– Полагаю, это особого значения не имеет.
– Тут полагать мало. Надо точно знать.
– Хорошо, я справлюсь у юристов.
– Только учтите, что на суде я заявлю, что вы воевали в Чечне. – Он заинтересовался чем-то, валявшимся под ногами, и, нагнувшись, поднял смятую, пустую пачку из-под сигарет.
– Откуда вам известно? – Витольд помрачнел и нахмурился.
– От гадалки Макарихи. Есть такая в зоне… осужденным гадает. – В пачке оказалась сигарета. Серега чиркнул спичкой и закурил, нагло пуская дым в лицо Витольду Адамовичу.
– Суд не учтет. Потребуются доказательства. Я буду отрицать. – Тот стал отмахиваться от дыма.
– Найдутся доказательства. Скажу на суде, что я сам чеченец. Вы же… А ты у меня чачу – самогон покупал.
– Вранье. Бессовестное вранье.
– Не вранье, а я тебя запомнил. У меня и свидетель есть – Леха Камнерез. Он подтвердит.
– При чем тут какой-то Леха?..
– А при том, что не Леха, а Лех… что, учуял?
– Что я должен учуять?
– Ну, Лех, Лех… Леха ты должен знать.
– Слушайте, давайте на вы.
– Заслужи сначала. Сознайся, пся крев.
– В чем сознаваться?
– В том, что у меня дружок Леха, а у тебя Лех. У вас с ним полная взаимность. То бишь солидарность. Фамилию назвать?
– Не надо.
– То-то же. Это я к тому, что на суде всплывет, на какие разведки вы работали с Лехом-то. И эти подвиги тебе зачтутся.
– Досье на меня собрал.
– А как же – готовился к встрече.
– Как вас там… Тихий, Вялый, Вяленый, давайте не будем. Договоримся по-джентльменски, по-хорошему.
– По-хорошему, а сам в кармане за свою пуколку держишься. Доставай, доставай… Только кто быстрее достанет: ты – пуколку, а я – ножик. – В руке Сереги блеснул лезвием нож. – Вострый, как бритва. Полоснуть по горлу, и готов… Готов, чтобы предстать перед престолом Всевышнего. Вон у матушки Василисы от страха глаза на лоб полезли. – Серега углядел вдалеке матушку, в этот момент с ужасом наблюдавшую за ними и прикрывавшую рот ладошкой, чтобы не вскрикнуть.
– Угрожаешь?
– Нет, угождаю. Угождаю тебе, перламутровому, за то, что ты, перламутровый, жену у меня увел.
– Она по любви ушла.
– Тю! И я должен ей за это развод давать?
– Да, ей – развод, твоей Любе.
– А я думал, Любе-продавщице. У нас тут продавщица в магазине – тоже Люба. Я их теперь путаю.
– Не паясничайте.
– Да разве мы себе позволим. Мы тихие. Вялые мы.
– Я знаю, что ваше прозвище – Вялый. Вы четыре года отсидели. Любаша вас ждать не обязана. У нас с ней все серьезно, по-настоящему. Поэтому просим у вас развод. Раз-вод. Сколько можно повторять. Твердить вам одно и то же.
– Картуз-то надень. Замерзнешь, мусульманин.
– Какой еще картуз? – Витольд Адамович скривился оттого, что его назвали мусульманином.
– А тот, что у тебя в руке. – Сергей Харлампиевич усмехнулся, а затем, словно прислушиваясь к чему-то далекому, почти неслышному, произнес: – Развод вам, значит? Развод захотели? Ну что же, это можно. Это пожалуйста. Только карман пошире держите. Вот вам развод… – И сложил из трех пальцев известную фигуру, именуемую по-простому кукишем.
Глава девятая
Имени Оригена
Моросил, тихо стлался, шелестел в прозрачной апрельской листве дождь. Четыре пасхальных дня погода держалась прекрасная, а вот на пятый после полудня – на тебе! – небо по всему окоему словно сажей вымазало (обложили низкие облака), сразу потемнело и задождило.
