И тут мы оба с чудесной легкостью оторвались от земли и повисли в воздухе на высоте трех-четырех метров. Осваиваясь со своим новым положением, я невольно оглядывал свои руки и ноги, словно проверяя, не обрел ли я вместо них ангельские крылья, помогающие держаться в воздухе.
Нет, ангелом я еще не стал. Руки и ноги были те же, только на левой ноге расшнуровался ботинок, и я боялся его потерять (уронить кому-нибудь на голову), но нагнуться и зашнуровать не мог, опасаясь, что перекувырнусь в воздухе.
– Ну, как? Не жалеешь, что согласился? – закричала мне жена (от высоты с непривычки закладывало уши).
Вместо ответа я закрыл себе ладонью рот, чтобы тоже не закричать от удивления и восторга, и замотал головой, что означало, наверное: нет, не жалею.
Затем мы стремительно поднялись в голубое, прозрачное небо с плавающими осенними паутинками и мелкими иголками дождя, высыхающими, не достигнув земли. Мы оба одновременно заплакали и засмеялись от счастья.
Засмеялись и – блаженно раскинув руки, – полетели. Мои развязавшиеся шнурки… впрочем, я уже не помнил ни о каких шнурках.
VII
Земля, верхушки деревьев, скамейки Измайловского парка, пруды, дорожки с велосипедистами (во вращающихся спицах проскакивала змейкой золотистая радуга) разом оказались где-то внизу, отдалились и уменьшились, словно в перевернутом бинокле. Облака же, наоборот, неправдоподобно увеличились, приблизились, и солнце засияло ярче, ослепило, и на минуту перед глазами возникла нездешняя белизна.
В воздухе по-прежнему плавали осенние паутинки, налипая на лицо. Полы наших одежд захлопали на ветру, как флаги. С меня сорвало шляпу и куда-то унесло. Остатки волос на голове встали дыбом. Ветер засвистел у меня в ушах, чем-то влажным забило дыхание, и я чуть не задохнулся, закашлялся, стал рвать на себе ворот рубахи и ртом судорожно хватать воздух.
– Это сейчас пройдет. Повернись ко мне лицом. Ну вот… Тебе хорошо? – спросила жена, не выпуская моей руки и делая вид, будто это я держу ее за руку. – И не страшно? – Глядя мне в глаза, она приготовила шутливый упрек на тот случай, если я признаюсь, что испугался.
– Немного непривычно. – Я старался не смотреть вниз и улыбаться. – Все-таки я раньше никогда не летал. – Мне стало досадно, что я оправдываюсь. А затем стало еще досаднее из-за моей досады.
– Скоро привыкнешь. Мне тоже пришлось привыкать, хотя у меня отец был летчик-испытатель, вся грудь в орденах, ты же помнишь. Между прочим, твои старые одежды и особенно кожаная куртка, подаренная мною, удивительно приспособлены для того, чтобы летать. В этом их нераспознанное свойство, приобретаемое со временем. Да и сам ты – отчаянно смелый, я тобой горжусь. – Жена прикрыла мне маленькой ладонью рот, чтобы не услышать от меня банального отказа признавать свои достоинства. – Смотри, там внизу наша Яуза, Лефортово, где мы студентами прогуливали лекции, целовались, пили портвейн прямо из горлышка вместе с крошками от пробки, закусывали какой-то дрянью, и было так вкусно.
– Было восхитительно.
– Ну уж, не преувеличивай. Ты любишь преувеличивать. – Жена пыталась поправить разметавшиеся от ветра пряди волос. – А вот высотный дом, где мы катались на скоростном лифте – вверх и вниз, только циферки проскакивали в оконцах. И когда кабина падала в бездну, ты мне однажды признался. Только не спрашивай, в чем.
– В чем?
– Кажется, в неземной любви.
– По-моему, я признался тебе в любви на Ваганьковском кладбище, когда хоронили мою бабушку Елизавету. Шел мокрый снег, на дне могилы скопилась лужица, и было так грустно…
– Это уже во второй раз. А в первый раз ты признался от восторга падения. А после мы поднялись на самый верхний этаж высотного дома, и там такое круглое окно, из которого видна вся Москва.
– Жаль, что мы тогда не летали.
