Книга Триумфальная арка. Ночь в Лиссабоне - читать онлайн бесплатно, автор Эрих Мария Ремарк. Cтраница 11
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Триумфальная арка. Ночь в Лиссабоне
Триумфальная арка. Ночь в Лиссабоне
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Триумфальная арка. Ночь в Лиссабоне

Он на марше.

Он встал и принялся одеваться. Нужно сохранять независимость. Все начинается с таких вот мелких зависимостей. Ты их не замечаешь – и вдруг опутан ими, как паутиной привычки. Привычки, у которой столько разных имен – любовь лишь одно из них. Не надо ни к чему привыкать. Даже к чьему-то телу.

Дверь запирать не стал. Если Жоан придет, она его не застанет. Если захочет, пусть остается. На секунду он задумался, не оставить ли записку. Но врать не хотелось, а ставить в известность, куда он отправляется, – тем более.


Он вернулся утром около восьми. Брел под промозглой стужей утренних фонарей, в голове было ясно, да и дышалось легко. Но на подходе к гостинице он снова ощутил прежнее напряжение.

Жоан не было. Равич сказал себе, что ничего другого и не ждал. Но в комнате было как-то совсем уж пусто. Он осмотрелся, надеясь обнаружить хоть какой-то след ее пребывания. Ничего не нашел.

Позвонил горничной. Та явилась тотчас.

– Я хотел бы позавтракать, – сказал он.

Она только взглянула на него, но ничего не сказала. А спрашивать он не стал.

– Кофе и круассаны, Эва.

– Хорошо, сударь.

Он взглянул на кровать. Если даже Жоан приходила, вряд ли можно предположить, что она ляжет в разворошенную, пустую постель. Даже странно: все, что как-то связано с телом – постель, белье, даже ванная, – будто помертвело, разом лишившись живого тепла. И как все умершее, внушало отвращение.

Он закурил. Она ведь могла решить, что его срочно вызвали к пациенту. Но тогда-то он точно мог записку оставить. Он вдруг понял, что повел себя как полный идиот. Хотел независимость свою выказать, а выказал лишь невнимание. Невнимание и глупость, словно восемнадцатилетний юнец, который что-то самому себе доказать хочет. И тем самым только еще больше свою зависимость обнаруживает.

Горничная принесла завтрак.

– Постель сменить? – спросила она.

– Сейчас-то зачем?

– Ну, если вы еще прилечь захотите. В свежей постели лучше спится.

Она смотрела на него без всякого подвоха.

– Ко мне кто-нибудь приходил? – спросил он напрямик.

– Не знаю. Я только в семь заступила.

– Эва, а каково это вообще: каждое утро за незнакомыми людьми дюжину кроватей застилать?

– Да нормально, месье Равич. Ежели постояльцы другого чего не требуют. Только почти всегда кто-нибудь да полезет. А ведь в Париже такие дешевые бордели.

– Но утром-то в бордель не пойдешь, Эва. А как раз по утрам у многих постояльцев прилив сил.

– Да уж, особенно у старичков. – Она передернула плечами. – Если не согласишься, без чаевых остаешься, только и всего. Правда, некоторые тогда жаловаться начинают – то им, дескать, в комнате не подмели, то нагрубили. Это все со злости. Тут уж ничего не поделаешь. Жизнь – она и есть жизнь.

Равич достал купюру.

– Так давайте сегодня ее немножко облегчим, Эва. Купите себе шляпку. Или кофточку.

Глаза Эвы заметно оживились.

– Спасибо, господин Равич. Как удачно день начинается. Так вам попозже постель сменить?

– Да.

Она посмотрела на него.

– А дама у вас очень интересная, – заметила она. – Та, которая к вам теперь приходит.

– Еще слово, и я заберу деньги обратно. – Равич уже подталкивал Эву к двери. – Дряхлые сластолюбцы уже ждут вас. Не вздумайте их разочаровывать.

Он сел к столу и принялся за завтрак. Но аппетита не было. Он встал, продолжая есть стоя. Так вроде повкусней. Над крышами вывалилось багряное солнце. Гостиница просыпалась. Старик Гольдберг прямо под ним уже начал свой утренний концерт. Он кряхтел и кашлял, словно у него шесть легких. Эмигрант Визенхоф распахнул свое окошко и насвистывал парадный марш. Этажом выше зашумела вода. Застучали двери. И только у испанцев все было тихо. Равич потянулся. Вот и ночь прошла. Все подкупы темноты миновали. Он решил, что ближайшие дни поживет один.