Под ногами развезло, зачавкало, захлюпало и за шиворот струйками потекло. От такого удовольствия (почти блаженства) – только зябко содрогнуться, задвигать лопатками, разгоняя кровь, надсадно крякнуть и нечистого помянуть…
Отец Вассиан пожалел, что зонта не захватил, хотя матушка Василиса с крыльца его окликала, уговаривала вернуться, зонт протягивала: «Возьми. Будет дождь». Готова была сама устремиться вдогонку, лишь бы послушался, приостановился, чуток обождал.
Но нет, не внял ее благоразумным призывам. Как всегда, на себя понадеялся, на змея Гордыныча: из упрямства не взял зонта – вот и мокни теперь.
И самое досадное, что без толку мокни, без всякой пользы.
Ни Вялого, ни Камнереза на пристани он не застал. Не то чтобы вовсе пуста была пристань, но толпа встречающих схлынула, и толкался иной народец – кто с удочками, кто с кошелками, набитыми хлебом для поросят (тут магазин неподалеку).
А хотелось взглянуть, как Серега Вялый Витька убивал, по словам матушки Василисы, какой у них вышел мужской разговор, какое полюбовное объяснение. Пальнул Витек из своего пугача или хотя бы пригрозил им Вялому?
Но уж, видно, все кончилось. Витек с пристани счел за лучшее благоразумно удалиться. И Вялого с Камнерезом уже куда-то унесло, шальным ветром подхватило и сдуло. Хороши голубчики! Уж не к своим ли подельникам-браткам подались?
Кто-то из братвы их наверняка здесь, на дебаркадере, встречал – не зря же подосланный к отцу Вассиану Настырный все вынюхал, выспросил, выудил с иезуитской дотошностью – дознаватель…
Вот и отвели их к Сермяжному под белы рученьки – для инструктажа: тот любит инструктажи проводить, недаром в райкоме комсомола столько лет упревшим задом стулья грел, штаны протирал.
Комса она и есть комса…
Впрочем, с комсой-то он немного хватил. Там штаны не протирали: ребята хваткие, тертые, оборотистые, всему наученные. Знают, с какого конца к любому делу подступиться, кому что посулить, кого на чем взять.
Им только надо было знак поменять (комсомольский значок с пиджака снять и к заднице пришпилить, чтобы сверкало). Все теперь либо в коммерции, либо по части ОПТ – организованных преступных групп, хотя там тоже своя коммерция, конкуренция, дележка сфер влияния.
К тому же нынешние ОПГ – по сути замена комсомольским ячейкам. Разумей, какие ячейки лучше…
Рассуждая о нынешних ОПГ и бывших ячейках, отец Вассиан корил себя за то, что сначала не хотел спускаться на пристань, змея Гордыныча в себе тешил, а затем так припозднился. Вот и прошляпил, дурья башка, проворонил.
Он пригляделся к тем, кто еще оставался на пристани, маячил вдалеке, прятался от дождя под старыми липами. Их было человек девять-десять: бабы с кошелками, старушки с мешками непроданных семечек и два рыбака с богатым уловом — торчащими из карманов телогрейки синеватыми горлышками поллитровок.
Тут же – мальчонка на велосипеде, возвращавшийся с поздней рыбалки. У него свой улов. В руке – пузырем – наполненный зеленоватой речной водой целлофановый пакет, в котором (вместе с мутным илом) плавали рыбешки. На жаренку не хватит, а коту поужинать – в самый раз…
И совсем уж поодаль, под навесом, оставшимся от бывшей билетной кассы (кассу перенесли на недавно пригнанный дебаркадер), – некто в длинном, похожем на подрясник пальто, с шарфом, обмотанным вокруг шеи и непокрытой головой.
Перед ним на траве – обтянутый ремнями саквояж.
