Париж… Парис… Парадиз. Пари – Паради. Да, по-французски Париж рифмуется с раем. Что ни дом – то шедевр архитектуры, каждый ломтик хлеба в кафе – гастрономическое чудо. Люди красивы как боги.
И прежде всего – здесь, в Париже, живет Матьё. Это главное. Матьё не с чем и не с кем сравнить – нереальный и в то же время судьбоносный вывод.
Он в который раз посмотрел на часы. Сколько еще ждать, прежде чем сдаться? Попробовать написать эсэмэску? Наверное, не стоит – может насторожиться или, еще того хуже, испугается.
Адам повернулся в сторону Сорбонны и реки. Матьё мог пойти из Марэ пешком, через мосты, но вряд ли – обычно он предпочитает метро.
Нечего нервничать, обычная история. Матьё всегда опаздывает, а он, Адам, приходит слишком рано. Возможно, такой порядок и продиктован какой-то особенностью их отношений, но Адаму не хотелось об этом размышлять. Вернее, как-то раз попытался, но быстро понял, что ни одной мысли не то что развить, но даже додумать до конца не удастся.
Мимо прошел пожилой человек в обществе женщины намного моложе его. Седой, коротко стриженный, ухоженная бородка. Спутница в голубом платье под коротким манто. Мужчина просунул руку под меховую накидку и прижимал ее так тесно, что трудно было понять, как они вообще в состоянии двигаться.
В Америке люди, конечно, веселее и дружелюбнее, но по части любви им до французов далеко. Город сочится сексом, французы занимаются любовью чуть не посреди улицы. Вчера он сам видел целующуюся пару в подъезде – парень запустил руку своей избраннице под юбку и времени не терял, если судить по ее сдавленным стонам.
В Нью-Йорке кто-нибудь обязательно позвонил бы в полицию.
И даже Адам почувствовал эти тайные токи – влюбился так, что утратил контроль за собственными действиями. При этом прекрасно сознавал: да, контроль утрачен. Он потерял душевный баланс, которым втайне гордился. Стрелка компаса, которая раньше в подобных случаях начинала тревожно дергаться, с появлением Матьё замерла и показывала только одно направление: любовь.
Они встретились в конце сентября, в один из тех дней, которые во всем мире составляют отдельный и долгожданный период под названием “индейское лето”[15]. Огромные пирамиды яблок и груш на Рю де Риволи. Адам дивился искусству торговцев – как все это не осыпается? Должно развалиться при малейшем прикосновении. И тут он заметил идущего навстречу молодого парня. Они разошлись, Адам проводил его взглядом, но уже через пару секунд тот остановился и обернулся.
– Ты улыбнулся! – И рассмеялся таким легким, музыкальным смехом, что у Адама потеплело на сердце.
Разговорились. Когда Адам назвал свое имя, Матьё склонился в шутливом поклоне:
– Теперь я знаю, от кого произошел. От тебя. Ты же первочеловек…
Как гром среди ясного неба…
Он впервые понял смысл этого расхожего клише.
И угораздило же его. Матьё ведь самый настоящий бродяга. Если кому-то понадобится объяснить слово “богема”, достаточно показать на Матьё. Создает более чем странные композиции из дерева и металла. Его заваленная разнообразным хламом квартирка напоминает мастерскую сумасшедшего ремесленника. Адам так и не смог понять, зарабатывает ли Матьё хоть что-то своим искусством или все его творчество – просто-напросто образ жизни. Разумеется, человек такого склада должен жить именно в Париже. Вот бунтарь-американец колесил бы по дорогам, но для француза, для которого свобода и творчество превыше всего, именно Париж – естественный центр притяжения, исходная и конечная точка погони за счастьем и красотой.
В комнате Матьё в Марэ, еврейском квартале, которую он называл не иначе как студия, единственным предметом меблировки был футон, низкий японский матрас. И в первый же вечер Матьё дал понять, что серьезные отношения его не интересуют.
– Ничего регулярного. Забава. Способ приятно провести время. Игра.
Вот только худшего партнера для игр, чем Адам, и придумать невозможно. Он даже в детстве избегал игр. Мир ему всегда казался безоговорочно серьезным, и если уж с ним случилась любовь, то для него это точно не игра. Но он на всякий случай кивнул – обессиленный и расслабленный после первого настоящего свидания. Да, конечно. Игра.
