Книга Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного - читать онлайн бесплатно, автор Леонид Евгеньевич Бежин. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного

У него таких свободных денег нет – придется брать из приданого жены и Абрамцево, по справедливости, записывать на ее имя. Согласится ли Елизавета Григорьевна и как воспримет это ее семья и прежде всего мать, Вера Владимировна, дотошно вникающая во все дела? Когда дочь выходила замуж, Вера Владимировна была против свадебного путешествия, считая его ненужным баловством, пустой тратой денег. Поэтому как она отнесется к такому посягательству на приданое – еще вопрос. Не всем дано понимать, что в стенах Абрамцева – особый дух, что там бывали и Гоголь, и Тургенев, и Щепкин, что сам Сергей Тимофеевич Аксаков, можно сказать, признанный ныне классик (Савва Иванович им на досуге зачитывался).

Иные на стены не смотрят и лишь деньги слюнят и пересчитывают, хотя, кажется, женино семейство не из таких: шелком исправно торговали, но при этом – просвещенные и марку держать стараются. Поэтому авось и пронесет, обойдется без скандала, без постоянных выговоров и напоминаний: не будут Савве Ивановичу глаза колоть за то, что деньги пустил на ветер и приданым так распорядился.

Словом, Савву Ивановича все подталкивало к тому, чтобы принять условия хозяйки. Да он и заранее был к этому готов, поскольку в глубине души знал, что Абрамцево непременно купит – при любых условиях. Но в то же время он не был бы купцом, если бы не поторговался, если бы не позволил себе деликатно намекнуть, что цену неплохо бы чуточку сбавить Даже купцы в Персии, где ему довелось побывать, уж насколько жадные до денег, но и те знали, что поблажка выгодному покупателю – главный закон торговли.

Вот и Софье Сергеевне неплохо было бы внушить, что главный закон нарушать не стоит, что надо кулачок разжать и немного уступить.

Поэтому он с деланным равнодушием спросил:

– Значит, пятнадцать тысяч, дражайшая Софья Сергеевна, ваша последняя цена?

Спросил, оставляя за собой право при утвердительном ответе сейчас же встать, откланяться и распрощаться.

Хозяйка в ответ на это стала снова его горячо убеждать, расписывать все красоты и достоинства усадьбы – места особого, неповторимого, другого такого нет.

– Знаю, знаю, дорогая. Все отлично знаю. Но уважьте, побалуйте…

И рассказал ей про персидских купцов.

Она охотно выслушала и с любезной улыбкой, не лишенной капельки яда, тоже ему рассказала, как купец Голяшкин совал ей в руки перевязанный бечевкой пакет – тринадцать тысяч. И она, представьте себе, отказала. Почему бы, вы думали? Отказала, поскольку намерена не баловством заниматься, а собирается открыть приют для сирот. И ей позарез нужны именно пятнадцать тысяч. Ни копейкой меньше.

– Приют дело хорошее… – согласился Савва Иванович, не имевший ничего против приютов.

– Божеское, – наставительно поправила Софья Сергеевна, поворачивая все так, что он со своим упрямством чуть ли не противится Божьей воле.

– Славная вы моя, вам – приюты открывать, а мне – железные дороги строить.

– Сравнили: ваши капиталы и – мои. – Она закурила папироску и закашлялась, тем самым показывая, что сравнение не в ее пользу.

Ага! Вот оно что! Наслышалась о его капиталах!

И Савва Иванович понял: нет, уступку не выторговать. Хотел уж было встать, от досады втирая в стол ладонь, морщиня вышитую скатерть, и распрощаться, но вспомнилось Абрамцево, каким впервые увидели его на пригорке. Вспомнилась тихо струившаяся подо льдом речка Воря, пруды, верхний и нижний, и сдался, согласился:

– Ваша взяла, почтенная. Пятнадцать так пятнадцать…

– …Тысяч, – педантично напомнила она, чтобы в таких вопросах не оставалось никаких недоговоренностей.

– Ну, тысяч, тысяч, не сотенных же…

– Вот и замечательно, милый вы мой. – Она растрогалась и затушила папиросу, единственную в пепельнице.

– Теперь насчет леса. – Савва Иванович достал и снова спрятал часы. – Вы ведь его продали…

– Продала. Мытищинскому дельцу Головину, хотя он сам из здешних мест, абрамцевский, родился неподалеку. Лес он частично уже вырубил. Лишь дубовая роща осталась.

– Сколько он вам должен?