Отец Вассиан нацепил свои линзы (так называл он очки, не то чтобы подражая старцу Трунькину, но вот прицепилось – и называл): лицо, похоже, знакомое. Впрочем, лица толком и не разглядишь за круглыми очками и бородой. Волосы спутанными от дождя, слипшимися прядями ниспадают до плеч, и одна прядь – серебряная (красивая седина).
Всем своим обликом – чужак, приезжий. Но лицо явно знакомое, чертами кого-то напоминает – не брат ли Любы?
Отец Вассиан подошел поближе. Приложил два пальца к виску и сразу отдернул руку, опасаясь, что кто-нибудь уличит его в том, что этим жестом он подражает Витольду Мицкевичу.
– Простите, вы с парома или с лодки? Лодочник сегодня – Якуб?
– Какой Якуб?
– Возведенный в квадрат, а после – в куб, ха-ха, – пошутил Вассиан Григорьев и сам же рассмеялся своей шутке. – С заячьей губой и рваным ухом. Наш, бобылевский.
– Не знаю. Я на пароме переправлялся. – Слегка грассирует и говорит немного в нос, что придает его дикции, особенно внятному, тщательному выговору слов (каждое произносит со старанием) некое очарование, заставляет к нему прислушиваться, даже слегка дивиться такой особенности речи.
– Только что прибыть изволили?
– Только что. На последнем пароме.
– Будем надеяться, что не последний. – Отец Вассиан все пытался шутить. – На наш век еще хватит. К родне какой или к знакомым пожаловали? Извините, что спрашиваю, но у нас так принято: городок маленький все свои, на улицах здороваются. Ну и прочее…
– Простите, что не поздоровался. Стал забывать здешние обычаи. Как блудный сын из дальних мест вернулся. Родня у меня тут.
– Не Люба ли Прохорова?
– Она самая. Люба.
– Так вы ее брат Евгений из Питера. То-то, смотрю, лицо знакомое. А по батюшке? – спросил отец Вассиан и счел нужным оправдаться за свой вопрос: – Батюшка-то ваш редко сюда наезжал, а в храме нашем и не бывал вовсе. Вот и не сподобил Бог с ним познакомиться.
– По батюшке я Филиппович. Отец был военным.
– Филипп! Апостольское имя. Славой апостола Филиппа осененное – того, кого привел ко Христу Нафанаил.
– К тому же Филипп – автор Евангелия. Сие, мне кажется, даже важнее.
– Апокрифического!
– В апокрифах тоже много верного.
– Вы считаете? Ну-ну. – Уважение к гостю не позволяло сразу высказывать несогласие с его мнением. – А Евангелие от Даниила тоже, наверное, чтите, хе-хе?
– Такого не знаю. Не читал. Это что же за Даниил?
– Как же, как же. Даниил Андреев, узник Владимирской тюрьмы, автор «Розы мира». Сейчас многие увлекаются. Задрав штаны, следом бегут, как раньше за комсомолом.
– А, «Роза». В ней, как и в теософии, много верного. Во всяком случае, для своего времени.
– Ах, вот как! Вы, стало быть, превзошли.
– Не то чтобы превзошел, но мы в нашем кружке пошли дальше.
– Исправили ошибки и двинулись дальше. Похвально. – Отец Вассиан умел сказать так, что оставалось до конца неясным, что он хвалит, а что порицает. – Умаялись, поди, с дороги? Бока поумяли на вагонной полке? – спросил отец Вассиан на правах того, кто и сам на подобных полках вдоволь намял бока.
Но гость отклонил намек на дешевую солидарность.
– Не особо-то и поумял: не так уж долго ехать. Всего одну ночь в поезде. Что-то вот сестра не встречает…
– Да как ей вас встречать, если ее муж на одном пароме с вами причалил – Сергей Харлампиевич, хотя на самом деле он Ахметович.