На улице мальчишки-газетчики уже выкрикивали утренние новости. Инциденты на чешской границе. Немецкие войска подошли к Судетам. Мюнхенский пакт под угрозой.

11

Мальчишка не кричал. Только смотрел на врачей. У него еще был шок, и он пока не чувствовал боли. Равич взглянул на его раздробленную ногу.

– Сколько ему лет? – спросил он у матери.

– Что? – непонимающе переспросила женщина.

– Лет ему сколько?

Женщина в косынке продолжала шевелить губами.

– У него нога! – проговорила она. – Его нога! Это был грузовик.

Равич послушал сердце.

– Он чем-нибудь болел? Раньше?

– У него нога! – повторила женщина. – Нога у него!

Равич выпрямился. Сердцебиение учащенное, прямо как у птахи, но само по себе это не страшно. Мальчишка хилый, рахитичный, при наркозе надо следить. Но начинать надо немедленно. Нога вся всмятку, там одной грязи вон сколько.

– Ногу мне отрежут? – спросил мальчишка.

– Нет, – ответил Равич, хотя сам себе не верил.

– Лучше вы ее отрежьте, чем я колченогим останусь.

Равич внимательно глянул в стариковское лицо мальчишки. По-прежнему никаких признаков боли.

– Там посмотрим, – буркнул он. – Пока что придется тебя усыпить. Это проще простого. Бояться нечего. Не волнуйся.

– Минутку, господин доктор. Номер машины FO 2019. Вас не затруднит записать это для моей матери?

– Что? Что такое, Жанно? – всполошилась мать.

– Я запомнил номер. Номер машины. FO 2019. Я видел его совсем близко. А свет был красный. Виноват водитель. – Мальчишка уже тяжело дышал. – Страховку заплатят. Номер…

– Я записал, – сказал Равич. – Не беспокойся. Я все записал. – И махнул Эжени, чтобы та приступала к наркозу.

– Мать пусть в полицию пойдет. Нам страховку заплатят. – Крупные бусины пота выступили у него на лице внезапно, словно упавшие капли дождя. – Если ногу отрежете, заплатят больше, чем если… я колченогим останусь…

Глаза его тонули в синих кругах, что мутными омутами уже заполняли глазницы. Мальчишка застонал, но все еще пытался сказать что-то.

– Моя мать… она не понимает… Вы ей… помогите…

Больше он не выдержал. Слова потонули в диком крике, который исторгся откуда-то изнутри, словно там бесновался раненый зверь.


– Что нового на белом свете, Равич? – спросила Кэте Хэгстрем.

– К чему вам это знать, Кэте? Думайте лучше о чем-нибудь приятном.

– Мне кажется, я здесь уже целую вечность. А все остальное отодвинулось, будто тонет.

– Ну и пусть себе тонет на здоровье.

– Нет. А то мне начинает казаться, будто эта палата мой последний ковчег, а за окнами уже подступает потоп. Так что там нового на белом свете, Равич?

– Нового ничего, Кэте. Мир по-прежнему рьяно готовится к самоубийству и столь же рьяно не желает себе в этом признаваться.

– Значит, война?

– Что будет война, знает каждый. Единственное, чего не знает никто, – это когда. И все уповают на чудо. – Равич усмехнулся. – Столько уверовавших в чудо государственных мужей, как нынче в Англии и Франции, я в жизни не видывал. Зато в Германии их мало, как никогда.

Она лежала молча.

– Неужто такое возможно… – вымолвила она наконец.

– Да, это кажется настолько невозможным, что однажды и впрямь случится. Как раз потому, что каждый считал это невозможным и ничего не предпринимал. Боли бывают, Кэте?

– Не настолько часто, чтобы нельзя было терпеть. – Она поправила под головой подушку. – Как бы я хотела смыться от всего этого, Равич…

– М-да, – ответил он без особой убежденности. – А кто бы не хотел?

– Вот выйду отсюда и сразу поеду в Италию. Во Фьезоле. Там у меня тихий старый дом с садом. Поживу покамест там. Правда, будет еще прохладно. Бледное, но уже ласковое солнышко. К полудню первые ящерицы на южной стене. Вечером колокольный звон из Флоренции. А ночью луна и звезды над кипарисами. В доме книги и большой каминный зал с деревянными скамейками. Можно сидеть у огня. В решетке камина специальная полочка, чтобы бокал можно было поставить. Красное вино – оно тепло любит. И людей никого. Только старички, муж с женой, они за домом присматривают.

