм катит бочку на дорогу сколько ему влезет, дескать ни малейшего смысла в этом нет, хоть все изъезди вдоль и поперек на сто рядов, конечный пункт всегда один. И при всём астрономическом числе дорог, она, по существу, всего одна – к себе. Ко мне, то есть. Так рекут они, мудрецы ламаистовые. Им прямо известно, кто такое это «я» в каждом отдельном случае? Я же пока знаю только, знаю и чувствую одно: мне нужна вот эта самая дорога, из пункта А в пункт Б.
Больной открыл глаза, все страхи – под откос. Быстрей, быстрее, быстре-йе-йе-ей!
Окрыленный состав, питаемый не углем, не электричеством, а единственно нетерпением одного-единственного свихнутого пассажира, вот-вот пронзит тело ТОГО города.
И они что, тоже войдут в город вместе со всеми? Эти тьмы и тьмы дрелеголосых? Там ведь и без них хватает крылатых санитаров, я хорошо помню.
Открыть
…Неужто он все-таки остановился? А с ним сердце? Душное столпотворение в коридоре. В первые не рвусь, торопитесь – проходите, пожалуйста. Ну вот и всё, моя очередь. Ваш выход. Эти характерные высокие перроны, не в каждом городе такие – чтобы вровень с вагонной площадкой. На них можно просто шагнуть из поезда, отсюда – туда… Через пропасть между утесами: вчера – сегодня. В момент прыжка я только мельком глянула в черный провал внизу и, хоть ужаснулась глубине, подумала залихватски и тупо – все будет хорошо. А иначе зачем?
Твердое под ногами. Не пошатнулось. Я остановилась. И ничего… Никого.
Еще шагнула вперед зачем-то. И поняла, что стена. Смотреть по сторонам было нельзя. Можно было только ждать…
Немножко стало похоже, как будто выскочила на ходу – сама не зная на каком полустанке и почему. Вдруг стала эпицентром – во все стороны от меня стремительно растекался вакуум, как что-то вирусное, заразное. Навечно останусь в центре него, буду стоять, не зная, куда девать взгляд, и без сердца. Поезд выкинул меня и перестал быть моим – назад не примет, я ему никто. Никакого укрытия поблизости. Перрон, несмотря на твёрдость, дал трещину, которая стала всасывать в себя. Медлительно, муторно… Но и всосать не могла. Потому что слишком уж неопределенной я была, неустановленной… Без очертаний. Ну деться бы хоть куда-нибудь уже!
Так продолжалось сто пятьдесят миллионов лет. «А ведь он здесь». Чего ж не…
…Из-за чужих спин, не спеша, вынырнуло лицо. Неуверенно, вопросительно, виновато… Ко мне обращено (если это всё ещё я) – обречённой улыбкой.
–
Ну, привет… Странница. Заблудшая.
Шагнул прямо к носу, наклонившись, кисснул, чуть не промахнувшись, скользнул как попало, по касательной. И улыбкой по моему лицу. Улыбкой губ, а не глаз, темных, нелучевых, как после долгого несна. Будто не отсюда, не с этого лица глаза. Как мое собственное отражение – налет замученности в его облике. Складки по краям рта – залегли… на глубину ожидания? Я ехала, он ждал, а они залегали, залегали… Как увидела их… Ох!.. А грива вполне льва, хоть и седеющая, диковатая, с расческой знакомая так себе.
Цветы. Никакой не укроп, розы протянуты мне. Правда, лишённые цвета, и тоже… от томной усталости начинающие чуть заметно никнуть головами. Ой-й-ёй! Как же их взять, чтобы не прокололи насквозь? И… что же? А наши руки, его и моя? Руки! Не коснулись! Не встретились. Из-за цветов!
С радостью, да и вообще с эмоциями её группы, было… Их не было вовсе.
Всё ушло в дорогу?
–
Почему заблудшая?
Рубашка на нем, в какой ходит среднестатистический житель планеты в это время года: с расстёгнутым воротом, с закатанными рукавами, в кармашке сигареты; штаны, семейства джинсообразных, средней потёртости. Не, не бизнец. И волосы… среднего цвета. Для своих сорока с чем-то – не старый. Вопросительность и отстранённость в усталом лице, хоть и улыбка. Даже в форме улыбки есть что-то вопросительное – из-за чуть выдающихся вперёд пухлых губ, будто стремящихся всё попробовать на вкус.