– Так это он был, мой родственничек. До того изменился, что я его и не узнал. Да, наверное, и я изменился. Он-то все ко мне приглядывался, приставал с вопросами. За священника меня принял, ха-ха.
– Он прилипчивый, охочий до веры. С исламом у него не вышло, так он в православие подался.
– Почему же не вышло? Ислам – великая религия.
– Великая-то великая, но скучно стало каждую пятницу в мечети молиться, пост соблюдать, салят – закят, имама во всем слушать, а в православии – свобода.
– Это верно. Если кто во Христе – тому свобода.
– Да я немного не в том смысле. – Отец Вассиан уклончиво, с намеком улыбнулся в редкую поросль волос на подбородке, заменявших бороду. – Его свобода такого свойства, что лишь бы, знаете, была беленькая, пусть даже крашеная.
– Свобода беленькая? Вы каким-то шифром выражаетесь. Не совсем понимаю.
– Православных баб оченно уважает и любит, особливо блондинок. Вот вам и шифер – всего-то навсего. А вы что же Библию изучаете – там, в Питере-то? Я вас босоногим мальчишкой помню, а теперь вы поди богослов…
– Не я один: есть и единомышленники. У нас кружок, воскресная школа.
– При церкви?
– Не совсем. По домам собираемся.
– И что же за кружок?
– Имени Оригена Александрийского.
– Оригена? Погодь, погодь. Так он же еретик, помнится, ваш Ориген. Осужден вселенским собором. Предан анафеме. Не шутка.
– Так он в пятом веке осужден собором, а до этого был весьма почитаем. Никто его в ересях не обвинял. Наоборот, чтили.
– Вона как. Не знал. Хотя я тоже до книг зело охоч, да и сам, признаться, мараю бумагу, пишу. Так… «Записки о вере». Вот Пасху проводим, и будет обсуждение у Полины Ипполитовны. Приходите. Хотели раньше, на Пасху, но тут Красная горка – сплошные венчания. Пришлось отложить. А вы пишете?
– Я не дерзаю. Но среди нас есть такие, что и пишут. Алексей Бойко, Соня Смидович, Сакари Саарисало, Рейо и Риитта Сууронен. Даже опубликовано кое-что.
– Интернационал. Сейчас многие горазды писать. Свободу почуяли. Надо бы нам с вами как-нибудь поговорить. О душе, о вере…
– С превеликим удовольствием. Приветствую каждую экзегезу.
– Что приветствуете?
– Толкование. Комментарий.
– Так вы Библию толкуете?
– Толкуем. Только не по букве.
– А как же?
– По духу толкуем. Тайные шифры расшифровываем.
– Вот видите – и у вас шифры. Куда ж без них в наше время. Интересно. Я тут буду свои записки читать в одном доме. Приходите, если не боитесь поскучать.
– Вы меня уже пригласили.
– Простите, запамятовал. От волнения. Все-таки дебют, можно сказать. В мои-то годы.
– Приду, приду. А где же сестра, однако? – В его взгляде промелькнула озабоченность и тревога.
– Полагаю, вряд ли она вас сегодня встретит. Разве что Витольд, ее жених. Так, может, соблаговолите ко мне? Устроим на первое время. Шифровальную машину вам на грузовике подвезем.
Евгений Филиппович улыбнулся, и улыбка была немного вымученная, принужденная, поскольку шутка – не слишком удачная.
– Ничего, если не встретят, я в гостинице пока что остановлюсь. Я ведь люблю гостиницы. У меня отец был военный. Каждый год – новое назначение. Вот и пришлось поездить всей семьей, полстраны исколесить.
– Да, мне Люба что-то рассказывала. Бухара, Самарканд, Сахалин, Курилы. Широка страна моя родная… – Отец Вассиан в знак прощания склонил голову, вновь приложил к виску два пальца и отдернул руку.