– Да мы вообще не летали, потому что были слепы, как Иоланта у Чайковского. Она родилась с этим пороком и не догадывалась, что она слепая, поскольку, чтобы прозреть, ей нужно было осознать свою слепоту. Вот так же и всем людям надо осознать и ужаснуться, что они не способны летать, и тогда они полетят. Им откроются нераспознанные свойства вещей, как и нам они открылись. Скоростной лифт не в счет. Все его свойства распознаны. Но есть вещи иного порядка… Впрочем, не будем особо мудрствовать.
– Как ты хорошо придумала: наш полет и этот разговор…
– Я ничего не придумывала. Помнишь, у Льва Николаевича Наташа на балконе говорит, что надо обхватить себя за колени, поднатужиться и – полетишь. Как мы сейчас. У нее не вышло по молодости. К тому же Наташа слишком тужилась, а летать надо с непринужденным изяществом. У нас получилось, поскольку мы зрелые овощи, хотя и без лишнего житейского опыта. Накопленный опыт – это балласт, мешающий взлететь.
– А мы не упадем?
– Видишь, ты засомневался…
– Кажется, я падаю. – Я почувствовал, что воздушные потоки подо мной перестают быть мне опорой и я сползаю с них, как рыхлое ватное одеяло с кровати. – Держи меня.
– Ничего ты не падаешь. – Жена на всякий случай меня поддержала. – Не смей так думать. И измени направление мыслей. Куда бы ты хотел слетать? Пользуйся случаем – выбирай. В Париж? В Италию? В Гималаи?
– Я бы хотел в Иерусалим.
– Не важничай. Зачем тебе? Ведь ты у меня законченный афей, ни во что не веришь. К тому же в Иерусалим летают, оседлав черта или ведьму, а это давно уже устарело, стало пережитком. Я придерживаюсь более совершенных и современных методов.
– Каких же? Умц… умц… умц?
– Дались же они тебе, эти умцы! Никак не успокоишься. Нет, мой главный метод, позволяющий мне летать, – это любовь. Я им хорошо владею. Да и метлы у меня, как видишь, нет. Вернее, есть на даче, за сараем. Так что я перед тобой чиста, словно ангел.
– Тогда – в Калифорнию к нашему сыну, – сказал я, с облегчением услышав от жены ее признание и сочтя для себя нужным при удобном случае тоже признаться, что некие упомянутые ею методы (например, любовь) мне не совсем чужды.
VIII
Наш сын Варфоломей учился так же хорошо, как и я когда-то, но наша похожесть лишь подчеркивала роковое различие меж нами: сыну доставались одни несчастья там, где мне удавалось быть счастливым. Поэтому жена предпочла бы, чтобы Варфоломей не был на меня похож и даже учился намного хуже, лишь бы это избавило его от несчастий. Но успехи, схожие с моими, казались ей причиной всех бед, словно я невольно отбирал у сына то, что по праву принадлежало только ему и отчасти ей, раз уж она как мать ему все-таки ближе, чем отец.
Об успехах сына неустанно твердили наши друзья и знакомые. Твердили особенно охотно за столом и под рюмку, когда жена вносила на блюде заливное (сквозь подрагивающее желе смутно проступала украшенная лимоном и петрушкой спинка судака), разливала по тарелкам золотистый от жира бульон, почему-то называвшийся у нас бухарским, и раскладывала свой фирменный салат из тертой редьки с жареным луком.
Вот тогда-то все считали нужным отметить успехи: жены – в домашней готовке и умении накрыть к празднику стол (с этого всегда начинали), а Варфоломея – в школьных премудростях и науках, благодаря чему мы, как правило, подписывали ему дневник не глядя.
Гости не забывали упомянуть и мои любимые шахматы, и по застольной логике получалось, что сын все-таки во всем на меня похож: «Унаследовал отцовские дарования. Далеко пойдет. Нам еще в его кабинеты стучаться придется».
Однако подобные фразы вовсе не переполняли меня гордостью счастливого отца. Матери же Варфоломея (моей жене в ту пору нашей жизни) они позволяли, проводив гостей, произнести с досадой, упреком и затаенной обидой: «Вот уж воистину похож! Похож как две капли воды! Не ребенок, а твоя копия!»
Произнести, лишь бы нашелся повод обвинить того, кто ни в чем не виноват, и не забыть при этом себя, воплощенную невинность.
Всему этому способствовало одно обстоятельство, хотя похожесть (или непохожесть), как уже отмечалось, была ни при чем. Здесь было важно другое, о чем говорить не хотелось, тем более после таких дифирамбов и восхвалений в адрес Варфоломея – вот женою и списывалось все на ту же случайно подвернувшуюся похожесть.
