– Второй раз тоже в больнице…
– Да-да… через год… дежавю. На том же месте.
– Бабушка называет это «День торговли». Говорит: скоро в каждом месяце будет день какого-нибудь святого… Раньше и слыхом не слыхивали… А теперь: День Валентина, День артиллерии… Пасха, 7-го Ноября… два Рождества, два Новых года… и два Третьих тысячелетия… Торговля счастлива… Вот такая у нас бабушка…
Оживая под лаской дочери, Виктория Семеновна пошарила по постели рукой, натолкнувшись на книжицу.
– Постарайся обходиться без подобного… – прочтя, указала дочери на это «жрет», тут же припомнив: что-то такое она уже говорила… – Знаешь, у нас в пионерском лагере, в детстве, был пеник… так мы его звали, с аккордеоном. Что-то вдруг вспомнилось… Ну вот, он нас, пионеров, построит, меха растянет… и обязательно скажет: «Со счастливым выражением лица, и-и-и!..»
Ника, прыснув, спохватилась:
– Тебе, наверное, нельзя смеяться…
– Ничего… ничего… – улыбаясь, сказала Виктория Семеновна, снова глянув на разворот, прежде чем отложить книжицу – на эти, в розовом пуху, морды:
Фламингу съели звери,
Но розовые перья
Остались от нее.
Зверье не жрет перьё.
Виктория Семеновна прикрыла глаза. Ника выскользнула из комнаты.
Эта жизнь не могла уйти. Не в каком-то переносном смысле – в прямом, физическом не могла. Этого не понимаешь. Пока не увидишь. Смотришь на неподвижное тело и чувствуешь все прожитое этим телом как отдельное живое в его каком-то новом, вневременном пребывании. Временное было. А тут – не «было», не «будет». Тут время как пространство. Какое-то большое ощущение возникло в сознании Виктории Семеновны (она так и запомнила: «большое ощущение»), связанное с той водой, что не уходит в песок.
«Как делают писателями? – вспомнила Виктория Семеновна. – Например, посвящают, затем демонстрируют свою (посвятившего) казнь, потом сообщают, что предатель уже наказан…» Это о Левии Матвее.
Первое, что он показал ей, от чего, как потом говорил, все и пошло:
« – Я могла умереть…
– Надеюсь, вы этого не сделали, – через паузу.
На том конце грохнули трубку».
Три предложения. Заглянув в его глаза, можно было разглядеть остальные.
«Книга – что-то вроде картины, написанной нотами, – снова его голос, не исчезающий. – Представляешь: встать в четыре утра, пойти… выйти из жизни, из регламента, из непрерывной череды повседневных усилий… ничто не трудно, встать в четыре, пойти туда-то, сделать то-то, без признака сонной жалобы в теле, без намека на мышечный скрип, без шлака в голове, встать и пойти… – Куда? – спросила она тогда. – Не важно, я о состоянии. Все трудно, всегда. А тут – легко. Тяжесть и легкость. Понимаешь? Тяготение – не обязательно тяжесть. Что, что бы это могло быть, из-за чего не трудно встать и пойти?..»
Видения какой-то пустыни возникали у нее в голове от этих его слов. От этого его «ветерка»: «Почему не ограничиться жизнью червя? Потому что происхождение иное. По происхождению. Чувствуешь ветерок?..»
Стараясь не скрипнуть и оттого скрипнув вместо одного раза трижды, баба Вера приоткрыла дверь:
– Виктория, теперь, вроде бы, так нельзя, но, если хочешь, я возьму твой паспорт, проголосую.
– Мама, я сейчас встану, – сквозь сон ответила Виктория Семеновна. – Иди. И я за тобой.
4
Она проспала до обеда. Снилась какая-то старуха на зеленых сотках огорода, намекавшая на то, что отгорнет траву, и жизнь – другое… но этого почему-то не происходило…
Стряхнув сон, подумала-ощутила: хорошо, как после бани! И вправду: легко. Как будто ничего того – утреннего – не было. Все же избегая резких движений, прошла в ванную, вдохнув по пути что-то божественное, плывшее из кухни – по воскресеньям баба Вера баловала семью чем-нибудь из сталинской кулинарной книги.