Глава десятая
Жертвы не потребовалось
В детстве Евгений Филиппович – тогда еще просто Женя, носивший круглые очки, большелобый, гладко причесанный мальчик-блондин (позднее его вьющиеся волосы сначала обрели каштановый оттенок, а затем почернели, как у цыганенка) – с трудом и величайшими муками заводил друзей. Ему страстно хотелось их иметь, но этому всякий раз мешало непреодолимое препятствие.
Для настоящей дружбы – дружбы на долгие годы – как непременное условие требовался выбор и испытание. Он же, сын военного, к тому же прямого и честного, с неуживчивым характером, не успевал ни выбрать, ни испытать будущего друга. Как правило, в выборе ошибался. Ошибался, не желая отвергнуть и обидеть тех, кто добивался его дружбы, ходил за ним следом, устремляя на него просительные, умоляющие, заискивающие взоры. И исправить эту ошибку не помогало никакое испытание в верности и преданности, поскольку заранее было ясно, что тут и испытывать нечего: все равно верный предаст, а преданный изменит.
Вот и приходилось невыправленную ошибку – неверного изменника-друга – за собой тянуть и терпеть, как тяжкую обузу.
Совершить же правильный выбор Женя не успевал из-за того, что отец, не желавший угождать начальству и ходить в холуях (его словечко), постоянно получал новые назначения и семья вечно переезжала. Вязала тюки и паковала дорожные чемоданы. Поэтому и наскоро выбранный друг Жени попадал в разряд временных и ненастоящих, призванных уступить место другому – будущему – другу.
Да и тот в свое надлежащее время тоже уступал. В результате друзей у Жени не оказывалось вовсе, и он – при всей жажде их иметь – страдал от одиночества. Одиночества во дворе, где гулял лишь под своими окнами, и в классе, где учился, вечно сидя один за партой. На него смотрели как на новичка или, наоборот, второгодника, с которыми если и можно было подружиться, то лишь по случаю и на самое короткое время.
Со своими временными – зачаточными – друзьями они при расставании обменивались адресами, обещая друг другу писать, и некоторое время действительно переписывались. Но потребность в этом быстро иссякала, поскольку их, разделенных тысячами километров, ничего не связывало, каждый был сам по себе и оба не знали, о чем писать.
Писали о какой-то ерунде – даже самим было противно, и кому-то первому надоедало, кто-нибудь первым переставал отвечать на письма. Другой же обижался и в отместку – тоже переставал.
На этом их зачаточная дружба благополучно заканчивалась. Заменой ей могла бы, наверное, стать первая любовь, но для нее должно было наступить время. Пока же этого не происходило, над обоими несостоявшимися друзьями-приятелями властвовало убеждение, что, собственно, дружить можно только с мальчиками. А раз этого не случалось, то вожделенное можно превращалось в обидное до слез нельзя.
Превращалось, оставляя лишь неудовлетворение, разочарование, досаду и потребность в чем-то неопределенном, смутном, неясном, зато, конечно (а как же иначе!), истинном и настоящем.
Поэтому подлинным открытием для Жени стало то, что, оказывается, дружить можно и с девочками. Вернее, даже не с девочками вообще, а с одной из них – сестрой. Пусть даже младшей по возрасту, но зато близкой, постоянно находившейся рядом, как его сестра Люба. Раньше он не обращал на нее внимания как на сестру, а воспринимал ее как нечто назойливое, противное, капризное и крикливое, способное лишь канючить, хныкать и кривляться. И уж, конечно же, не снисходил до того, чтобы с ней всерьез о чем-то разговаривать.
Но однажды, когда они остались дома одни (родители ушли в гости) и им велено было поужинать и лечь спать, по какому-то случайному поводу заговорил. И его поразило, что эта противная, крикливая девчонка, к тому же ябеда и задавака, способна быть настоящей сестрой. Оказывалось, что она ябедничает и задается лишь потому, что мечтает о нем как о брате и стремится стать заменой его глупым, противным, ненавистным для нее дружкам и приятелям.
Так между ними свершилось.