Мы тогда жили у Красных ворот, в квартире с длинным коридором и рядом раздвижных дверей (все по одну сторону), уподоблявшим ее вагону поезда. Нам ценою невероятных усилий, просьб и унижений перед директором удалось устроить Варфоломея в престижную, центровую школу. Он, повторюсь, хорошо учился, соображал и по математике, и по физике, с дурными компаниями не водился и даже однажды – по случаю Нового года – с успехом играл перед всеми собравшимися на пианино польку Рахманинова (наследственность сказывалась). Это пианино, некогда купленное мне родителями, я по настоянию жены принес в жертву. Конечно, было жалко с ним расставаться, но я привез его на грузовике, накрытое брезентом, привязанное канатами к борту, и торжественно подарил школе (грузчики внесли его в актовый зал под аплодисменты учителей и директора).
Это была наша маленькая победа, тем более что школа давно собиралась купить пианино, а денег на это вечно не хватало. Варфоломея стали хвалить, ставить ему высокие оценки (раньше вместо пятерок часто приносил четверки и тройки: учителя по негласному сговору снижали на один-два балла), и, казалось бы, все хорошо, можно только радоваться. Но при этом радости у нас не было, поскольку Варфоломей обладал несчастным, изначально присущим ему роковым свойством – вечно попадать в трудные, даже безвыходные положения.
Мы подчас удивлялись, как ему это удается, поскольку не раз бывало: все счастливы, на горизонте ни облачка, ничто не предвещает беды. И вдруг словно бы поворачивается невидимая стрелка, слышится звук, похожий на треск разрываемой материи, и нам приходится вызволять сына из неприятной истории, в которую он роковым образом попадает.
Кто-то из его класса украл деньги, собранные на летнюю поездку в Крым. Подозрение падает на него, потому что он как дежурный запирал дверь классной комнаты и относил ключи нянечке. Кто-то курит в туалете и жжет бумагу – у нашего Варфоломея находят распечатанную пачку сигарет и обгоревшие спички, после чего директор, вызвав нас к себе, произносит: «Мы для этого брали вашего сына? У нас своих хулиганов достаточно». И нам приходится оправдываться, умолять, обещать…
Во дворе кого-то угораздило разбить окно футбольным мячом, все разбежались, и на месте преступления застают нашего сына. Варфоломей при этом растерян и счастлив оттого, что он самый храбрый, не стал прятаться и готов взять вину на себя.
Мы, конечно, возвращали украденные деньги в школьную кассу и извинялись перед директором за сигареты и жженую бумагу. Мы же платили за разбитое стекло и, конечно, вдвое больше того, что брал стекольщик, чтобы вставить новое. Мы не роптали и не позволяли себе упрекнуть сына, но нам становилось обидно: почему же он все взваливает на нас, сам же даже не пытается найти выход и выпутаться из затруднительного положения?
Иногда мы даже осторожно, со всяческими деликатными оговорками задавали ему этот вопрос: «Неужели ты сам не можешь себе помочь? Или хотя бы попытаться?» И Варфоломей искренне недоумевал вместе с нами, беспомощно разводил руками: «Получается, что не могу. Или не хочу. А может быть, то и другое вместе».
Похоже, что он попросту не знал, как поступают в таких случаях, как находят выход и выпутываются.
Мы надеялись, что с возрастом он чему-то научится и положение изменится. Не тут-то было. Все продолжалось, как и раньше, – с тою лишь разницей, что теперь нам приходилось вызволять его из милиции, куда он попадал по недоразумению, нелепому невезению и фатальному стечению обстоятельств. Варфоломея не раз отчисляли из университета, а затем увольняли со службы (он носил на подпись ненужные бумаги в глупом министерстве) – по мнимой вине и нежеланию доказывать собственную невиновность.
IX
Словом, ничего не ладилось, и я невольно вспоминал, как когда-то в детстве у Варфоломея упрямо заваливался набок игрушечный самосвал, нагруженный кубиками, и они рассыпались по ковру – закатывались под диван, под буфет, некоторые неведомо куда, что и вовсе не найдешь.