– Две с половиной тысячи.

– Так вот, я выкупаю. С Головиным мы уже порешили. Извольте получить задаток – и за усадьбу, и за лес. – Савва Иванович выложил на стол большой конверт с деньгами и отнял от него руки в знак того, что эти деньги больше ему не принадлежат и теперь они всецело – собственность хозяйки.

Софья Сергеевна боязливо заглянула в конверт, словно он был источником не только денег, но и слишком сильных чувств, к которым она не была готова.

– Прикажете расписку?

– Полагаю, это лишнее. Я не любитель формальностей. Для меня будет лучшим залогом имя вашего батюшки Сергея Тимофеевича. Что ж, прощайте… – Савва Иванович встал и с достоинством поклонился.

– М-м-м… – Софье Сергеевне явно чего-то не хватало для завершения столь приятной встречи. Но что именно к ней добавить, чем еще попотчевать гостя, как его отблагодарить – она сразу не нашлась и сумела лишь высказать предположение, более обязывающее его, чем ее: – На прощание хорошо бы, наверное, произнести некую знаменательную фразу. Я не особая мастерица. Может, вы?

– Я тоже не Демосфен, но вы правы… торжественный случай обязывает. Что бы такое путное сказать… Разве что вообще… про смену эпох.

– Да-да, скажите, что у Абрамцева не просто новый хозяин, но там происходит, как вы выразились, смена эпох. У вас ведь наверняка свои замыслы, свои прожекты и идеи. Словом, за вашей эпохой – будущее…

– Вот вы сами все и сказали. – Савва Иванович засмеялся как невольный свидетель того, что Софья Сергеевна – вопреки ожиданиям – превзошла его своим красноречием.

Этюд двенадцатый

Жить художественно

– Как она тебя приняла, эта Софья Сергеевна? – спросила Елизавета Григорьевна, встречая мужа в дверях и не решаясь к нему подступиться, пока он топтался на месте, расстегивал шубу, снимал перчатки, разматывал шарф, отдувался, ухал и крякал, настолько ему хотелось поскорее раздеться, сбросить с себя все уличное, чтобы можно было по-домашнему привлечь к себе жену, обнять и поцеловать.

– Уф, упарился. Сегодня, кажется, еще теплее, чем вчера, а на солнцепеке так даже и жарко. Ты же меня в шубу одела. – Он наконец исполнил свое заветное желание: привлек, обнял и поцеловал. – Как приняла? Очень даже любезно, хотя особа весьма прижимистая, своего не упустит. Впрочем, одинокая и беззащитная…

– И что в результате?

– В результате сговорились. Пятнадцать тысяч. Ни копейки не уступила. К тому же я ведь еще и лес выкупил с твоего благословения…

– И при этом со своим актерством чуть было не арестовал и не привел в участок этого Головина. В целом не дороговато ли?

– Угадываю в твоем вопросе обеспокоенность тем, как это воспримет твоя матушка, почтенная Вера Владимировна. – Савва Иванович перед зеркалом придирчиво (даже слишком придирчиво) расчесывал усы и бородку.

– Не иронизируй. Мама на все смотрит здраво. Она лишь против неразумных трат.

– А эта для нее разумная?

– Она понимает, что детям как воздух нужен… нужен… воздух. – Елизавета Григорьевна держала в уме какую-то важную для нее мысль и поэтому не следила за словами, расползавшимися, как жуки из опрокинутой банки, и выделывавшими всякие трюки. – Фу ты, господи! Что я говорю! Нужен загородный дом, чтобы можно было проводить там лето. Хотя, конечно, дороговато.

– Не скупись. А то купец Голядкин тебе ночью приснится.

– Какой еще Голядкин?

– Страшенный, с косматой бородой. Он сулил хозяйке тринадцать тысяч за Абрамцево. Готов был тотчас выложить деньги на стол, но она не продала. И дело тут не только в деньгах. Знаешь, какую фразу она произнесла на прощание? По ее умозаключению, со сменой хозяев в Абрамцеве наступает новый расцвет, новый Ренессанс. Или что-то в этом роде. Словом, был аксаковский период, а теперь наш, мамонтовский… Красота! Можно потешить свое тщеславие.

– Подожди. Мы еще ничего не сделали.

– Сделаем. Знаешь, о чем я… гм… мечтаю? – Савва Иванович не без смущения записал себя в мечтатели.

