– Ты похожа на енота, – сказала Руфь, придя домой и застав ее на диване за книгой, под грудой одеял. В обрамлении рыжих волос лицо казалось более худым и жестким.
Дома Герта не стеснялась быть такой, какая есть. Но вне дома, на вечеринках, в кафе, становилась другой. Раздвоиться – первое правило выживания. Внешняя жизнь не должна иметь ничего общего с тем, что происходит внутри. Этому она научилась в раннем детстве. Как и тому, что по утрам в школе надо говорить на правильном немецком, а дома лучше перейти на идиш. Вечером, в пижаме, свернувшись клубочком под одеялом, с книгой, Герта становилась бедной странницей перед неприступными воротами чужого города. Но стоило выйти за порог, как она опять превращалась в улыбчивую зеленоглазую принцессу в широченных брюках, сводящую с ума всю левобережную парижскую богему.
Париж был сплошным праздником. Дадаисты могли превратить любой вечер в импровизированный спектакль с помощью велосипедного колеса, проволочного ящика и ночного горшка. Курили, пили все больше и больше: водку, абсент, шампанское… Каждый день создавали новый манифест, декларацию, заявление. То в поддержку массового искусства, то в защиту индейцев Араукании, то о «Кабинете доктора Калигари», то о японских карликовых деревьях… Тем и занимали свободное время. Свежеиспеченные тексты часто противоречили тем, что создавались накануне. Париж вертелся бешеной каруселью, увлекая за собой Герту. Она подписывала манифесты, участвовала в митингах, прочла «Удел человеческий» Мальро, купила билет в Италию, но так и не поехала, напилась несколько раз до чертиков, но главное – опять встретила его. Его. Эндре. И он ей даже приснился. Пожалуй, это был кошмар. Он, возбужденный, сдавливал ей грудь и не давал дышать. Терта проснулась от собственного крика и в ужасе уставилась на подушку. Боялась шевельнуться, боялась опять класть на нее голову. А может, этот сон был после, кто его знает… Не так уж это важно. Главное, что она снова встретилась с ним. Бывают случайности. Но есть и судьба. Были вечеринки, общие друзья, фотографы, или электрики, или неудавшиеся поэты. К тому же мир, как известно, тесен, и где-нибудь в нем обязательно найдется балкон, вернее, терраса, откуда видна Сена и где слышен голос Жозефины Бейкер, навевающий воспоминания об узких темных улицах как раз тогда, когда она оборачивается, а венгр берет ее под локоть и спрашивает:
– Это ты?
– Ну, – отвечает она в сомнении, – не всегда.
И вот они уже смеются, будто давние сообщники.
– Я тебя сначала и не узнал, – признался Эндре, глядя на нее удивленно-насмешливо, слегка прищурив левый глаз, как будто вот-вот собирается щелкнуть затвором фотоаппарата, а пока прицеливается, как охотник, следящий за дичью. – Тебе идет рыжина.
– Наверное, да, – согласилась Герта, снова облокачиваясь о перила балкона. Хотелось сказать что-то о том, как прекрасна сегодня река под луной, но тут она услышала, как Эндре сказал:
– Неудивительно, что ночами, вроде этой, люди бросаются с мостов.
– Что?
– Ничего, считай, что это стихи.
– Я просто не расслышала из-за музыки.
– Я говорю: иногда тянет покончить с собой, рыженькая. Теперь расслышала? – сказал он на этот раз достаточно громко, глядя ей в глаза и крепко держа за подбородок, но все еще улыбаясь, не без сарказма, уголками губ.
– Да, теперь я расслышала, и кричать необязательно, – невозмутимо ответила Герта, отбирая у него стакан. Только сейчас ей стало ясно, что фотограф в дымину пьян.
Вскоре они уже брели вдвоем вдоль реки. Эндре надо было выговориться, и Герта слушала его внимательно и сочувственно, словно человека, охваченного жаром или заболевшего чем-то неопасным, тем, что скоро пройдет.
Был ли его недуг и впрямь не опасен и как он звался – разочарованием, задетым самолюбием, желанием быть любимым, усталостью? Эндре только что вернулся из Саара, где готовил репортаж для журнала «Вю». «Саар…» – произнес он как сквозь сон.