Они занимались этой игрой часто и помногу. Это было замечательно, и Адаму каждое новое свидание лишь добавляло уверенности: эта любовь на всю жизнь.
А теперь он стоит, замерзший, у калитки Люксембургского сада и ждет. Уже не первое свидание, на которое Матьё попросту не явился. Адам посмотрел на часы – восемь вечера в Париже, два часа пополудни в Нью-Йорке. Конечно, можно зайти вон в то кафе, там точно есть Wi-Fi, и удивить лабораторию запоздалой активностью. Почему нет? Заказать кружку “Стеллы”, гамбургер и поработать.
Посмотрел на телефон – вдруг здесь нет покрытия? Как это может быть? Никак, конечно. Все в порядке. Все пять столбиков.
Почти незаметный моросящий дождь внезапно усилился. Толпа прохожих расцвела разнообразными зонтиками и быстро поредела.
Мимо прошел старик с тростью, он останавливался передохнуть чуть не на каждом шагу. Адам опять вспомнил Люийе. Они в лаборатории называли происходящее “серебряным цунами”: человечество стареет так стремительно, что уже через пару лет окончательно затопит существующую систему здравоохранения. Внешне мало что менялось, разве что чаще попадаются старые люди. Но и на это почти никто не обращал внимания, психика человека устроена так, что по-настоящему тревожные признаки остаются незамеченными. Они бросаются в глаза, но ты не хочешь их видеть – и не видишь. Старость – самая неприметная пора человеческой жизни. У молодого поколения, детей стареющих родителей, никогда не хватает времени, у них полон рот забот о собственных детях, тем надо выстоять в жестоком подростковом мире, а дедушки и бабушки никакого интереса не представляют. Старики – пришельцы из давно ушедшего мира, чем они могут помочь и чему научить? Многомиллионное поколение “80+” предоставлено само себе, его все дальше уносит неотвратимая волна заброшенности, забвения, а иногда и отторжения. Трагедия, растянутая на десятилетия, не перестает быть трагедией.
Ну и что? Они нашли Франсуа Люийе на полу в его квартире. Даже пистолет не выпал, он так и сжимал его в руке, настолько сильна была судорога последнего решения. Никаких предсмертных записок. Никто из родственников не мог вспомнить хоть что-то, что могло бы указывать на намерения свести счеты с жизнью. Даже мысли такой у него не было. Дело быстро закрыли – что тут расследовать? Семидесятилетний старик решил опередить господина Альцгеймера и покончить с собой до того, как это сделает болезнь, постепенно превращающая его в бессмысленное, никому не нужное существо.
Конечно, все на свете можно упростить до цепочки из двух-трех звеньев: причины – последствия. Но давно известно, что пожилые люди, как правило, не прибегают к таким радикальным методам самоубийства. Сунуть в рот заряженный пистолет подошло бы для криминального романа или психологической драмы, но не для хилого, уставшего от жизни нотариуса. К тому же Франсуа был человеком на редкость безликим и неприметным; Адам прекрасно помнил, что когда Люийе пришел к нему на повторный прием, он его просто-напросто не узнал.
Мало того, у него наметилось улучшение. Хотя в последний раз, если верить Сами, Франсуа был так же, если не больше дезориентирован, как и до начала лечения. Обычно пациенты реагировали на Re-cognize быстрее, но пока количество добровольцев не позволяло привести достоверную статистику.
– И что? – уверенно сказал Дэвид. – Кончай, Адам.
И полиция, так же как и окружающие, особого интереса к суициду не проявила, хотя обычно занималась такими происшествиями довольно внимательно. Расследование закрыли, даже не дав делу названия. Зарегистрировали под каким-то номером с обязательной дробью и отправили в архив. Пистолетом Люийе владел законно, у него была лицензия, он даже ежегодно платил за абонемент в тире в Порт-де-Ванв. Бедняга захотел решить свою судьбу самостоятельно, и его можно понять. Все хорошо, что хорошо кончается, – наверняка именно так он и рассудил. Без мучений, без раздражения и зависимости от окружающих. Такого конца не хочет никто. Все можно понять, но как вытащить засевшую в мозгу занозу? Люийе не выказывал никаких признаков депрессии. Он был в процессе лечения.
Как и та лабораторная мышь.