– Мама, скоро? – заглянув в кухню, кивнула Виктория Семеновна на плиту.
– Иди, иди… погуляй… – отмахнулась мать, улыбаясь чему-то… вероятно, воскрешению дочери…
Волосок снаружи исчез. Оба внутри – на месте. Кассета и бумага не тронуты.
Ее монолог в его исполнении, сменяющийся повествованием о том, что сейчас и происходит: героиня вот так же приходит в пустую с уходом мужа квартиру, включает магнитофон, садится в кресло перед телевизором, слушает. Думает.
– …Смерть не связана с насыщением жизнью. Последний вздох не означает, что следующему некуда войти, что пространство заполнено. Долгая жизнь, короткая – столовой ложкой зачерпнут больше, чем чайной. Вопрос: зачем? Что черпают?.. Подобные мысли рано или поздно приводили к одному и тому же – к этому… вокруг непоправимого, окончательного… Всегда всего боимся. Обычное состояние – паника… Больше всего боимся быть в тягость, мучиться в старости, мучить других… А вышло хорошо. До последнего дня на ногах, в сознании. И конец – в одну минуту… Вышло хорошо. В этом весь ужас. В двух этих словах, в их правде. В том, что именно так все это называется, это, последнее. «Хорошо» – именно это ужасно. Удавшееся. Удачный порядок вещей… Задыхаешься…
Слушавшая сама себя Валерия Францевна потеряла телевизор из виду (Виктория Семеновна почувствовала себя Валерией Францевной…), вдруг показалось: не она принимает в себя этот голос и изображение, лившиеся с экрана параллельно ее мыслям, а изображение с голосом все глубже проникают куда-то, чем оказывается она. На что-то очень похоже… Ну, да, конечно: так он описывал это свое – когда, поднося ручку к бумаге (тогда еще ручку), чувствовал, что с той стороны (бумага-призрак) напрямую, минуя его голову, приближается к листу, чтобы улечься в слова, требующее воплощения. Не задуманное, а другое, чего в реальности бесконечно больше, чем в любой голове, что в сознании существует лишь отражением в речной сумрачной толще неоглядного, с этим его облаком, летнего неба, пропеченного солнцем. От этого – чувство сознательной жизни, стоящей вокруг и над, истинной, огромной… и ощущение своего собственного сознания как какого-то дуракаваляния рядом с этим – окружившим со всех сторон, пронизанным тою доступностью, от какой мозги отворачиваются, как от источника своего разоблачения…
Валерия Францевна тряхнула головой, отгоняя воспоминания, и, подняв глаза к экрану, обратилась в слух…
Переведя дух, как перелистнув страницу, говоривший продолжил:
– Как писателя Роман Васильевич всерьез себя не воспринимал. Но и со счетов не сбрасывал. Бывали минуты – накатывало страниц по десять-двенадцать, приступом, неотрывно, головы не поднять. На свет являлось то что нужно: кружево… завораживающее… волшебство… Когда же все прекращалось так же, как и началось, внезапно, это даже успокаивало: жизнь опять становилась тем, чем и была. Должна была быть. Оно, именно то, что через Романа Васильевича стремилось стать текстом, не сливаясь с обычной жизнью, мало-помалу начинало походить на что-то вроде… В общем, то было – то, а это – это.