И Герта поняла, что он хотел сказать. Лига Наций, уголь, «бонжур», «гутен таг»… и прочее. Эндре сказал, что приехал в Саарбрюккен в последних числах сентября, на улицах повсюду висели флаги и плакаты со свастикой. Они прошлись еще по набережной, слегка покачиваясь – он покачивался явно сильнее, чем она, – посмотрели на луну, подняли воротники пальто, спасаясь от речной прохлады. Он ездил в Саарбрюккен с другом-журналистом, которого звали Горта, продолжал Эндре, с типом, больше смахивающим на персонажа Достоевского, чем Джона Рида. У него такие длинные прямые патлы, как у индейца. Облака угольной пыли проникали повсюду, завивались смерчами. Бывают ветра устойчивые, а бывают неустойчивые – те, что, внезапно меняя направление, способны свалить всадника вместе с лошадью. Ветра, закручивающие в обратную сторону стрелки часов, ветра, которые могут дуть годами, ветра из прошлого, не ослабевающие и в настоящем.
Рассказывал Эндре не слишком связно. Перескакивал с пятого на десятое, с трудом подбирал слова, однако Герта почему-то, по крайней мере этим вечером, обрела дар обращать его бормотание в живые картины: на первом плане – велосипедист, читающий списки, расклеенные нацистами на фонарных столбах, чуть дальше – рабочие, попивающие пивко под огромной свастикой или отдыхающие в тени контейнеров, грязно-серое небо, главная улица Саарбрюккена с флагами, вывешенными на балконах, люди, выходящие из ворот заводов, из дверей кафе и приветствующие друг друга словами «Хайль Гитлер», вскидывая руку с беспечной, невинной улыбкой, с какой желают счастливого Рождества.
Оставалось еще несколько месяцев до плебисцита, на котором жители должны были решить, присоединиться ли территории к Франции или войти в состав Германии. Но судя по фотографиям, результат голосования был предрешен. Весь угольный бассейн находился под влиянием фашистов. «Саар. Внимание! Высокое напряжение» – назывался репортаж. Текст и фотографии нашего специального корреспондента Горта. Имя Эндре нигде не упоминалось. Как будто он и не снимал ничего.
– Меня не существует, – сказал Эндре, глубоко засунув руки в карманы пиджака и пожимая плечами, но Герта прекрасно видела, что вертикальные морщины по углам его рта стали жестче. – Я никто, – горько улыбнулся он. – Призрак с камерой. Призрак, фотографирующий других призраков.
Возможно, именно тогда она решила подобрать его, как подбирают щенка. Такие грустные спаниельи глаза были у Эндре в тот вечер на берегу Сены. Сидя рядом с ним на скамейке, обхватив руками подтянутые к подбородку колени, Герта слушала шелест деревьев, шум реки. Нет ничего опаснее для некоторых женщин, чем когда мужчина вкладывает им в руки волшебную палочку феи-крестной. «Я спасу тебя, – подумала она. – У меня получится. Возможно, это дорого мне обойдется и ты того не стоишь, но я тебя спасу». Что может быть сильнее такого желания? С ним не сравнятся ни любовь, ни жалость, ни влечение. Но Герта этого еще не знала: она была слишком молода. Поэтому прикоснулась к голове фотографа, то ли ероша волосы, то ли проверяя, нет ли у него жара.
– Не беспокойся, – сказала она голосом доброй волшебницы, высовывая подбородок из-под широкого ворота свитера. – Все, что тебе нужно, – хороший импресарио. – И улыбнулась. У Герты были мелкие блестящие зубы, а между двумя передними – крошечная щелочка. Так не улыбаются зрелые женщины, разве что маленькие девочки, нет, даже не девочки – мальчишки-сорванцы в разгар рискованной игры. Неожиданная мысль юрким мышонком мелькнула в сознании Герты. Слегка склонив голову к плечу, она бросила на Эндре озорной, пытливый взгляд и заявила:
– Я буду твоим импресарио.
V
Сначала была только игра. Эта рубаха мне нравится, эта – нет. Он заходил в кабинку универмага «Самаритен», она с угрюмым видом ждала у входа в примерочные, на диване, обитом красным бархатом, положив ногу на ногу и болтая ею. Эндре выходил, нарядный как манекен, Герта, подняв брови, насмешливо оглядывала его с головы до пят, заставляла сделать круг почета по воображаемой арене и, поморщив нос, в конце концов давала добро. Он в самом деле был похож на киноактера: чисто выбрит, в белой сорочке, в галстуке, в начищенных ботинках, постриженный под американца. Но глаза все равно оставались цыганскими. Тут уж деваться было некуда.