– Уж больно долго где-то носило тебя.
И я впервые увидела, как он поднес свою действительно немного странную кисть ко лбу и мимоходом потёр его.
–
А-а. А я подумала… не на той станции… вышла, – внезапно охрипнув, произнесла странная странница.
Кто её знает, в самом деле? Насколько она та? «Больно долго» – до боли долго, значит. Сейчас только одна боль досаждала мне – что же это, специальный такой сорт роз? С кинжалами вместо шипов.
Постепенно вокруг всё вернулось на свои места – озабоченные поклажей прибывшие, профессиональные носильщики этой поклажи, счастливые встречающие. Сколь неизбежная, столь и спасительная суета. Общая заданность направления полностью снимает проблему выбора, а заодно лишает и каких-либо мыслей. Всё нормально, всё путём: все идут, и мы, подхватив багаж, двинули вместе со всеми – с теми, кто знает, куда.
Единственно – я старалась, чтобы не так бросалось в глаза, что это мои первые шаги, что я только учусь. Правда, что-то шаг давался не без труда, и не из-за долгой купейной треноги. Чувство было, будто ведут меня с небольшой повязкой на глазах. Да еще ладони, пронзаемые остриями…
Глянув сбоку на Лёву – только так и можно глянуть на ходу, попыталась удостовериться, все ли встречающие так счастливы? Никаких признаков крыльев, шёл, довольно агрессивно впечатывая ступни в пластилиновый асфальт, заметно ссутулившись. Он был похож на человека, несущего чей-то багаж, не свой.
Отвечал на вопросы необычайной важности: о том, как добрался до вокзала – вполне благополучно, я ж говорил, уже стало забываться, всё тихо. Как вообще здесь – да всё нормально, больше не взрывают. Что-то мешало ловить слова, врубаться в смысл. Половина звуков вообще пропадала куда-то, съедалась общим гулом. Иногда долетало что-то, будто не в той кодировке… Или я слушала не в той? Старалась сосредоточиться, не понимая, в чем дело. Напрягалась. Мотала головой – видно, не всегда впопад. Судя по переспрашиванию.
Вот что мешало. Голос. Он был… не тот, что прежде. Или из-за гудения большого открытого воздуха. Это, наверно, нормально – ведь без проводов. И все-таки … совсем он был другим, голос. Потерявший всякую утешность.
Зато эта высокая худощавая фигура и походка человека, несущего мою треклятую сумку, казались мне уже знакомыми, почти родными: немного сгорбленная спина; гибкая, слегка коленями внутрь поступь, опять же чем-то смахивающая на львиную; даже мягкие растоптанные мокасины – именно в таких и должен был ходить он, человек с именем льва.
Вокзал был на месте, и даже чересчур. И площадь перед ним, на которую нас и вынесло. Миновать её было невозможно – перрон впадал в неё, как в море. Стихия эта в своей грубой всеядности и оглушительном звуке – как издевка над только-только начинающим ходить. Толкотня и гвалт, как взрывной волной, отшвырнули нас друг от друга – так, что хоть “Ау-у!” кричи. И я закричала:
– Подожди-и!
Он приостановился, не понимая. Я тоже остановилась, щадя взор, устремила его поверх истеричной ярмарки – и… не смогла произнести ни слова. В душном привокзальном воздухе парили – да, красавицы с выдающимися клювами. Долетели-таки. Голубушки-воронушки. И в нешуточном количестве. И голоса подают. Приветствуют.
– Куда мы идём? – выговорила я еле-еле, продолжая созерцать кружение.
– На стоянку.
– Лёв, у меня, вообще-то, здесь двоюродная сестра есть.
– Чего, чего?
Видно, звук совсем пропал. Я добавила мощности, как могла, и повторила.
– Да ты что! У меня тоже. Неужто одна и та же? Твою как зовут?
И он снова схватил сумку. А я корзинку. С этой корзинкой…
Ну нет, если бы я знала про эту площадь – ни за что… Не оставляет надежды.
– Подожди.
– Нет уж, сначала выберемся отсюда и побыстрее.
Он чувствует то же самое?
Мы добрались наконец до какого-то автомобиля, неизвестной марки. И эта удушающая жара, несмотря на уже не летний месяц.
– Она живёт не так уж далеко, – мямлила я, оседая блинным комом на раскаленную сковороду сиденья.