Свершилось нечто очень важное, значительное, почти святое. И вернувшиеся из гостей родители застали не вечно дерущихся, щиплющих и пинающих друг дружку волчат, а умных, любящих и преданных друзей.
Правда, к тому времени Женя уже запоем читал книги, похищаемые из книжного шкафа родителей (у него был второй ключ, потерянный ими и поднятый им с пола). И его страшило, что возникшая дружба с сестрой потребует жертвы – отказа от книг (им придется уделять меньше внимания). Но оказалось, что Люба тайком перечитала все его книги и с ней можно было говорить о них часами, подробно и обстоятельно, спрятавшись ото всех в чулане, где у них было секретное место, освещенное красным фонарем для печатания фотографий, или забравшись с ногами на старый диван и отгородившись подушками.
Словом, жертвы не потребовалось, и книги не помешали их дружбе. Когда Женя увлекся шахматами, Люба, стараясь не отстать от него, стала ходить к доброму и подслеповатому старичку-гроссмейстеру, жившему в их доме. Вскоре за шахматной доской, во время ожесточенных сражений она стала исподволь помогать брату советами и подсказывать ходы, не позволяя ему подумать, что он избежал разгрома и позорного проигрыша лишь благодаря ее незаметным подсказкам.
Так же получилось и с велосипедом, купленным им на двоих. Его выпрашивал у родителей Женя, настаивавший на том, чтобы велосипед был непременно мужской, с верхней рамой. Но, когда его купили и распаковали, он испугался, что не сможет перенести ногу через верхнюю раму (она казалась такой высокой), не удержит равновесия и непременно упадет, ушибется, поранится и разобьется.
Не признаваясь в своем страхе (иначе во дворе засмеют), он под разными предлогами избегал садиться на купленный велосипед. Женя притворялся, что ему не хочется, что он занят чем-то другим, и в лучшем случае по-детски катался под рамой, неуклюже изогнувшись, не садясь на сидение, лишь держась за руль и умудряясь крутить педали. Поэтому Люба, хотя и была младше, первой научилась кататься по-взрослому, а затем научила Женю ставить левую ногу на педаль, правую же, оттолкнувшись от земли, переносить через раму.
И у Жени получилось, и он перестал жалеть о том, что не попросил велосипеда без рамы, и Люба радовалась вместе с ним как самый настоящий, испытанный и верный друг.
Словом, Женя и Люба во всем поддерживали друг дружку, во всем были заодно. И только в одном согласие меж ними нарушилось, и они разошлись, но это случилось уже потом, когда оба повзрослели, Женя получил свое апостольское отчество и стал Евгением Филипповичем – не по букве, а по духу.
Глава одиннадцатая
Надрыв
Случалось так, что после нового назначения отец вдруг менялся до неузнаваемости – становился шумным, разговорчивым, даже болтливым, постоянно шутил, смеялся, сыпал каламбурами, никому не давал и слова вставить. Сказывался какой-то напряг и надрыв. Это в глазах матери могло означать только одно: либо он чувствовал приближение падучей — очередного запоя, либо собирался отправиться к месту службы один, без семьи, но не смел сказать об этом прямо и открыто, оттягивал решающий момент.
Но мать Жени и Любы уже обо всем догадывалась. Догадывалась и ждала, когда же ему надоест притворяться и он наконец скажет.
Отца с его неискушенным притворством хватало ненадолго, он сдавался, но вместо короткого уведомления (любимое словцо отца) о своем решении начинал размазывать по столу манную кашу (излюбленное словечко матери). Он пускался в долгие объяснения, сбивался и твердил одно и то же с таким видом, будто каждый раз – при очередном заходе – изрекает нечто совершенно новое: «Неизвестно, что нас там ждет. Зачем рисковать? Надо сначала разведать, провести рекогносцировку на месте, а уж потом я вас вызову. Без рекогносцировки нельзя, никак нельзя. Иначе это риск, причем неоправданный, а зачем, зачем?»