Она взглянула на Равича.

– Замечательно, – сказал он. – Тишина, огонь, книги – и мир. В прежние времена это все считалось мещанством. А нынче… Нынче это мечта о потерянном рае.

Она кивнула:

– Вот я и хочу какое-то время там побыть. Месяц. Может, и пару месяцев. Не знаю. Успокоиться хочу. А уж потом снова сюда – и домой в Америку.

Равич слышал, как в коридоре развозят подносы с ужином. Позвякивала посуда.

– Хорошо, Кэте, – сказал он.

Она замялась.

– Равич, я еще могу иметь детей?

– Ну, не сразу. Сперва вам надо как следует окрепнуть.

– Я не о том. Когда-нибудь. После этой операции. Мне…

– Нет, – отчеканил Равич. – Мы ничего не удаляли.

Она вздохнула.

– Вот это я и хотела знать.

– Но это потребует времени, Кэте. Весь ваш организм еще должен перестроиться.

– Не важно. Сколько бы это ни продлилось. – Она пригладила волосы. Перстень на пальце смутно сверкнул в сумерках. – Смешно, что я об этом спрашиваю? Именно сейчас.

– Да нет. Так часто бывает. Чаще, чем мы думаем.

– Мне как-то вдруг все здесь стало невмоготу. Хочу вернуться домой, выйти замуж, по-настоящему, по-старомодному, рожать детей, жить в покое, воздавать благодарение Господу и любить жизнь.

Равич смотрел в окно. Неистовым багрянцем над крышами бушевал закат. Огни рекламы тонули бесцветными тенями.

– Вам, наверно, все это кажется блажью – после всего, что вы обо мне знаете.

– Нет, Кэте. Нисколько. Вовсе нет.


Жоан Маду пришла под утро, в четыре. Равич проснулся, услышав, как отворилась дверь. Он спал, он уже не ждал ее. И сразу увидел ее в дверном проеме. Она пыталась бесшумно протиснуться в дверь с охапкой огромных хризантем. Лица ее он не мог разглядеть. Виден был только ее силуэт и огромные светлые соцветия.

– А это еще откуда? – удивился он. – Это не букет, это роща. Бога ради, что все это значит?

Жоан наконец-то протиснулась с цветами в дверь и, пройдя через комнату, с размаху бросила всю охапку на кровать. Цветы были влажные, прохладные, а листья пахли осенью и сырой землей.

– Подарили, – сказала она. – С тех пор как с тобой познакомилась, меня задаривают.

– Слушай, убери. Я пока что не умер, чтобы лежать под грудой цветов. Вдобавок еще и хризантем. Добрая старая кровать отеля «Интернасьональ» превращается в гроб…

– Нет! – Жоан судорожно схватила цветы и сбросила на пол. – Не смей так говорить! Никогда, слышишь!

Равич глянул на нее озадаченно. Он совсем запамятовал, как они познакомились.

– Забудь! – сказал он. – Я совсем не то имел в виду.

– Никогда так не говори! Даже в шутку! Обещай мне!

Губы ее дрожали.

– Но, Жоан, – попробовал оправдаться он. – Неужто это и вправду так тебя пугает?

– Да. Это не просто испуг. Я не знаю, что это.

Равич встал.

– Обещаю никогда больше на эту тему не шутить. Теперь ты меня прощаешь?

Она кивнула, прижавшись к его плечу.

– Я не знаю, что это. Просто не могу, и все. Как будто рука из темноты тянется. Это страх такой, жуткий, безотчетный, безумный. Он словно меня подкарауливает. – Она прильнула к нему еще сильнее. – Не подпускай его ко мне.

Равич сжал ее в объятиях.

– Не бойся. Не подпущу.

Она снова кивнула.

– Ты ведь можешь…

– Да, – ответил он с горечью и даже с легкой усмешкой в голосе, вспомнив о Кэте Хэгстрем. – Могу, конечно же, могу…

Она слабо шелохнулась в его руках.

– Я вчера здесь была…

Равич не дрогнул.

– Была?

– Да.

Он молчал. Вот все и сдуло как ветром. Повел себя как мальчишка! Ждать, не ждать – что за чушь? Дурацкие игры с тем, кто вовсе не думает играть.

– А тебя не было.

– Не было.

– Я знаю, не надо спрашивать, где ты был.

– Не надо.

Она отстранилась.