Тоже случайность, уверен шеф. Тут Дэвид полностью согласен со своим другом-соперником Эндрю Нгуеном: в конце концов, Люийе вполне мог принадлежать к плацебо-группе. Они так поначалу и думали, поскольку требования статистической достоверности с каждым десятилетием становятся все более запутанными. Двойной слепой метод имеет и обратную сторону: до определенного момента никто, кроме компьютерной программы, ничего не знает, иначе чистота эксперимента под вопросом. Ученые – непревзойденные чемпионы по части принимать желаемое за действительное. Особенно в фармацевтике. История с талидомидом[16] еще у многих жива в памяти.
Под наблюдением нейроцентра “Крепелин” в Париже находились двадцать пациентов, десять из них получали Re-cognize, десять – плацебо. Кто именно что – ни один сотрудник не должен был знать, все данные за семью печатями в компьютере. И конечно, прерывать программу из-за одного несчастного случая было бы безумием. С другой стороны, похоже на то, как если бы разрубить змею пополам и долго изучать, признает голова свой хвост или не признает.
А мышка? Куда деть мышь Селии? Ни на плацебо не свалишь, ни на депрессию. Но про мышь даже говорить считалось неприличным, особенно в присутствии Дэвида. Хватит уже про этого чертова грызуна.
Тайные чуланы и коридоры науки. Адаму всего тридцать три, но он успел проплутать по этим коридорам столько, что хватит на всю жизнь. Гарвард и Гассер получили огромные, можно сказать невиданные в истории гранты на то, чтобы как можно быстрее вывести Re-cognize на рынок. И две исследовательские группы совершили невозможное. Прошло всего три года с тех пор, как первой мыши была сделана инъекция, а они уже в третьей фазе проекта – четыре тысячи добровольцев. Акции фармацевтической компании в Кембридже, зарегистрировавшей патент на Re-cognize, взлетели так, что шефам впору начинать курс лечения от мании величия. Остановить проект или хотя бы притормозить казалось немыслимым. Адам попытался было дернуть стоп-кран и в результате оказался по другую сторону океана.
Нейроцентр “Крепелин” – первое и пока единственное учреждение, получившее разрешение на испытания препарата в Европе. Скорее всего, потому, что владели им американцы. Они тесно сотрудничали с соседями – Институтом Пастера, расположившимся на той же улице в Монпарнасе, но сотрудничество это было исключительно некоммерческим. Все деньги на проект Адама поступали из Гассера. До последнего евро.
Все успокоились, но не Адам. Адам не успокоился и не сдался. С утра до ночи работал, пытался решить загадку Люийе, понять, что пошло не так. Да, проявления агрессии и фрустрации замечались и у подопытных животных, и Адам не исключал, что они просто не обратили внимания на суицидальные тенденции пациента. Но он не мог избавиться от ощущения, что они торопятся, что надо взять паузу и внимательнее присмотреться к побочным эффектам применения препарата. Однако доказать обоснованность сомнений не удавалось, а единственное, что он мог предложить в качестве аргумента, – “я это ясно чувствую”. И привести с пяток примеров, когда именно интуиция какого-нибудь незаметного лаборанта не позволила ученым взять ложный след.
Вот и все.
– Первочеловеку почтение и благодарность!
Матьё подкрался так незаметно, что Адам вздрогнул. Поцеловал его в щеку, потом в другую. От него пахло табаком, опилками и каким-то одеколоном, неожиданным образом придававшим этим земным запахам изысканность и благородство. Адам попытался скрыть радость, но губы сами собой расплылись в улыбке, и раздражение тут же испарилось, будто его и не было.
– Извини, опоздал.
Глаза того цвета, который принято называть цветом морской волны, тесная черная майка под кожаной курткой, волна длинных темных волос.
– Кто-то прыгнул на рельсы. Мы простояли двадцать минут.
– Ты серьезно?
– Несчастный случай. Вернее, самоубийство.
– Кто-то его толкнул?
– У тебя американский ход мыслей. Мы здесь, в Европе, от убийств воздерживаемся. Несчастен – разбирайся сам с собой.
– Не особенно оптимистично.
– Я здесь не для того, чтобы нянчить твой оптимизм.
– А для чего ты здесь?
Матьё окинул его взглядом с головы до ног. В одну из первых встреч он спросил Адама, уж не работает ли тот моделью для какого-то из знаменитых парижских домов моды. И долго хохотал, когда узнал, что Адам никакая не модель, а нейрофизиолог, ученый. Исследователь функций головного мозга.