– О чем же ты у меня теперь мечтаешь, друг милый? – Елизавета Григорьевна положила гибкие руки на печи мужа и заглянула ему в глаза, стараясь прочесть то, о чем он, может быть, и не скажет, но она все равно поймет.

– Может, это глупо, но я мечтаю о том, чтобы жить… художественно. – Он растерянно посмотрел на нее, стесняясь произнесенного вслух слова, которое он привык повторять лишь мысленно, про себя.

– Художественно? – Кажется, она впервые его не совсем поняла. – Ты имеешь в виду – разнообразить и украшать нашу жизнь? Тут я с тобой, пожалуй, согласна. – Она еще до конца не определила, с чем соглашается.

– Нет, нет! – Савва Иванович разволновался. – Я сам еще не могу всего объяснить, но у меня родилась такая идея: самой жизни придать художественные формы, творить жизнь по законам искусства, высекая ее, как прекрасную скульптуру из мрамора. Это возможно только в Абрамцеве, куда мы будем приглашать художников, скульпторов, певцов, музыкантов…

– Да ведь ты и сам у меня и скульптор, и певец с поставленным голосом… – Она сомкнула гибкие руки у него за шеей, готовая сомлеть и залюбоваться своим драгоценным скульптором и певцом.

– Ты права, права. Мне хотелось бы всерьез заняться скульптурой и продолжить обучаться пению, но все же мое главное призвание, мой особый дар, мой гений – быть дилетантом, как это ни смешно.

– Дилетант – не совсем верное слово. Скорее – меценат. – Елизавета Григорьевна пыталась его поправить, но он не принял поправки и, опьяненный своими мыслями, с убежденностью повторил:

– Да, быть дилетантом и вдохновлять на творчество других.

– А я мечтаю о том, чтобы у нас в Абрамцеве был сад. Большой и прекрасный сад, и по этому саду гуляли бы наши дети, ведь это тоже художественно, – с мечтательным блеском глаз сказала она, тоже не совсем уверенная, что он до конца ее поймет, но охваченная надеждой, что не может не понять и поэтому поймет непременно.

Папка вторая

Автопортрет на фоне сада

Этюд первый

Гордец

Ни рисунку, ни живописи я никогда не учился, хотя с холстами и красками дело имел: натянутый на подрамник холст опускал в улей, а там уж пчелки-художницы его обрабатывали, по-своему раскрашивали, пропитывали разными составами, да так искусно, что хоть на выставку. Красками, разведенными олифой, я и сам частенько баловался – подновлял забор, сидя на переносной скамеечке, привставая слегка от усердия и водя кистью по штакетнику. Если же бурей срывало и скручивало лист кровельного железа, забирался на крышу, укладывал новый лист и покрывал его краской (с добавкой колера), чтобы железо не ржавело и не покрывалось коростой.

Яблони белить – тоже привычное мне занятие, руки всему научены. Но иногда я ударялся в высшее художество и по просьбе жены (царство ей небесное) писал ее портрет, как это у нас называлось: прикладывал к лицу спелые ягоды клубники, растекавшиеся по лбу, щекам и подбородку свежим соком. Я как можно дольше удерживал их всеми пальцами на лице жены, а затем снимал этот портрет вместе с паутинкой морщинок и подсохшими прыщиками, кои словно по волшебству исчезали, будто их и не было. И разлюбезная супруга моя молодела на десять лет, расцветала как роза в оранжерее…

Если в распоряжении живописца имеется набор кистей разных размеров – от маленькой (для прорисовки деталей) до самой большой, позволяющей класть широкие, размашистые мазки, то я так же распоряжаюсь набором грабелек для обработки грядок, и уж тут я тоже мастер: ни одного затверделого комочка у меня не найдешь.

Я и с глиной легко справляюсь, размочить, размесить – для меня забава. Савва Иванович частенько просит принести ему в мастерскую хорошей глины для лепки, и я – извольте, пожалуйста, ставлю перед ним полное ведро. Он потом ее охаживает, оглаживает, проминает, лупцует ладонями. И – глядишь, – сквозь бесформенную массу проступает чье-то мясистое лицо, уши, картофелина носа, торчащая бородка клинышком, и моя глина превращается в утонченное творение рук – скульптуру.

Почему я сам не леплю? Я не Марк Матвеевич Антокольский (на самом деле он по данному ему почтенными родителями имени – Мордух). У меня другое призвание, а у моей глины – изволите видеть, иное предназначение. Хотя я в своем роде тоже скульптор, но я не леплю, а – лечу.