То, что порой доставалось с барского стола самому Роману Васильевичу, что подобные минуты (часы) могли оставить не на бумаге, а в сознании – понимание. Никакой горячки! Холодный, доставлявший особенное удовольствие, отстраненный взгляд на вещи. Именно так, как само собой, словно посреди рассеивающегося тумана, в последние дни стало видно, что движет людьми. Оказалось, человек везде и во все времена действует двояко: напрямую развивая свои природные способности и – обходом с тыла пытаясь компенсировать несправедливость неба, более щедро одарившего соседа. Несправедливость? Несомненно. Талант и зависть – не белое и черное, скорее – явное и тайное, очевидность и интим. Чем стала бы жизнь, займись талант своим основательным обустройством или же начни посредственность витать в эмпиреях? Слава богу, что нет ни таланта, ни посредственности в химически чистом виде, а талант делать деньги в планетарных масштабах несравним с силой ветра, занимающегося тем же финансовым вопросом.
Если прохладный взгляд на вещи не уходил, затягивался, то рано или поздно вызывал к жизни это чувство: «Заточён»… Кто-то другой, попавшийся в его, Романа Васильевича, тело, открывал глаза, поднимал голову, оживал, не оставляя камня на камне от опыта зрения, слуха, вкуса, касаний, игнорируя всё, годами скапливавшееся в голове. Становилась ясна изначальность ошибки – с первого вздоха, с первого взгляда большой мир поменялся местами с маленьким. Голова не сварила, что больше, что меньше. Светом стал прах.
Что, никакой надежды?..
Напрямую «заточённый» не отвечал. В воздухе, наподобие запаха, стояло лишь: вернуться. Открутить.
В конце концов, Роман Васильевич начал этот текст, не имевший начала и автора. Просто по-другому было нельзя. По-другому всё уже как бы закончилось. Впервые он чувствовал текст как предмет, как вещь, мечтавшую о нем, о его, Романа Васильевича, мозгах, угадывающих ее свойства – ее протяженность, массу, судьбу, электричество. Впрочем, каких это его, каких его мозгах, какого Романа Васильевича? Разве это он?..
– Давай следующего! – донеслось из приоткрывшейся главной райкомовской двери. – Кто там у нас еще, много?..
– Последний, – ответил второй голос первому, когда Зоя уже стояла в дверях, – последняя…
Подойдя к столу, Зоя смотрела сверху вниз на склоненного над бумагами.
– Билет… – себе под нос угрюмо буркнул склоненный.
– Что? – не поняла Зоя.
– Ваш… комсомольский… билет… – хозяин стола выглядел бесконечно уставшим.
Порывшись в сумочке, Зоя достала билет, протянула.
Выдвинув шуфлядку стола, бросив в нее билет, задвинув шуфлядку – три резких движения – хозяин с облегчением выдохнул:
– Свободны.
– В каком смысле… – растерялась Зоя.
– В прямом.
– Вы отказываетесь руководить политшколой? Или НЕ отказываетесь?.. – участливо спросил второй из сидевших перед ней.
Зоя бросилась через стол к шуфлядке! Поздно!.. – хозяин стола, навалившись, телом закрыл «амбразуру»!.. Постояв, она повернулась и сомнамбулой двинулась к выходу…
Звонок в дверь!.. Виктория Семеновна остановила пленку.
«Видно, много чего… там, на пленке… раз уж начато издалека…» – выходя в прихожую, Виктория Семеновна, оборвав себя на полуслове, внезапно встала на месте, как вкопанная… прижала руку к груди… На деревянных ногах пошла на звонок… Задержав дыхание, повернула ручку замка:
– Иннокентий…
– Твоя мать звонила. Не знает, где ты. Там тебя к обеду ждут, – сообщил в дверях Иннокентий, сосед. – И вообще… Может, надо чего, помощь какая и все такое. Так ты скажи. Не замыкайся в себе. Ты же знаешь…
– Знаю, – отозвалась Виктория уже из комнаты, возясь с кассетой…
– …чем все эти уходы в себя оборачиваются, – Иннокентий показался в проходе. – Я вон вчера фильм смотрел про слиперов. Не смотрели, нет? – обратился он к ней, как прежде обращался к ним, к хозяйке с хозяином. – Что наши разведчики и ихние, ну, американские шпионы вытворяют. Не все, конечно, шпионы. Особенные.
– И что же… вытворяют? – задвигая кассету на место, спросила хозяйка.