– Как это – для чего? Голоден как волк. Что бы ты съел?
– Не знаю. – Адам пожал плечами. – Гамбургер?
Матьё прыснул:
– Гамбургер! И после этого ты смеешь утверждать, что любишь Францию! Ну нет. Сегодня – лягушачьи лапки.
– Шутишь?
– Taste like chicken, – произнес Матьё с неистребимым французским акцентом, положил Адаму руку на плечо и засмеялся. – Тебе понравится.
Они пересекли широкий бульвар и свернули на Рю Суффло. Голуби на мостовой неохотно посторонились. Окна террас ресторанов прикрыты полупрозрачными зимними жалюзи, по периметру установлены инфракрасные обогреватели. Матьё обнимал его за плечи, он совершенно не стеснялся публично выказывать нежность. Есть ли хоть одна другая страна, где любовь во всех ее проявлениях кажется не только естественной, но и главной составляющей жизни?
Под окном одного из баров целовалась парочка. Из окна доносилась музыка – на удивление, живая, не запись. Небольшая группа музыкантов – ударные, контрабас, скрипка и обязательный аккордеон. Город любви…
– Вот здесь, – сказал Матьё и показал на другую сторону. – Рю Сен-Жак.
Они пропустили несколько машин и перешли улицу. На холме, в мутном вечернем небе, четко вырисовывался подсвеченный купол Пантеона. Рука Матьё по-прежнему лежала у Адама на плече. Лягушки? Почему бы нет?
* * *
Гейл задержалась перед зеркалом освежить макияж. Много времени не потребовалось: добавила немного румян и провела помадой по губам, достав из сумочки тюбик. Девушка в магазине уговорила купить, хотя гигиенической помадой она не пользовалась с подросткового возраста. Посмотрела на Гейл с профессиональным участием и назидательно произнесла: губы, как и кожа, нуждаются в постоянном увлажнении. В ванной у них все снабжено этикетками, крупные черные буквы на белом фоне: МЫЛО, ЗУБНАЯ ПАСТА, ГЕЛЬ ДЛЯ БРИТЬЯ, ПОЛОСКАНИЕ ДЛЯ РТА.
Лекарства она давно убрала и заперла в ящике кухонного стола. Был случай, когда Роберт в ее отсутствие перепутал банки, – не смертельно, конечно, но мало ли что может произойти в следующий раз.
Поначалу ее больше всего угнетало, что она уже не может слепо доверять мужу, как доверяла всю жизнь. В первые месяцы это казалось крушением, но первоначальный паралич удалось победить, и Гейл постепенно научилась с этим жить. So what? Ну и что? Проверила, перепроверила – не так уж страшно.
Снова посмотрела в зеркало. Надо бы постричься. Может, сделать химию? И покрасить волосы – седина все заметнее. Майра в прошлом году решила заделаться блондинкой – результат превзошел все ожидания. А еще можно серо-седые пряди превратить в серебристые. Но тогда придется провести у парикмахера несколько часов. Нельзя на полдня оставлять Роберта в одиночестве.
Она еще раз проверила, все ли на месте, и вышла, предусмотрительно закрыв за собой дверь. Не стоит охлаждать спальню. Ванная комната – единственное место в доме с подогревом пола. Вечерний душ в тепле – что может быть лучше? А можно посидеть в джакузи.
Роберт сидел в своем кабинете и листал неизменный “Бостон глоуб”. Полосатая сорочка, бежевые мягкие брюки – все это она повесила на стул с вечера.
Он медленно поднял на нее глаза.
– Мне надо выйти по делам, – сообщила Гейл.
– По делам?..
– Так… разные мелочи.
Ей вовсе не хотелось рассказывать, что она идет на встречу родственников больных альцгеймером. Можно нарваться на вопрос: “А разве у них есть родственники?” Или еще хуже: “А зачем им встречаться?” А то еще того чище: “Кто такой Альцгеймер?”
– Ну хорошо. Хорошо. – Подумал и повторил: – Хорошо.
– Приду довольно поздно, часов в восемь. Не позже восьми. В холодильнике салат, все уже готово, я даже заправила. И хлеб там же, только сунуть в тостер. Поешь в шесть, самое позднее в полседьмого.
– Да-да… обязательно.
– Нейт должен позвонить. Передай привет.
– Когда? Сейчас?