Герте нравилось, что он соблюдает дистанцию, оставляет вокруг себя пространство, необходимое для удобства обоих. Эндре не обижали ее замечания и бесконечные ценные указания. Он стал называть Герту «начальницей». Договор зарядил парочку особой энергией, они словно обрели способность посылать друг другу по воздуху некий таинственный сигнал, например, когда встречались в кафе «Ле Дом», хотя вовсе об этом не договаривались, или когда Эндре как будто невзначай, насвистывая, проходил под ее окнами или случайно сталкивался с Гертой в том ресторане, где ужинал с ней в первый раз. Впрочем, к тому времени оба поняли, что их случайная встреча была, возможно, самым неслучайным событием в их жизни.
Операция «Смена образа» дала немедленный результат. Герта была права. Не зря она так хорошо усвоила уроки матери. Элегантность может не только спасти жизнь, но и помочь на нее заработать. Второй репортаж из Саара прошел с триумфом. Если у вас вид преуспевающего человека, вы притягиваете успех.
Руфь взбежала вверх по лестнице с батоном на завтрак в одной руке и последним номером журнала «Вю» в другой. «СААР, ВТОРОЙ ВЫПУСК, – гласил заголовок, – ЧТО ДУМАЮТ МЕСТНЫЕ ЖИТЕЛИ И ЗА КОГО ОНИ СОБИРАЮТСЯ ГОЛОСОВАТЬ». Герта ждала подругу на лестничной площадке, стоя на цыпочках, в серой пижаме, в толстых шерстяных носках, с припухшими от сна глазами. Было еще очень рано, но девушке едва удавалось сдерживать нетерпение. Она расчистила место на кухонном столе, отодвинула чайник, чашки и разложила распахнутый журнал, как карту мира. Заголовок молнией резал разворот по диагонали, фотографии, которые Герта видела на крохотных контактных отпечатках, расклеенных для просушки на кафеле в ванной, теперь, увеличенные, красовались на страницах. Она вдохнула запах свежей типографской краски, как когда-то запах картинок, которые покупала в детстве для коллекции. Под снимками стояло «Андре Фридман» (на французский манер), жирным шрифтом. Герта улыбнулась и победным жестом вскинула кулак, точно как Джо Джекобе, поднимающий перед камерами чемпионскую перчатку Макса Шмелинга[7]. В конце концов, не все боксерские схватки происходят на ринге.
Ей нравилось думать, что их союз – временный. Общество взаимопомощи беженцев-евреев. Сегодня – я за тебя, завтра – ты за меня. К тому же, говорила себе Герта, ее помощь не совсем бескорыстна. Она тоже получала кое-что взамен. Такие мысли успокаивали. Радовало, что не приходится заходить слишком далеко, брать на себя слишком много. Они привыкли вставать рано, чтобы прогуляться по своему району в те часы, когда на рынки завозят рыбу и фрукты. Ходили вместе по рядам специй за церковью Святого Северина. Слушали звон колоколов, и казалось, будто это они сами перезваниваются друг с другом. Вдыхали свежий рассветный воздух, уже слегка отдающий углем и пенькой. Наблюдали, как свет из темно-синего становится золотистым, все сильнее разгораясь на востоке. Чужаки в городе мечты. Забавная парочка: смуглый черноволосый юноша в тонком свитере и пиджаке и рыжая девушка в теннисных туфлях и с «лейкой» через плечо, словно Диана-охотница с луком. Экономя каждый франк, Герта не всегда вставляла в аппарат пленку, но училась быстро. Шли они каждый по своей стороне тротуара, соблюдая дистанцию. Денек с хорошим освещением, сигарета… И все. В считаные недели девушка освоила «лейку» и стала проявлять пленку и печатать фотографии в ванной при свете лампы, накрытой красным целлофаном. Эндре учил ее выбирать объект. Ты должна быть вся там, говорил он, рядом с добычей, должна быть начеку, чтобы спустить затвор в нужный момент, ни секундой раньше, ни секундой позже. Щелк. Уроки сделали Герту внимательней и напористей, однако при выборе кадра не хватало решительности. Она становилась на углу у Нотр-Дам, наводила объектив на старика с редкой бородкой и в каракулевой шапке, видела, как морщина на его щеке становится продолжением готической арки с изображением Страшного Суда, и опускала камеру. Глазами она могла охватить все, кроме мимолетного. Уже не стены из серого камня и не серебряное небо хотела она запечатлеть. Герте хотелось другого. Возможно, она начинала понимать, что в руках ее – оружие, и потому эти прогулки все больше напоминали попытки к бегству от себя, особый способ выглянуть наружу, в мир, удивиться тому, насколько он прекрасен, хотя, пожалуй, слишком противоречив. Взгляд на жизнь – это и мысль о жизни, это и столкновение с жизнью. Больше всего на свете Герте хотелось постигать и изменять жизнь. И вот для этого представился чудесный случай, момент, когда все еще предстояло, когда направление движения еще можно было поменять. Много месяцев спустя в предрассветный час в другой стране под треск автоматных очередей она вспомнит об этих днях, о том, как все начиналось, о том, что счастьем было сходить на охоту и не подстрелить птицу.