Далась же ему эта рекогносцировка, словно именно ею, и только ею, он надеялся всех убедить!..
Мать на словах с ним соглашалась (иначе бы он без конца повторялся и твердил одно и то же), хотя видела все по-своему. Она была очень умна и слишком хорошо его знала. Ему хотелось. Хотелось оторваться от семьи, почувствовать себя этаким разведчиком, рекогносцировщиком, первопроходцем, а по существу – вольной птицей, жаворонком, вылетевшим из гнезда, чтобы, расправив крылья, взвиться под облака и парить в воздушных потоках.
Ему в этом никогда не препятствовали. Давали полную свободу. Все позволяли. Во всяком случае, он должен был так думать: вот ему все позволяют. Тогда он – жаворонок – быстро уставал парить и, сложив крылья, камнем падал обратно в гнездо.
Вот и в случае с рекогносцировкой мать не возражала. Она принимала все спокойно. Только немного опасалась за него, поскольку (опять-таки зная своего мужа) наперед предвидела, что там, на новом месте, он заскучает. Она не говорила, что затоскует, впадет в уныние, черную меланхолию и, пожалуй, даже запьет. Не говорила, чтобы не обидеть, не уколоть, не уязвить его, не вызвать в нем упрямого желания противоречить.
Нет никакой тоски. Никакой черной меланхолии. Просто немного заскучает. Поэтому не лучше ли взять с собой кого-то из детей? Скорее всего, Любу, его признанную любимицу, папину дочку. И он, уже угадывавший приближение падучей (отсюда болтливость, шутки-прибаутки), хватался, как утопающий за соломинку: «Любу? Конечно, возьму. Ну а Женя – он твой любимчик – пусть остается с тобой, чтобы ты не скучала».
Вот такой хитрец, якобы обходительный и заботливый: чтобы ты не скучала. Хорош гусь! А самому лишь бы заполучить дочь, сгрести ее в охапку, уволочь с собой. И там на нее молиться как на идола и ею спасаться, когда накатит (а накатит непременно), создавать надежный заслон от всех невзгод.
Женя же для матери таким заслоном не был. Скорее ей самой приходилось его защищать и оберегать.
Мать была родом из Бобылева, называемого ею нашим Бобылевым, принадлежащим всей семье, ее общим достоянием, хотя отец его своим не считал и ездил туда неохотно, лишь по крайней необходимости (сам он родился на Сахалине). Мать же в Бобылеве расцветала, молодела, сбрасывала лет двадцать и становилась похожей на ту девчонку из детства, какой себя помнила. Сидела над Окой, свесив ноги с обрыва; гуляла вдоль берега по заветной тропке, хотя и тропки-то никакой не было: размыло дождями, заглушило репейником и лопухами. А вот она распознавала, угадывала, и получалось, что тропка – для нее одной, ей подвластная, подчиненная ее желаниям: захотела – есть, а не захотела – так и нет вовсе.
И все было таким, соотносимым с нею, извлекаемым из глубин памяти и по ее повелению получавшим вторую жизнь, обновленное, очищенное от всего лишнего, ненужного, привнесенного, случайного бытие.
В Бобылеве у нее был свой дом, который она называла родительским, нарочно не продавала, все берегла и сохраняла из старых вещей (в этом секрет их постоянного обновления) и пользовалась любым поводом, чтобы туда вырваться на месяц, на неделю, на два дня и хотя бы немного там пожить. Полюбоваться Окой из окон, по-детски удивляясь тому, что в каждом окне она и та же, и немного другая. Подышать привычными с детства запахами морилки, которой усердно покрывали мебель, а лаком покрыть после этого либо забывали, либо обнаруживали, что он давно высох и потрескался на дне старой канистры. Послушать знакомый скрип половиц, тиканье часов с гирьками, пиковыми стрелками и жестяным циферблатом, звон посуды в недрах грозного идолища – буфета, чутко отзывавшейся на шаги.