– Что ж, как-нибудь заглянем в гости. А пока, как договаривались: приедешь – позвоним – снимем, если надо будет, – остальное пропьём. Делов-то! Никто никому ничего.
И ехали опять поврозь, хоть он и спрашивал о чём-то, то и дело инспектируя мой нос – чуть не вплотную придвигая к нему свой. Я даже не могла поправить свисающие на лицо пряди, пригвоздённая острокинжальным букетом. Лучше бы водитель смотрел вперёд, на дорогу.
– Ты… Про красный-зеленый-то хоть слышал?
– А-а? А как же! Андрюха говорил, хозяин тачки. Машина ведь не моя.
И не моя. Вконец не моя. Кто из нас больше ненастоящий – я или он, непонятно. Скорее – я. Его руки ведут машину – может, все-таки пару-тройку правил он знает, мои, чуть живые – еле-еле придерживают ошипованные, но тоже чуть живые, с каждой минутой стремительно покидающие этот мир цветы.
Чуть помедленнее, розы. Чуть помедленнее…
Как встроиться в этот теплый невиртуальный воздух?
Он с улыбкой, непонятной какой-то, добродушной, если не заглядывать в глаза, начинает вдруг уже без зазрения совести изучать меня – так внимательно, будто его в милиции попросили составить мой фоторобот. Я, помня о вагонной головомойке, прихожу в ужас и сижу в нём, не шевелясь.
– Дорога! – в отчаянии напомнила я. – На неё-то будешь смотреть?
Доедем ли? Водитель из него, как из меня завсекцией чего-нибудь.
Он посмотрел вперёд и тут же, странно ожив, выпалил энергично:
– О, гляди! Видишь, дом везут?
Какой ещё дом??? Взглянув, я не увидела никакого дома. Вид перед нами загораживал заляпанный комками глины кузов, кое-как прикрытый брезентом, из-под которого местами выглядывали какие-то серые бесформенные глыбы. И было в этом самосвале… тяжесть какая-то. Невыносимый гнёт беды. То ли из-за комьев глины, будто с кладбища?
– Их теперь столько…
– Чего? Да что это?!
– Ты что, не понимаешь?
– Нет.
– Остатки дома!
Он опять повернулся ко мне. И… нет, почудилось, такой жуткий зной и духота – в лице его мелькнуло такое… та кондукторша того «Икаруса»… В день, когда я купила билет…
Подготовка к моему приезду была налицо: середина комнаты пуста и даже, будто бы лишена видимого мусора. Ближе к краям, правда, ощущалась некая непреходящая запылённость и зашлакованность. Вообще же, его квартира – моя! Только у неё все в другую сторону, как у сиамского близнеца.
– Ради тебя я над собой тако-ое проделал! Заставил себя – представь! – разгрести тут по центру, чтоб как у людей. Чтоб не запинаться. Понимаешь, что я тебе говорю?
Неужели у меня был такой вконец тупой вид? Я как раз понимала – ну что с него взять? Жильё-то не его, съёмное – как пиджак, снятый с чужого плеча. Пришлось снять, уйдя от очередной жены. Точное их число он хоть и называл, не отложилось – что-то между тремя и десятью. Сколько женился, столько раз галстук надевал. Стоило ради этого?
Это вам не по улице ходить – оказаться вдвоём под одним потолком и в стенах со всех сторон. Первое проникновение – в нарушение законов (каких-то, наверняка), прав, защитной оболочки; первая близость с жилищем того, кто звал тебя к себе, кажется, полжизни – это уже близость с самим этим человеком. Даже если жилище напоминает студенческую общагу и обитель пенсионной старушки в одном стакане. Старушки из простых, без буржуазных замашек – проблема обновления мебели в последний раз занимала ее, должно быть, еще в годы первых пятилеток. Странные, в общем, вещи. Старые, но… никак не фамильные. Без роду, без племени вещички.
Сервант – мальчик-слуга – такого роста он был, а за его стеклом виднелись сложенные горками мелкие детали, пальчиковые батарейки, пузырек лака для ногтей(!), квитанции, обувная коробка и огромная, растопыренная лучами, морская раковина. Сверху на серванте тоже лежала целая гора квитанций, похоже телефонных – с бесконечно длинными списками совершенных переговоров – в день по несколько раз, не иначе. Это же со мной… И мне стало как-то нехорошо. Как будто я умерла.