Когда сорока лет от роду умирал Исаак Ильич Левитан, прославленный наш пейзажист, добрый знакомый Саввы Ивановича, бывавший у нас в Абрамцеве, то он, чтобы утишить боль, клал на грудь мокрую глину. Откуда ее брали? Не из придорожной канавы же. Легко догадаться, что глину эту я доставлял из Абрамцева, и выбирал не всякую, а лишь целебную, способную облегчить его страдания.

Так что у меня свои заслуги перед русским искусством, чем я, конечно, немало горжусь. А гордец я по натуре своей записной, отменный, первостатейный. Иногда меня просто распирает от гордости, и я этаким гоголем прохаживаюсь по комнатам абрамцевского дома, где висят полотна художников, и купленные Саввой Ивановичем, и подаренные ему.

Особенно влечет и притягивает меня «Девочка с персиками» Валентина Александровича Серова – Антона, или Тоши, как его все называют. Притягивает будто магнитом: стоит лишь взглянуть на эту девочку, двенадцатилетнюю Верушу Мамонтову, позировавшую портретисту, и взыграет во мне ретивое. Раззадорившись, так и хочется мне воскликнуть, обращаясь к несведущим и наивным зрителям картины:

– Вот все вы персиками любуетесь, а ведь это мои персики. Да, милостивые господа, мои! Я собственноручно их вырастил в оранжерее. А сколько трудов на это положил! Деревца отобрал, бережно посадил, земельку под ними взрыхлил, полил и удобрил. И нянчился с ними, как с родными детьми. А сколько пережил, когда они заболели, стали усыхать, и я ночи не спал – не знал, чем им помочь, как спасти.

И вот они на полотне художника живут своей второй – вечной – жизнью. На Всемирной выставке в Париже побывали, французы ими любовались. Оказывается, не им одним только импрессионизмы всякие изобретать.

Но это случилось уже в 1900-м году, после того, как Савву Ивановича оправдали по суду за его мнимые растраты, и он отправился на эту самую выставку. Надеялся встретить там Сергея Юльевича Витте, своего покровителя-погубителя (бывают такие покровители в России). Уж не знаю, зачем ему было его встречать – в глаза ему, что ли, посмотреть? Ничего в них не высмотришь: глаза-то пустые.

Впрочем, не буду брать на себя лишнее – судить о людях, мне бесконечно далеких. Я ведь садовник – в департаментах не служил и с Акакием Акакиевичем не знаком. Хотя перо в руке держать, буковки выводить умею. И на склоне лет пишу свои записки.

Память меня иногда подводит, но я стараюсь ничего не забыть, обо всем хотя бы бегло упомянуть. Авось кому-нибудь пригодится – если не на этом свете, то на том-то уж точно.

Ну вот, стараешься не забыть, простофиля, а сам-то и забыл, не упомянул, повстречал ли Мамонтов в Париже Витте. Ах, как же это я! Спешу исправить свою оплошность. Нет, не довелось, не повстречал: не судьба.

Этюд второй

Кленовая ветка

Однако всего не расскажешь, и я вернусь к тому, с чего начал, именно: заслуг моих не умалить, не отнять, и, без ложной скромности (прибедняться не буду), русское искусство мне мно-о-о-гим обязано. Без меня не было бы не только «Девочки с персиками» (кстати, Веруша Мамонтова, позировавшая Серову, поначалу принимала персики за персов), но и иных первоклассных шедевров.

К примеру, задумал Илья Ефимович Репин написать портрет дочери с осенним букетом в руках. И, пока готовил палитру, выдавливал краски из тюбиков, попросил ее нарвать цветов – здесь же, в поле. А той, фифочке мимозного нрава, лень этим себя утруждать, да и нагибаться не хочется ради отца, к коему не слишком расположена, поскольку больше жмется к матери. Видя, что ей никак не удается собрать красивый букет, он с этой вежливой просьбой обратился ко мне:

– Михаил Иванович, не соблаговолите ли? Вы тут по части цветов самый главный. Нужна ваша помощь.

Мне, конечно, лестно и приятно. Я вместо капризницы дочки и собрал букет, который Илья Ефимович своей волшебной кистью перенес на холст. Любуйтесь! Восхищайтесь! Я же с полным на то правом могу сказать: мой букет! И кленовая ветка – моя, но уже не на холсте Репина, а на портрете повзрослевшей Веруши Мамонтовой кисти нашего сказочника и былинника Виктора Михайловича Васнецова. Помню, как он над ним бился, мучился, затирал, записывал, и все ему чего-то не хватало:

– Надо что-нибудь дать ей в руки, но вот что? – И ищущим взглядом что-то высматривает вокруг себя, примеривается, прикидывает.