«Фотография отпускает мои мысли на волю, – писала она в своем дневнике. – Это как лечь ночью на террасе и смотреть в небо». В Галиции во время каникул ей нравилось так делать. Выбраться из окна своей комнаты на плоскую крышу, лечь навзничь под легким летним ветерком и до дыр засматривать ночное небо, ни о чем не думая, утопая в темноте. «В Париже звезд не видно, но есть красные фонарики над дверями кафе. Они похожи на новые созвездия, только что рожденные Вселенной. Вчера в кафе «Ле Дом» я была свидетелем горячего спора между Чимом, Эндре и тем тощим нормандцем, который иногда бывает с ними. Любопытный тип, Анри, очень образованный, из хорошей семьи, иногда заметно, что совесть его не совсем чиста, как у всякого представителя высших классов, стыдящегося своего происхождения и от этого пытающегося показать, что он левее любого левого. Эндре все время его подначивает: мол, в доме Картье-Брессонов не подходят к телефону, не прочитав предварительно последнюю передовицу «Юманите». Но это неправда. Он не только смышленый и лишен классовых предрассудков, он еще и независим. Они поспорили о том, должны ли фотографии быть только документом или еще и произведением искусства. Мне показалось, что все трое говорят одно и то же, только разными словами, хотя я не очень в этом разбираюсь.
Иногда я выхожу с Эндре на улицу, смотрю на какой-нибудь балкон, и готова фотография: женщина развешивает белье на проволоке. Это живая сцена, не то что «встаньте в позу, улыбочку». Я учусь. «Лейка» мне нравится, она маленькая, почти ничего не весит. Можно снять аж тридцать шесть кадров подряд, и не надо таскать туда-сюда прожектора для подсветки. В ванной мы устроили фотолабораторию. Я помогаю Эндре, сочиняю подписи к снимкам, печатаю их на машинке на трех языках и время от времени добываю какой-нибудь заказ на рекламу от «Альянс Фото». Не бог весть что, но все же я приобретаю кое-какой опыт и узнаю изнутри мир журналистики. Картина не слишком радужная. Приходится пробиваться, расталкивая всех локтями. Найти свою нишу непросто. Хорошо еще, что у Эндре полно полезных знакомств. Мы с Руфью нашли новую работу: перепечатываем на машинке киносценарии для Макса Офюльса. Кроме того, по четвергам после обеда я по-прежнему хожу в кабинет Рене. В общем, на квартплату хватает, хотя на прочее к концу месяца наскребаем не всегда. Но по крайней мере, я никому не должна. А, да, еще у нас новый постоялец. Королевский попугай из Гвианы, подарок Эндре. У него желтый клюв и черный язык, и он, бедняга, малость потрепан. Руфь взялась учить его французскому, но пока он не говорит ни слова, только насвистывает «Турецкий марш». Летать тоже не летает, хотя шастает по всей квартире, раскачиваясь на кривых ногах, как старый пират. Мы назвали его Капитан Флинт. А как же иначе?
Чим подарил мне фотографию нас с Эндре, которую сделал его друг Штейн в «Кафе де Флор». Я всегда с трудом узнаю себя на фотографиях. На мне берет набекрень, я улыбаюсь, опустив глаза, словно выслушиваю откровенное признание. Эндре как будто только что сказал что-то, на нем пиджак спортивного покроя и галстук. Теперь ему стали больше идти такие вещи, он может покупать себе элегантную одежду, хотя, честно сказать, не умеет ее носить. Эндре смотрит на меня в упор, словно пытаясь угадать мои мысли, и тоже улыбается. Или почти улыбается. Мы похожи на влюбленных. Этот Штейн далеко пойдет как фотограф. Он умеет дождаться подходящего момента. Точно знает, когда нажать на спуск. Только вот мы вовсе не влюбленные. Мое прошлое со мной. У меня есть Георгий. Он пишет мне каждую неделю из Сан-Джиминьяно. Все предрешено с самого рождения. Об одном мечтаешь, одного любишь – другого нет. Либо один, либо другой. Мы выбираем, не выбирая. Такова жизнь. У каждого – своя дорога. К тому же как можно любить кого-то, если как следует его не знаешь? Как преодолеть пропасть своего незнания о другом?