– Вгоняют себя в транс. Подключаются к коллективному бессознательному. Подселяются в сознание другого человека.
– Зачем?.. – выпрямившись, Виктория уставилась на соседа.
– Выход человека из своего тела. Аутбодинг. Спиллинг… что ли?.. – продолжал Иннокентий. – Биооружие. Входят в бездну, ищут нужные мозги, бац! – координаты вражеской подлодки известны…
Стоявшая посреди комнаты Виктория отстраненно внимала.
– Так вот, вероятность потери слипера, ну, смотрящего в бездну, весьма велика. Смотрит он туда, смотрит – до того насмотрится, что здесь уже себя не видит… С катушек съезжает, – добавил Иннокентий для ясности… Виктория очнулась. – Знаешь, как у того немца… Если долго всматриваться в бездну, бездна начинает всматриваться в тебя… А кто благополучно из бездны вышел, не помнит ничего… ну, о том, что был в чужой голове. Бездна блокирует.
– Ты… – Виктория воткнула в телефонный аппарат наполовину выехавшую прозрачную фитюльку разъема (когда шнур задела?..), – все это видел?.. Слышал?.. То есть…
– Я-то слышал… Ты вот меня услышь, – поворачиваясь, боком двинулся Иннокентий поперед хозяйки к выходу. – Не замыкайся, Вика. Поняла?..
«Поняла, поняла…» – думала Виктория Семеновна в постели перед сном, держа в руке книжицу…
Я – летательная божья коровка,
Замечательная божья коровка,
А мычательно-мечтательно-двурожья –
Тоже божья, хоть на божью не похожья.
Наверху – восток и запад, юг и север,
На земле – солома, сено, мед и клевер.
Все решает сила ветра и сноровка,
А не то, какая ты коровка.
«Не понос, так золотуха, – дочитав, подумала Виктория Семеновна, – не “жрет”, так “похожья”… Ничего с этим, видно, не сделаешь. Троекратное наступанье на грабли – уже прием… А эта набычившаяся на былинке, косящая глазом в небо божья корова на кого-то определенно смахивает… Как и зависшая в вышине над сараем буренка»…
– Мама… – погасив торшер, прошептала Виктория Семеновна в темноту, – не спишь?..
– Что ты хотела, Виктория? – тут же отозвалась темнота.
– Ты как-то рассказывала, у вас был дед Вировкин…
– Много кого было… Ты что вспомнила?
– Как он тебе сказал, когда тебя из комсомола выгнали?.. Суть я помню. Но дословно… Как? Напомни.
– Девочка услышит.
– Девочка спит без задних ног. Через дверь сопит…
– Ну… как сказал, как сказал… Не тужи, говорит, дивчина… потому как нет никакого коммунизма, а есть, у каждого своего размера, хапок.
– Нет, а дальше…
– Ты же знаешь, как я не люблю…
– Мама…
– Просто когда накапливается… – вздохнув в темноте, продолжила баба Вера… – кого п…ить – их п…ят. И ничего не сделаешь. Называется – революция.
5
– Миновав двери райкома… сойдя со ступенек… Зоя остановилась, – слушала «Валерия Францевна» текст «Романа Васильевича». – Казалось: постоять, опомниться, прийти в себя – и все каким-то образом переменится… Куда идти? Домой? «Домой»… Не появись она там неделю – не хватятся… ни хозяйка, ни хозяйская дочка. На работе – другое дело… На работу – утром, а сейчас?.. Куда?.. Утром обступят с расспросами. Кто возмутится, примется с ходу решать, что же делать, советовать… кто молча отойдет: «Так ей и надо»… Но то – утром… Переживание понемногу сменялось безразличием, пустотой. При аварии на подстанции в доме зажигают свечу. Или не зажигают… Окончательно опомнилась она уже на проспекте: откуда-то издалека и снизу, от реки, донесся приглушенный, с переливами, трамвайный звонок… Освещенная слева-сзади садившимся солнцем, громада темнолицего каменного вождя высилась в стороне, подменяя живого, теперь уже навсегда. Она впервые почувствовала эту разницу: каменный вместе с живым и – только каменный… Как-то это совпадало с тем, что сегодня произошло…
– Зоя!..