– А вот не хотите ли? – И я протянул ему кленовую ветку.

Попробовали, дали подержать ветку Веруше – в самый раз. Васнецов обрадовался, стал меня благодарить, чуть ли не расцеловал от восторга и в шутку предложил:

– Может, вы, Михаил Иванович, и портрет сами вместо меня напишете?

Я не сплоховал, не растерялся, нашелся, что ответить. И помогло мне то, что наслушался всяких разговоров, кои часто между собой ведут художники. Доля у них нелегкая. Им, бедолагам, страдать приходится, но тут уж мокрой глиной, положенной на грудь, не пособить.

– Я бы написал, – говорю, – но у художников уж очень тяжкая жизнь: платят за картины гроши, а завистников хоть пруд пруди.

Сказанул, и самому смешно стало, стоило лишь представить, как из завистников пруд прудят и они в этом пруду бултыхаются, пузыри пускают. Поэтому я уже с большей серьезностью посетовал:

– Да и кто вместо меня будет за садом смотреть.

– Завистников много, это верно, – согласился Виктор Михайлович, зорко всматриваясь в мою ветку и перенося ее быстрыми мазками на холст.

Я рассудительно добавил:

– Да и модели, с которых портреты списывают, слишком быстро взрослеют и подрастают. Иная совсем недавно была маленькой девочкой, отчаянной шалуньей и резвушкой, а глядишь, уж и замужняя женщина, будущая мать. Вот и Веруша, которую я девочкой знал, подросла и от Антона Серова перешла позировать к вам.

Васнецов, сделав очередной мазок, отошел, шагнул назад, издали вглядываясь в холст. С задумчивостью произнес:

– Кстати, все собираюсь спросить: отчего Валентина Серова у вас Антоном зовут?

Я хотел ответить, но Виктор Михайлович уже снова взялся за кисти, увлекся, весь ушел в работу и меня не слушал.

Этюд третий

Агафона и Аделаид

Но я все равно отвечу – хотя бы бумаге, на которой пишу (долблю перышком, как дятел, дно чернильницы), а уж там пускай читают все, кому не лень и хоть чем-нибудь интересно. Может, и Виктор Михайлович Васнецов когда-нибудь прочтет, если мои записки будут изданы (я на это не слишком надеюсь) и попадут ему в руки. А не будут, так я их запечатаю в конверт и отправлю почтой хоть самой английской королеве.

Перед рождением первенца родители Серова сговорились: если будет девочка, то назовут ее по имени отца, если же мальчик – по имени матери. Вот такой возник уговор, что само по себе красиво и даже, я бы сказал, пикантно, и этому не стоит удивляться, поскольку родители – люди творческие: отец – композитор и музыкальный критик, поклонник немца Рихарда Вагнера и друг нашего Владимира Стасова, глашатая идей Могучей кучки, а мать… мать особа настолько своеобразная, экспансивная, с вывертами, что о ней в двух словах и не скажешь.

Достаточно упомянуть, что Савва Иванович однажды приветствовал матушку нашего Антона словами: «Здравствуйте, покойница», поскольку в газетах появилось сообщение о ее смерти. И это приветствие вполне соответствовало, отвечало самому духу эксцентричной натуры живой покойницы.

Поэтому сию задачу – подробно рассказать о ней – я постараюсь выполнить позже: для меня это как привесить этикетку к выставочному экземпляру того или иного садового деревца. В данном случае груши, поскольку упомянутая мною маман больше всего почему-то напоминает мне спелую и сочную грушу, отягощенную плодами: чуть тронь – и брызнет, польется пенистый сок.

Однако я продолжу. Означенное условие – назвать девочку как отца, а мальчика как мать, – достойное сравнения с перекрестным опылением, невозможно было бы выполнить, если бы родителей звали, к примеру, Агафон и Аделаида. Девочку Агафоной уж никак не наречешь – так же как и мальчика Аделаидом. Получилась бы сущая чепуха.

Но с именами родителям повезло, поскольку отца звали Александром и не нужно особой изобретательности, чтобы обратить это имя в женское – Александра. Мать же Валентина словно заранее приберегала свое имя для сына – Валентин. Оставалось только ждать, кто же в конце концов родится. Как уже, наверное, догадался читатель, родился мальчик. Соответственно, он в честь матери и был наречен Валентином.