Иногда меня тянет рассказать Эндре о том, что произошло в Лейпциге. Он тоже не слишком распространяется о своем прошлом, хотя на любую другую тему может говорить часами без передышки. Я знаю, что его мать зовут Юлия и что у него есть обожаемый младший брат Корнель. А вообще он приоткрывает для меня окошко в свою жизнь очень редко. Осторожничает. Я тоже молчу, когда порой оглядываюсь назад и вижу, как отец на пороге спортзала в Штутгарте, нетерпеливо поглядывая на часы, ждет, пока я зашнурую теннисные туфли.
Потом слышу голоса Оскара и Карла на трибунах. Они подбадривают меня: «Давай, давай, форелька!» Меня уже сто лет никто так не зовет. Сто лет прошло с тех пор, как мы кидали камни в реку. Вытирали грязные ботинки пучками травы. Вечерами, такими, как этот, я задаю себе вопрос: так ли больно им вспоминать обо мне, как мне о них? С тех пор как вышли декреты фюрера, им пришлось переезжать несколько раз. Сейчас они в Петровограде, рядом с румынской границей, у дедушки с бабушкой. Мне от этого спокойнее: в этой сербской деревне никогда не водилось антисемитов. Не знаю, смогу ли когда-нибудь гордиться тем, что я еврейка; мне хотелось бы походить на Эндре, который не придает этому вообще никакого значения. Для него это все равно что быть канадцем или финном. Никогда не могла понять, почему евреи вечно отождествляют себя с предками: «Когда нас изгнали из Египта…» Послушайте, меня никто из Египта не изгонял. Я не могу взвалить на себя эту ношу. Я не верю в это «мы». Коллектив – это всего лишь отговорка. Только индивидуальные действия имеют моральный смысл, по крайней мере в этой жизни. А доказательств существования другой у меня нет. Хотя, если честно, среди того, чему нас учили в детстве, попадалось много красивого. Например, история Сары, или когда ангел удержал руку Авраама, и музыка, псалмы…
Помню, что в День искупления, когда каждый должен простить своего ближнего, нас наряжали в самую лучшую одежду. На комоде стояли фотографии Карла и Оскара в шароварах и новых рубахах. Я надевала короткое платье с вишенками. Тощие ноги… Волосы мне закручивали на макушке в пучок, похожий на серую тучку. Картинки не забываются. Таинство фотографии».
Тук-тук. Кто-то робко постучался в дверь. Терта подняла голову от тетради. Уже довольно давно она не слышала стрекота пишущей машинки за стеной. Было, наверное, час ночи. Когда Руфь просунула голову в комнату, она увидела, что подруга, завернувшись в одеяло, глушит бессонницу третьей сигаретой подряд, чуть не обжигая себе губы, а на коленях – тетрадь.
– Ты все еще не спишь?
– Я ложусь, ложусь, – принялась она оправдываться, как девочка, которую застукали за нарушением режима дня.
– Не стоило бы тебе вести дневник, – сказала Руфь, указывая на тетрадь в красной обложке, которую Герта положила на тумбочку у кровати. – Кто знает, в чьи руки он может попасть. – Она была права, это противоречило элементарным правилам конспирации.
– Да…
– Зачем же ты это делаешь?
– Не знаю… – Герта пожала плечами. Потом потушила сигарету в щербатом блюдечке. – Боюсь забыть, кто я.
И это было правдой. У каждого из нас есть свой тайный страх. Глубоко спрятанный ужас, родной, отличающий нас от остальных. Уникальный, неповторимый.