Он стоял на балкончике с поднятой рукой. Этот дом на проспекте, с балкончиками.
– Зоя, стой там! Я спускаюсь!
Конечно. Конечно, она шла сюда. К нему. Куда же еще?
– Ну!.. Как?! Что?!
– Что?.. А-а-а, это… Да ерунда все, выслушали и… – улыбнувшись рассеянно, она пожала плечами.
– Ф-фу!.. – выдохнул он… – Я же говорил!.. Я говорил! Что там, тупицы сидят?! Ясно же, как божий день… Ф-фу… – он провел рукой по лбу… – По мороженному?..
Ее всегда завораживала эта процедура: вафельный кружок… выезжающая из цилиндра масса… вафельный кружок…
– Зойка-Зойка… – засмеялся он, глядя сбоку на то, как она лакомится…
Она засмеялась с ним за компанию: чувство облегчения словно передалось ей от него.
– Зойка… – прошептал он ей на ухо.
– Люди смотрят… – отодвинулась она.
– С утра знал… Сегодня день такой… – он обдал ее этим своим взглядом… этим, на который у нее не было иммунитета… – Проснулся: знал… Видишь, я – ясновидец… Вот, день еще не кончился, а уже… Не хочу, чтоб кончался… А ты?
Она уставилась под ноги. Подняла на него глаза.
– Не хотел говорить раньше времени… – пробормотал он, – Зоя… пойдем сегодня ко мне… Не к тебе, а ко мне.
– С ума сошел? – прошептала она.
– Отец в Москве, с делегацией… мать тоже…
– Нет, я не могу!
– …и потом… Даже если б и не уехали…
– С ума сошел?..
– Это тебя недостойно.
– Что «это»?..
– Сама говорила.
– Что говорила?..
– Что только ради меня… Знаешь, если… – остановился он… – если откажешься… никогда не прощу. Умирать буду – не прощу…
Массивная дверь отворилась в покои. Не в квартиру – в покои. Объем, основательность. Высоченные потолки. Многозначительная тишина. Сантехника!.. Кухня блестит. Диван в гостиной беззвучно и невозмутимо принимает в свои прохладные объятия.
– Пойдем, – за руку подняв с дивана, подвел он ее к очередной двери. – Наша комната…
Повторно переступая этот порог, эту черту, отделявшую их территорию от всей остальной, в последних комнатных сумерках (он оставил в шторах щелку… может быть, не нарочно) Зоя, задержавшись в дверях, вызвала из темноты его жаркий шепот:
– Господи, наконец… Где ты там?.. Наконец, как люди… без цыганских шторок… перегородок… здесь, в моей… в нашей… и можно раскинуться…
Простынные реки, одеяльные берега… Полная неизвестность…
– Ты мне веришь?.. – в темноте они лежали на простыне, остывая. – Я не то хотела… ты вообще веришь?..
– Конечно, верю. Как я могу не верить жене.
– Не болтай.
– Это ты не веришь.
– Интересно, есть что-то, чем два человека могли бы проверить?..
– Что проверить?
– Ну… как узнать?.. Каждому о другом. Ведь тогда ничего не страшно, правда? Если точно знать.
– Меня проверять не надо.
– Почему?
– Я без тебя умру. И вся проверка.