– Не знаю, когда позвонит, тогда позвонит. Возьми трубку, с ним всегда приятно поболтать. И не забудь поесть.
За последние месяцы Гейл продумала все до мелочей. Понимала, что права на ошибку нет. И все равно как-то раз Роберт включил пустую кофеварку, забыл налить воду. Донышко раскалилось, и если бы не сработал какой-то внутренний предохранитель, то пожара было бы не избежать. Да здравствует технический прогресс – на старых машинах никаких предохранителей не было.
– Телефон со мной, звони, если что.
Роберт кивнул непринужденно, как в старые времена, когда схватывал все на лету. А сейчас у нее даже не было уверенности, понял ли он сказанное. Разумеется, ее имя стояло первым в списке контактов, набранное крупным жирным шрифтом, но у этих современных телефонов миллион функций, к тому же они довольно требовательны к мелкой моторике, Гейл и сама все время путалась. Она не раз жалела, что позволила убрать старый городской телефон. Во-первых, чтобы вызвать заранее внесенный в список номер, всего-то надо нажать одну большую кнопку, а во-вторых, эти манипуляции за годы повторялись столько раз, что стереть их из памяти даже неумолимому ластику альцгеймера вряд ли под силу.
На пороге она помедлила. На всякий случай – а вдруг вынырнет из тумана годами затверженный ритуал: поцелуй в щечку, рука на плече, я тебя люблю, осторожней за рулем.
Нет, конечно. И возможно, это одна из причин, отчего ей не хочется идти на встречу родственников. Уже ее появление там – как признание вины в суде: да, я родственница. Жена. Значит, я тоже виновата в том, что с ним случилось. Нелепо. Гейл от природы не была сентиментальна, подобные душещипательные сцены никогда не привлекали ее и даже слегка коробили некоторым, как ей казалось, неприличием.
Мы собрались ради тебя. Расскажи про свои ощущения.
То, что происходит за закрытыми дверьми в гостиных и спальнях, – личное дело каждого. Она была не из тех, кому доставляет удовольствие ковыряться в чужих ранах, даже если уговорить себя, что пытается их залечить.
Но сохранять показную бодрость ей с каждым днем все труднее и труднее. Гейл еще немного поразмышляла и решила поехать. Не столько помогать товарищам по несчастью, сколько в надежде, что кто-то поможет ей самой. Не повредит. К тому же это довольно далеко от дома, в Ньютоне. Риск встретить знакомых исчезающе мал.
Когда все началось, ей то и дело приходила в голову мысль, насколько лучше было бы, если б заболел не Роберт, а она.
Благодать забвения.
Это заумное выражение она вычитала в книге. Больные не знают, что ничего не помнят. Возможно, такая мысль и приходит им в голову, но они тут же забывают и про нее.
Тот, кто это написал, никогда не встречался с подлинной деменцией. Никакой благодати – ни для больного, ни для родственников. Разные, постоянно чередующиеся круги ада. Врагу не пожелаешь.
– Ухожу, – сказала она в прихожей себе самой, но довольно громко.
Накинула пальто и спустилась в гараж. С почти забытым удовольствием вдохнула запах кожи, смешанный еще с чем-то, с какой-то химией, моющим средством, возможно, – запах новой машины не спутаешь ни с чем. Села за руль “ягуара” и нажала кнопку на пульте. Ворота медленно поползли вверх. Что-то там скрипнуло – надо смазать подъемник. Мотор сыто заурчал, и в ту же секунду из динамиков полилась музыка.
Малер, Вторая симфония. Прекрасная, до слез, музыка.
Нет, не Роберт приучил ее к классической музыке, хотя он и был ее страстным поклонником. Отец Гейл играл в симфоническом оркестре. Она тогда была еще совсем маленькой. А потом ушел из семьи. “Я должен посмотреть мир” – так в мамином пересказе звучало объяснение его исчезновения. Отец исчез, а любовь к музыке осталась. Возможно, подсознательно она чувствовала, что нежное и мощное звучание симфонического оркестра – единственное, что связывает ее с отцом. Играть она так и не научилась, зато научилась слушать. Даже не слушать – вслушиваться. Казалось, где-то там, в сложном переплетении гармоний, в нервном тремоло альтов, в грозной дроби литавр кроется ключ, который поможет понять, почему отец ее покинул.