Но, баюкая ребенка на коленях, не станешь же величать его все время с такой удручающей серьезностью, по-взрослому – Валентином. Поэтому последовали милые домашние упрощения и шутливые прозвища: Валентошка, Тошка, Антошка, Тоня и наконец – Антон. В Абрамцеве, где Серов был принят как свой, перепробовали разные имена и все-таки остановились на Антоне, как самом ему подходящем, отвечающем внутренней сути.

Ведь имя Антон – чеховское, а Серова с Чеховым что-то сближало и роднило. У них, несомненно, было много общего, их тянуло друг к другу, они признавались во взаимной симпатии, недаром Серов так точно схватил черты Антона Павловича в написанном им портрете.

Вот вам и ответ, почтенный Виктор Михайлович, раз уж вы спросили, а я тогда постеснялся своими россказнями отвлекать вас от работы.

Этюд четвертый

Савва Великолепный, Ильеханция, Дрюша и Яшкин дом

Однако почему я об этом так подробно рассказываю? Неспроста, знаете ли, неспроста. На то есть причины, заставляющие поразмышлять о прозвищах и их значении для той эпохи, когда складывался Абрамцевский кружок, когда все дружили, шутили, смеялись и переиначивали имена друг друга, наделяя их новым, подчас неожиданным смыслом. Одно слово – художники, для которых так важен штрих, завершающий мазок, придающий портрету законченность. И прозвища были таким своеобразным мазком…

В семье Саввы Ивановича прозвищами охотно баловались, и это баловство и дурашливость перекинулись на его окружение, а там и пошло, и пошло. Изобретение шутливых прозвищ стало не просто забавой: оно придавало особую свободу и непринужденность общению. В конце концов прозвище – признание в любви, недаром начало всему положили романы Толстого, где все так восторженно любят друг друга, где наряду с непроницаемой светской парадностью, умением себя держать на балах и официальных приемах царит особая домашняя интимность.

Степан Аркадьевич Облонский не был бы Облонским, не будь он к тому же Стивой, а его жена Дарья Александровна не воспринималась бы как законченный образ без ее семейного прозвища – Долли.

Выражаясь по-ученому (а я иногда к этому склонен, поскольку садоводство – истинная наука), такова была эпоха перехода от века, названного золотым, к тому, который вскоре назовут серебряным. Имена раздваивались на собственно имя и – прозвище, и меж ними, как между заряженными пластинами, возникала особая тончайшая вибрация, проскакивали некие электрические разряды, проносились флюиды, придававшие особую терпкость семейным отношениям, дружбе и любви. Впрочем, не буду мудрствовать, а лучше назову примеры, из коих все станет ясно (хотя иногда ясность и затемняет суть дела).

Савву Ивановича в Абрамцевском кружке прозвали Саввой Великолепным – на манер Лоренцо Великолепного из рода Медичи. Первым это прозвище употребил мой неполный тезка Михаил Васильевич Нестеров – и употребил даже не столько всерьез, сколько с известной шутливостью, иронически, поскольку Савву Ивановича недолюбливал и занимал сторону его жены Елизаветы Григорьевны (почему стороны разделились – об этом сказ впереди). И смысл этого словоупотребления примерно был таков: вот, мол, Мамонтов пыжится, из последних сил стремится уподобиться Лоренцо Медичи, но при всем своем кажущемся блеске и великолепии, при миллионных капиталах все равно останется самым обычным и заурядным Саввой.

Однако прозвище подхватили, и ирония вскоре благополучно выветрилась и забылась. Забылась, поскольку эта ирония недолговечна, как любая ирония, – в отличие от любви. Савву Ивановича же все по-настоящему любили, да и просто обожали, несмотря на присущие ему недостатки – черточки деспотизма, бесцеремонности и барского самодурства.

Художника Илью Семеновича Остроухова в Абрамцеве звали Ильеханцией, что отвечало его высокому росту и нескладной фигуре. При его приближении казалось, что действительно грядет некая Ильеханция, похожая на пожарную каланчу или раскачиваемую из стороны в сторону стенобитную башню, которую подтягивают за канаты к крепостным стенам. Тут уж стенам не устоять, поскольку всем было известно, какой пробивной силой, умением добиваться своего и устраивать дела, сметая все препятствия, обладал Ильеханция – Илья Семенович Остроухов.