– А меня надо. Я живучая…
– Правда? – обрадовался он. – Люблю… живучих…
– …говоришь, «наша»?.. н-н… как?.. здоровый какой… и вообще… с чего это ты такой смелый… подожди…
Все как всегда. Как всегда. Как и должно быть вместе двоим, забывающим, что они двое. Как всегда. С тех пор, как она решилась. Ни о чем не жалея. Только его. Его жалея. Только его. Только его. Только его. Все, как всегда. Все, как всегда, теперь… вот только с памятью…
…в какой-то момент она забыла себя, тогда как память прибывала и прибывала – память, не имевшая ничего общего с той, прежней, ее собственной… какое-то новое, основанное на каком-то большом, кого-то огромного, опыте, не на этом ее сиюминутном, чьим-то уверенным жестом задвигаемом, уменьшаясь на глазах, в невесть откуда встававшую в ней самой (вместо нее) глубину. Мелькнуло: «Тело, погруженное… растворяется (слово?!) водой»… но в прорве, какою все теперь становилось, совершалось неузнаваемое: ей самой оставалось лишь собственное ее прерывистое дыхание и замершее у лица время… Ничего в этом, безмолвной массой невесомо хлынувшем на отмель тела, не представлялось возможным установить, ухватить, так, что в самом деле всё сразу везде – и казалось и было, и в вездесущести мерещилось (отблеск…) оживление над подобием воды. С запрокинутою головой уходя лопатками на предательскую, мнимую отмель (не упасть, не пропасть, не раствориться…), уводя взор со стоном, она споткнулась глазами на блеснувшей полоске невероятного, невозможного посреди ночи света: все было кончено!.. разрастаясь, в глаза хлынул день…
– …Зоя… Зоя… – схватив подушку… опомнившись и закрыв ей рот поцелуем, бормотал спутник… – Зоя…
Виктория Семеновна обнаружила себя уставившейся в лицо «покойника», продолжавшего молча вещать с экрана… Очнувшись, повторно нажала на пульте случайно задетую кнопку звука…
– …никому-никому, слышишь?! Никому! Никому…
Укрыв ее, обняв, приготовясь к счастливому долгому бдению, он не спеша перебирал в уме четки заветных соображений, вчера фантастических, сейчас пьянящих, чувствуя, между тем, наваливающуюся на веки иррациональную массу, пришедшую за своим кровным…
– Сегодня, может быть, не стоило… – уже клюнув носом, услыхал он…
– Все будет нормально… спи…
– А если не будет?
Он только крепче ее обнял, обозначая, что все ненормальное – позади… Что впереди – вечность… Законная…
– Что если это проверка?..
– Без тебя мне ничего не…
– Меня исключили из комсомола.
Откинувшись на спину, осторожно вытащив из-под нее руку, он молчал там, у нее за спиной.
– Ты слышал?
– Без решения первичной организации никто ниоткуда не исключает, а ты была в райкоме, – весомо, напряженно прозвучало в тишине (она прямо-таки спиной увидела, как он воздел к потолку палец на слове «райком»). – Так что никто тебя ниоткуда не исключал. Наличие у тебя высшего образования – единственный их аргумент. Руководство политшколой – не хаханьки. А ты даже агитатором не была. Свой спортивный сектор ты тянешь – дай бог каждому. И если в первичке у вас не одни уроды…
– Они забрали билет, – перебила Зоя. – Уже не вернут?..
– Отцу скажу, он им устроит! Я им!.. Вот… Если там идиоты… это не значит… Иди сюда!..
– Куда?.. Куда «сюда»…
– Ну-у!.. Иди!..
Палец Виктории Семеновны сам придавил «Стоп». Когда это написано… сочинено?.. Что если сегодня?.. И там, на кассете, ничего дальше нет… Почему она так подумала? Нажать, проверить… Еще одна проверяльщица…
Оставив кресло, Виктория Семеновна заходила по брошенной квартире. Понемногу взгляд ее, перелетавший с окна на потолок, с книжных полок на трюмо, успокоился. Уставясь в пол, скользнув глазами туда, сюда, Виктория Семеновна, придя в себя окончательно, прошла в ванную, включила воду, погромыхала и вернулась в комнату со шваброй, обмотанной тяжелою мокрою тряпкой.