Она не пропускала ни одного концерта, где исполнялись его любимые композиторы – Малер, Брукнер, Бетховен. По рассказам мамы, отец был совершенно без ума от Бетховена. В доме постоянно звучала музыка, и во избежание нервного срыва маме приходилось затыкать уши.
Мама с поролоновыми пробочками в ушах – пожалуй, единственное сохранившееся в памяти Гейл воспоминание об отце. Хотя, может быть, и это она вообразила. Но когда разбирала вещи умершей матери и наткнулась на коробочку, в которой сохранилось несколько таких грушевидных ярко-желтых затычек, сразу представила картину: отец слушает музыку, а мама затыкает уши.
Прошло шестьдесят лет, а она продолжала слушать. Конечно же, отца она давно перестала искать, но любовь к музыке осталась. Раньше они с Робертом покупали филармонические абонементы, ходили каждый месяц, но и это позади.
Кстати, Роберт недолюбливает Бетховена – этот композитор кажется ему чересчур эмоциональным. Как-то он даже употребил слово “нестабильный”. Бетховен нестабилен. Гейл всегда внутренне улыбалась, пыталась понять, что именно выводит мужа из равновесия. И однажды он определил причину раздражения: “немотивированная ярость”. И объяснил: как будто шел-шел Бетховен по улице, а ему на голову из окна набросили одеяло, и он тычет кулаками во все стороны без всякого смысла. Малер – другое дело. Малера он принимал безоговорочно.
Они уже давно не говорили о музыке, но на днях Гейл заметила, что Роберт слушает трансляцию из Нью-Йорка, а рука на колене непроизвольно движется, как будто дирижирует. Как будто помнит, как будто предугадывает каждую следующую модуляцию. Да не “как будто” – наверняка в самом деле помнит, иногда ни с того ни с сего повторяет наизусть полный текст романса или еще того чище – латинские строки “Реквиема”. Dies irae, dies illa solvet saeclum in favilla… В такие минуты у Гейл появлялась надежда – как ни ужасна болезнь, она не в силах полностью разрушить миллиарды нейронных цепочек врожденного и десятилетиями оттачиваемого интеллекта.
Затормозила у светофора, и машину слегка занесло, с характерным скрипом сработала антиблокировочная система тормозов. Температура минусовая, а на дорогах слякоть. Слишком много соли и слишком мало снегоуборочных машин. На виллах вдоль дороги еще не сняли рождественские гирлянды. Перед одной из вилл две пары санок. На вопрос, кому по душе такая волчья зима, ответ очевиден: детям.
Встреча родственников назначена в здании методистской церкви в Ньютоне. Почему – непонятно. Возможно, кто-то из организаторов – почетный член общины. Или зал предоставили бесплатно, в порядке благотворительности. Пару дней назад она на всякий случай позвонила и получила благожелательный ответ: никакой записи, просто приходите.
Расчет времени оказался довольно точным, правда, небольшая пробка на въезде отняла минут пять. Все равно времени купить продукты хватит. Как всегда в последнее время, вошла в супермаркет, настороженно оглядываясь, – ей вовсе не хотелось встретить кого-то из знакомых и выслушивать вопросы: ну как там Роберт? Что-то его давно не видно, не заболел ли?
Но опасения оказались напрасными, у людей полно своих забот. И поговорить есть о чем – погода, очередные выборы, почему дети долго не звонят.
На покупки ушло десять минут, хотя Гейл с удовольствием задержалась бы, она любила ходить по магазинам: цель ясна, средства тоже, можно ни о чем другом не думать. Разве что мысленно планировать рецепт или прочитать рекламу на новых продуктах.
Поставила пакеты в багажник. Сетку с чудесными зрелыми авокадо пристроила рядом на сиденье, чтобы не помялись. Опустила солнцезащитный козырек и глянула в зеркало, полюбовалась жемчужными сережками – подарок Роберта на тридцатилетие свадьбы. Ничего особенного, но она их очень любила.
Повернула ключ, и вновь из двенадцати динамиков полилась Вторая Малера. Симфония Воскресения.
Парковка перед церковью почти пуста – восемь или девять машин. Гейл посмотрела на часы – есть еще несколько минут, можно дослушать непрерывное вальсирующее движение третьей части, заканчивающееся хриплым, чуть ли не предсмертным ударом гонга. Что за музыка… Она каждый раз с трудом удерживала слезы скорби и восхищения.