Вот и вся его жизнь казалась мне теперь такими кубиками…
А тут еще начались девяностые годы, все зашаталось, стало оседать, оползать, словно талая наледь с крыши, распадаться и рушиться. И нам-то с женой выживать было трудно, мы не знали, что с нами будет завтра, а тут еще закрадывался панический страх за сына: совсем пропадет.
Вскоре он действительно остался без работы, причем, не будучи женатым, ждал рождения ребенка от женщины вдвое его старше, из подмосковного Одинцова, где у нее была изба, сарай, погреб и огороды. «На что вы будете жить?» – спрашивали мы сына, и он со знакомой блуждающей, оторопелой и блаженной улыбкой отвечал: «Как-нибудь выпутаемся. Тыкву буду выращивать и продавать на рынке. Или жареными семечками торговать».
От безысходности мы были бы рады, если бы Варфоломей и впрямь занялся огородом: хоть какой-то толк, какой-то заработок. На последние копейки, чудом уцелевшие после всех реформ, мы готовы были купить ему необходимый инвентарь: лопаты, ведра, грабли и даже маленький колесный трактор, если понадобится, лишь бы сын выбрался из этой ямы.
Время шло, но не наблюдалось ни малейшего признака, что он станет огородником и осуществит свое намерение – выращивать тыкву. Вместо этого сын увлекся совершенно фантастическим и нелепым, на наш взгляд, проектом: создал и зарегистрировал не банк, не торговую марку, а коммерческое нечто, помогающее всем желающим выбираться из трудных, безвыходных положений.
Вот тут мы с женой – после горестных вздохов и сетований – вволю насмеялись, аж в висках заломило и слезы на глазах выступили. Очень уж забавная получалась петрушка. «Ты будешь помогать выбираться? Ты сам за свою жизнь ни разу не выбрался, а тут станешь учить других?!» – спрашивали мы сквозь душившие нас приступы смеха.
Варфоломей терпеливо выдержал нашу петрушку и даже принес нам по стакану воды, поскольку затянувшийся смех превращался в икоту. После этого он безучастно и загадочно произнес, не глядя на меня, хотя и обращаясь ко мне: «Да, и ты хотя бы по шахматам должен знать, что лучший учитель тот, который сам играть почти не умеет и всем проигрывает».
Варфоломей нашел себе компаньонов – таких же бедствующих, неустроенных, обремененных семьями и долгами. Надо было их видеть – взлохмаченных, небритых, диковатых, в выцветших тельняшках и баскетбольных кедах. Поначалу у них ровным счетом ничего не получалось: к ним никто не обращался за помощью. Само их нечто доверия не вызывало и было расположено сначала в бывшей трансформаторной будке, кое-как обклеенной обоями, с креслами и письменными столами, явно найденными на свалке. А затем – в подвале со штабелями досок, где ночевали бездомные коты и с шипением вырывался пар из обмотанных войлоком труб.
Но затем неведомо как что-то двинулось, тронулось, шевельнулось, вырвалось, словно пар из трубы. Появились – забрезжили – то ли первые клиенты, то ли пациенты, то ли просители. Словом, страдальцы тех самых девяностых, выброшенные на свалку, как старые кресла и столы. В безвыходных положениях оказывались заводы, лаборатории, проектные бюро, колхозы, совхозы, библиотеки и кружки по интересам.
А также – светские дамы в мехах и драгоценностях (оставшихся на дне шкатулки), потерявшие мужей в тяжбах и склоках с их любовницами. И – бывшие начальники, лишившиеся должностей, кресел и преданных жен. Словом, Русь уходящая…
Они приносили последние сбережения, лишь бы им не то чтобы помогли, но у них затеплилась пусть даже мнимая надежда, что жизнь еще не кончена, есть шанс что-то исправить, расчистить, вымести мусор, огородить, этак дотянуть до старости и сойти в могилу, как сходят в земляной погреб за квашеной капустой и солеными огурцами.
Вот так оно и вышло, что коммерческое нечто нашего сына загадочным и непостижимым для нас образом обрело себя. Чтобы не извиняться за свой давнишний (и недавний) смех, нам с женой пришлось сделать вид, что мы о нем благополучно забыли. Вид-то мы исправно делали, но смех не забывался, назойливо звучал в ушах, и мы все-таки извинились – к собственному облегчению: «Прости, что мы тогда… самим неловко». Между тем коммерческое нечто процветало, открывались филиалы в других городах, а там и за границей зазвенел призывный звоночек.