6
Открыв глаза посреди ночи, Виктория Семеновна с полуслова, словно завершая начатое во сне, продолжила: «…грохнули кого-то и подсунули под два инфаркта»… Это же очевидно! Господи. Отмывают же деньги. Отчего не отмыть труп? А он?.. Что он?.. На каких условиях?.. Или все проще? Подмена безо всякого криминала… его идея… Зачем?..
Разволновавшись, Виктория Семеновна тихонько поднялась, прошла на кухню. Плотно притворив за собою дверь, включила свет, нашла пузырек в аптечке, накапала в ложку… Приходя в себя, постояла перед темным, отсвечивающим кухонной лампой окном. Взгляд упал на дочкину книжицу, валявшуюся на полке. Развернула… Парочка рептилий во фраках, любезно кружащих друг вокруг друга: низко кланяясь… заглядывая друг другу в глаза…
Встреча проходила
В доме крокодила,
Было в меру сыро и тепло.
Стороны признали
Всех, кто ползал в зале.
Чавкало, хрустело и текло.
– Виктория, плохо?.. – приоткрыла дверь баба Вера.
– Мама, ничего… уже нормально, – Виктория Семеновна отложила книжку. – Мама…
– Спрашивай, Виктория. Что ты хотела?
– А отец… Ты что-нибудь знаешь?.. Неужели никогда не хотелось?.. Ты так его ненавидишь?
– В моем возрасте дай бог сил хоть на любовь… к вам с Никой… какое там ненависть… Единственное, что узнала… и то не сразу, после, от людей… в Москву подался. Пошел по дипломатической линии. Что не мудрено.
– Нике сказала, мне нет… – положила Виктория Семеновна руку на дочкину книжку.
– Ника спрашивала…
«Память – из черных дыр… – подумала Виктория Семеновна, усаживаясь перед телевизором в брошенной квартире… – не можешь вспомнить, а оно – там, в черной дыре, в коконе, свернуто: однажды на ровном месте берет и выходит на свет… Зачем?..»
– …Мама, меня сегодня в комсомол приняли, – услыхала Зоя Владленовна дочкин голос в прихожей, совершенно на ровном месте: эта ее, Владки, манера возникать бесшумно, без малейшего шороха…
– Наконец-то… – проворчала мать, а вслух спросила: – Фамилией не интересовались?
– Не-а… а что там у тебя… вкусненькое…
– Не таскай. Иди мой руки.
– Что им фамилия? Ты, мам, живешь первобытнообщинными представлениями.
– Посмотрим, какими ты будешь жить… через двадцать пять лет… Убери руки… полную, я сказала!
– Хочешь, чтоб я стала, как шарик?
– Вот не вырастут… шарики… будешь знать… Ну, что? Повод для волнений – в прошлом?.. Приняли-таки.
– По-моему, больше ты волновалась.
– Ну, конечно… Кто же еще. Институт на носу. Год пролетит, глазом не моргнешь. Поставь зеркало… Дотянула. Что, нельзя было сразу, со всеми?
– Мам… ты, ей-богу…
– А мне на каждом родительском… два года почти, не ей-богу?.. И, главное, прямо ж не скажут, а все, что можно и нельзя наскребут по сусекам, и при всех: нате, люди добрые, слушайте, радуйтесь… Одна Владлена на всю школу… А так все ангелы… Сиди! Я для кого готовила? Еще скажи: не вкусно…
– Вкусно.
– То-то же… Кстати, о первобытнообщинных представлениях. Чтоб ты знала. Фамилия еще тебя выручит. Уже выручила. Вот она, твоя фамилия, – Зоя Владленовна обвела жестом кухню.
– Где?..
– Вот эта полуторка наша с тобой… моя взрослая девочка.
Под гром посуды, летевший с кухни в комнату сквозь открытую дверь, Владка, с ногами сидя на хлипком диванчике, улыбалась, вспоминая, как вспотел тот, райкомовский, прикалывая ей значок… Сколько ж он вот так за день? Вредная работа… У мамы с посудой всегда так: бурно, но быстро. Вот, уже тихо.