Страх не узнать свое лицо в зеркале, заблудиться бессонной ночью в чужом городе, в чужой стране после нескольких рюмок водки, страх перед другими, страх перед опустошающей любовью, а то и хуже: страх одиночества, страх как бросающее в дрожь осознание реальности, которая открылась перед тобой лишь сию минуту, хотя существовала и была точно такой и прежде. Страх воспоминаний, страх от того, что совершил или мог бы совершить. Страх как конец невинности, как прощание с благодатью, страх того дома у озера, где растут тюльпаны, страх отплыть слишком далеко от берега, страх темной и скользкой воды на коже, когда уже давно не достаешь дна ногами. Страх с большой буквы «С». С той же буквы, что и «Смерть». Страх нерассеивающегося осеннего тумана в отдаленных районах, по которым приходится каждый четверг возвращаться домой, проходя по слабо освещенным улицам, по безлюдным или малолюдным площадям, там – нищий, на этом углу – женщина с тележкой, груженной дровами, и звук собственных шагов, тихих, торопливых, хлюпающих… своих – и будто чужих, словно кто-то идет за тобой на расстоянии: раз и два, раз и два… постоянное чувство опасности, которую ощущаешь затылком, возвращаясь домой; натянутый на уши берет, руки в карманах, настойчивое желание броситься бегом, как в детстве, когда надо было перейти переулок от булочной до дома Якоба, пронестись по лестнице, задыхаясь, перепрыгивая через две ступеньки, и, наконец, позвонить, а тут уж зажигается свет и попадаешь на безопасную территорию. Спокойно, говорила она себе, спокойно, стараясь замедлить шаг. Если останавливалась на секунду, эхо умолкало, если шла опять, снова слышала ритмичное и неотступное: раз и два, раз и два, раз и два… Иногда она оборачивалась – и никого. Никого. Возможно, просто почудилось.
VI
Некоторое время она завороженно рассматривала только что напечатанную страницу, не сосредотачиваясь на содержании, лишь любуясь шероховатостью бумаги, отпечатками букв. Чернотой чернил. Рядом с машинкой лежала стопка исписанных от руки листов, переложенных зеленой промокательной бумагой. Герта провернула каретку, вынула готовую страницу и стала внимательно читать: «Ввиду наступления нацизма по всей Европе есть только один выход: объединение коммунистов, социалистов, республиканцев и других левых партий в единую антифашистскую коалицию, которая бы позволила формировать правительства на широкой основе.[…] Всем демократическим силам срочно необходимо объединиться в Народный фронт».
– Как тебе это нравится, Капитан Флинт? – спросила она, глядя на трапецию, подвешенную над полочкой, где пернатый отрабатывал свои акробатические номера. С тех пор как Эндре уехал в Испанию, она часто разговаривала с попугаем. Чем не средство борьбы с одиночеством? Как и возвращение в ряды партийных активистов. Она чувствовала настоятельную потребность помогать, приносить пользу, быть нужной. Нужной для чего? Она не знала. Пыталась разобраться, посещая все более и более людные собрания в баре «Капулад». Женщина-эхо, женщина-отражение, женщина-зеркало. Там всегда было слишком накурено. Слишком шумно. Герта прихватила свои полстакана водки и вышла покурить, сидя на бордюре тротуара. Обняв колени, она долго смотрела на вечереющее небо, то здесь, то там между козырьками крыш уже поблескивали звезды, на западе над горизонтом разливалось бледно-оранжевое сияние заката. Герте нравилось вдыхать липовый аромат едва наступившей весны. Нравилось безмолвие города, недвижность каменных громад над лабиринтом улочек, не спеша спускавшихся к реке. Тишина успокаивала. Помогала навести порядок в мыслях. Этим она и была занята, когда почувствовала, как на плечо легла чья-то рука. Это был Эрвин Акеркнехт, старый друг еще по Лейпцигу.
– Нужно напечатать текст манифеста на французском, английском и немецком, – сказал он, присаживаясь рядом на бордюр. – Чем больше к нам присоединится интеллектуалов, тем лучше. Конгресс должен пройти успешно. – Речь шла о Международном конгрессе писателей в защиту культуры, который должен был собраться в Париже в начале осени. Эрвин неторопливо скрутил сигарету, послюнил край бумажки. – Олдос Хаксли и Фостер уже подтвердили свое участие, – заверил он, – и еще Исаак Бабель и Борис Пастернак из СССР. От нас будут Бертольт Брехт, Генрих Манн и Роберт Музиль из Австрии. Американцы еще не подтвердили… Важно, чтобы текст получили все, Герта, каждый – на своем языке. Мы можем на тебя рассчитывать?
– Ну конечно, – ответила она. Глотнула водки, дала алкоголю просочиться по венам к сердцу и мозгу. Смешавшись со вкусом табака, водка обожгла горло. Девушка отбросила падавшую на глаза прядь и посмотрела вдаль, на небо. Черным силуэтом, подобно неподвижному часовому, в ночи вырисовывалась колокольня тысячелетнего романского аббатства Сен-Жермен-де-Пре.