Словом, ими заинтересовались и их сманили…
В конце концов сын и его компаньоны переселились за океан. Они помотались по Америке, присмотрелись, приценились и выбрали Калифорнию, откуда поступило самое выгодное и заманчивое предложение. Мы не знали, потеряли ли мы при этом сына или, наоборот, обрели, но теперь и выживать нам стало легче, поскольку я и жена перестали за него бояться. Да и Варфоломей писал, что у него все прекрасно, присылал фотографии своего особняка с подземным гаражом, аквамариновым бассейном и шафрановым теннисным кортом, уверял, что полюбил Америку и даже не скучает о России.
Не скучает, поскольку и ее привез с собой в багажных ящиках вместе со всем ненужным, лишним и необходимым.
X
Чернокожая горничная в белом переднике поверх голубых, аккуратно продранных джинсов, улыбнувшись нам ослепительной, кофейного отлива улыбкой, с сожалением произнесла, что господина Варфоломея нет дома. Произнесла и посмотрела так, словно была готова пригласить нас войти, если услышанное от нее нам не помешает. Но мы отказались, не желая опережать события и предпочитая дождаться сына, чье приглашение было бы для нас гораздо более желанным, ценным и приятным, чем любое другое, в том числе и исходящее от самой вышколенной прислуги.
Чтобы скоротать время, мы решили погулять по маленькому – не выше двух-трех этажей – городку и, может быть, даже пообедать, чтобы избавить Варфоломея от обязательства накрывать на стол и нас усердно потчевать. Расхаживая по улицам, мы благочестиво разглядывали вывески магазинов и маленьких ресторанов, делая вид, что вовсе не голодны, хотя и готовы из вежливости оценить достоинства местной кухни.
При этом мы несколько раз оборачивались, стараясь запомнить дорогу и исподволь следя за странной особой в старомодном темно-синем платье с оборками и набивными плечами, которая тенью нас сопровождала (если не преследовала), не приближаясь и не отдаляясь. Впрочем, старомодным ее платье назвать нельзя, поскольку оно было вне всякой моды и для Калифорнии – невиданным и экзотичным, словно праздничный наряд из перьев здешних индейцев.
В выбранном нами наконец ресторане она села сзади от нас, и, когда мы пообедали (аппетит был безнадежно испорчен) и подозвали официанта, чтобы поскорее расплатиться, оказалось, что по счету уже заплачено. Мы обернулись, чтобы выразить странной и эксцентричной особе свое недоумение, смешанное с неким подобием благодарности и признательности, но ее уже не было.
Она тотчас исчезла, словно не желая быть свидетелем нашей растерянности и замешательства…
Мы долго гадали, кто это мог быть, пока жена не высказала свою версию:
– По-моему, это та самая… из Одинцова. Жена нашего сына.
Я не возразил, но и не согласился – попросту ничего на это не ответил, хотя спустя некоторое время вынужден был признать, что жена права.
Когда мы вернулись, Варфоломей, не слушая горничную, пытавшуюся ему доложить, что недавние посетители прибыли снова, выбежал из дома нам навстречу. Он порывисто нас обнял, расцеловал, даже попробовал приподнять и закружить с такой радостью, что мы невольно расчувствовались, даже прослезились. И жена с легкой и деликатной запинкой произнесла:
– А мы прилетели тебя навестить. Может, мы не вовремя? Не совсем кстати? – Она, конечно, видела, что мы и вовремя, и кстати, но сочла нужным немного поцеремонничать.
Сын оставил ее вопрос без ответа, словно ответ мог быть только один и они оба его знали.
– Так вы вдвоем? Очень мило. Словно много лет назад. Но как же вы прилетели, если у нас тут забастовка авиадиспетчеров и все рейсы отменены?
– А вот так… – Жена разрешила себе немного пококетничать и похвастаться, не раскрывая полностью своих карт, – на личном самолете, как уважающие себя родители преуспевающего сына.
Сын воздел руки к небу, воздавая должное тому, что нас не затрудняет выбор средств передвижения.
– Прошу в дом. – Широким жестом он словно бы разостлал перед нами невидимую ковровую дорожку, на которую мы не без боязни ступили.
– В самом деле, мы не предупредили… Может, мы вас стесним? Твои домашние не будут недовольны? – Жена все-таки хотела получить ответ на заданный чуть ранее вопрос.
– Ах, оставь! Какие разговоры! Прошу… прошу… – Сын вел нас по дому, открывая двери туда, куда следовало смотреть, и незаметно прикрывая туда, куда не следовало. – Это гостиная… это мой кабинет… это тренажерный зал…
– Как твой мальчик? – Закрытая дверь дала повод жене спросить Варфоломея о его сыне.
– Он учится в Оксфорде. Боксер и голкипер студенческой команды. – Варфоломей показывал, что закрытая дверь может легко оказаться открытой. – Обещал на зимние каникулы нас навестить.
– Славно. А твоя жена? Ты нас познакомишь?
– Вы же знакомы… еще по Одинцову, – сказал Варфоломей, после чего возникла неловкая пауза: жене не слишком хотелось здесь в Калифорнии продолжать знакомства, возникшие еще в Одинцове.
– Ах, да! Но это было так давно, и обстановка сейчас… м-да… совсем другая… – пришел я на помощь своей жене, спрашивая ее взглядом, почему она так растерялась и не произносит того, что следовало произнести скорее ей, чем мне.
– Да, это было так давно… – заученно повторила жена с извиняющейся улыбкой.
– Клавдия Васильевна немного не здорова, но она к нам непременно выйдет.
– Прекрасно! – воскликнула жена, радуясь не столько тому, что Клавдия Васильевна выйдет, сколько тому, что она пока еще не выходит. – А твои апартаменты выглядят даже лучше, чем на фотографиях. Слава богу, что вы наконец избавились от той ужасной одинцовской избы с резными наличниками и геранью на подоконниках.
– Не совсем, не совсем… – При всем желании поддержать в нас чувство оптимизма сын явно умалчивал о том, что могло стать для его родителей не слишком приятным сюрпризом.
В это время из-за угла коридора вышел рыжий кот с бандитским шрамом над глазом и, выгнув спину, стал тереться о мою ногу.
– А, понимаю! Вы взяли с собой из Одинцова кота – на новоселье! Таков обычай! – воскликнула жена, втайне радуясь, что ее ноги не удостоились столь же доверительного внимания сомнительного новосела.
XI
Варфоломея позвали на второй этаж, куда вела лестница, усыпанная свежими стружками, опилками и всем своим видом противоречившая респектабельной обстановке особняка. За дверью – там наверху – было шумно, многолюдно, слышались чьи-то возгласы, надсадный прокуренный кашель, отзывавшиеся эхом крики, скрип передвигаемой мебели, стук молотка и явно происходило нечто, требовавшее присутствия нашего сына.
Поэтому, извинившись, он с упреждающими жестами, призванными заверить, что его отсутствие не будет долгим, нас покинул.
Горничная тотчас приблизилась к нам из глубины коридора и заулыбалась, готовая его заменить и оказать нам необходимые услуги.
Но в это время распахнулась одна из тех дверей, куда нам не следовало заглядывать. Оттуда высунулась и тотчас скрылась взлохмаченная голова, словно наше присутствие вынуждало вспомнить о расческе, и чей-то голос нас тихонько, певуче позвал:
– Миленькие, сюды, сюды…
Мы засомневались, нас ли это зовут, и с удивлением посмотрели на горничную, ожидая от нее объяснений. Но она обреченно вздохнула и приняла позу, показывающую, что этот вздох может быть ее единственным объяснением, об остальном же нам надлежит узнать самим.
Иными словами, раз зовут, надо идти, хотя было бы гораздо лучше, если б не звали.
Мы нерешительно заглянули в комнату и тотчас отпрянули, обменявшись взглядами, еще более красноречивыми, чем слова. Взгляд жены можно было истолковать так: «Ну, что я говорила!» Мой же взгляд означал: «Да, ты была права».
Перед нами с умильно-сладким выражением на лице стояла та самая особа, которая нас недавно преследовала и оплатила наш счет в ресторане. Она была в том же длинном платье с оборками, какие в Калифорнии отродясь не носили, и незашнурованных ботинках, похожих на армейские берцы, простоволосая, в спущенном на плечи домотканом платке.
В руке она держала маленькое круглое зеркальце и, слюнявя палец, приглаживала непокорную, выбившуюся прядку полуседых волос. Заметив, как мы переглянулись при виде ее одежды, сказала:
– Вот донашиваю все старое – оно мне помогает. Похоже, что и вам, однако… – Она скользнула взглядом по моему костюму, как опытный портной на примерке, и произнесла:
– Избу он вам сейчас покажет.