– Хочу принять ванну, – сказала она изменившимся голосом. – Озябла. Еще не поздно? Или я всех перебужу?

Равич снова усмехнулся:

– Если хочешь что-то сделать, не задумывайся о последствиях. Иначе никогда не сделаешь.

Она глянула на него.

– О мелочах можно и задуматься. О серьезных вещах – нет.

– Тоже верно.

Она прошла в ванную и включила воду. Равич уселся у окна и достал пачку сигарет. За окном над крышами, теряясь в пелене снегопада, слабым отраженным сиянием светился ночной город. Внизу на улице вякнул клаксон такси. Белесыми шарами мерцали на полу хризантемы. На софе лежала газета. Он принес ее сегодня вечером. Бои на чешской границе, бои в Китае, ультиматум, отставка правительственного кабинета. Он засунул газету под цветы.

Жоан вышла из ванной. Теплая, ласковая, она уселась на корточках рядом с ним прямо среди цветов.

– Так где ты был вчера ночью? – спросила она.

Он протянул ей сигарету.

– Ты правда хочешь знать?

– Да.

Он помолчал.

– Я был здесь, – сказал он наконец. – Ждал тебя. А когда решил, что ты не придешь, ушел.

Жоан все еще ждала. В темноте огонек ее сигареты то разгорался, то снова гас.

– Это все, – сказал Равич.

– Пошел пить?

– Да…

Жоан обернулась к нему и заглянула в глаза.

– Равич, – спросила она, – ты правда только из-за этого ушел?

– Да.

Она обняла его за колени. Сквозь халат он чувствовал ее живое тепло. Да, это было ее тепло, но и тепло его халата, с которым он сжился и свыкся за много лет, и ему вдруг почудилось, что оба этих тепла сроднились давным-давно и, значит, Жоан тоже вернулась к нему откуда-то из давней прежней жизни.

– Равич, я ведь каждый вечер к тебе приходила. С какой стати ты вчера решил, что я не приду? Может, ты оттого ушел, что просто не хотел меня больше видеть?

– Нет.

– Если не хочешь меня больше видеть, лучше скажи прямо.

– Я бы сказал.

– Но это не так?

– Нет, это правда не так.

– Тогда я счастлива.

Равич глянул на нее.

– Что это ты такое говоришь?

– Я счастлива, – повторила она.

Он помолчал минуту.

– Ты хоть понимаешь, что ты сказала? – спросил он затем.

– Да.

Мягкий свет с улицы мерцал в ее глазах.

– Жоан, такими словами не бросаются.

– А я и не бросаюсь.

– Счастье, – проговорил Равич. – Где оно начинается, где заканчивается? – Ногой он случайно тронул хризантему на полу. Счастье, думал он. Лазурные мечтания юности. Золотисто-благополучная старость. Счастье. Бог ты мой, куда все это подевалось?

– Счастье в тебе начинается и в тебе заканчивается, – изрекла Жоан. – Это же так просто.

Равич ничего не ответил. Что она такое говорит, думал он про себя.

– Ты скажи еще, что ты меня любишь.

– Я тебя люблю.

Он вздрогнул.

– Ты же меня почти не знаешь.

– При чем тут это?

– Очень даже при чем. Любишь – это когда ты готов дожить с человеком до старости.

– Чего не знаю, того не знаю. Любить – это когда ты без человека жить не можешь. Вот это я знаю.

– Где у нас кальвадос?

– На столе. Я принесу. Сиди.

Она принесла бутылку и рюмку и поставила прямо на пол среди цветов.

– А еще я знаю, что ты меня не любишь, – вдруг сказала она.

– Тогда ты знаешь обо мне больше, чем я сам.

Она вскинула на него глаза.

– Но ты меня еще полюбишь.

– Вот и хорошо. За это и выпьем.

– Погоди. – Она плеснула себе кальвадоса и выпила. Потом налила рюмку доверху и протянула ему. Он осторожно принял рюмку из ее рук и на секунду так и замер с рюмкой в руке. Это все неправда, думал он. Сладкие грезы на исходе увядающей ночи. Слова, произнесенные во тьме, – да разве могут они быть правдой? Настоящим словам нужен свет, много света.

– Откуда тебе все это так точно известно? – спросил он.

– Просто я люблю тебя.

«Как она обходится с этим словом! – то ли удивлялся, то ли негодовал про себя Равич. – Не раздумывая, как с пустой миской. Плеснет туда чего хочешь и называет любовью. Чего только в эту миску не наливали! Страх одиночества, влечение к другому «я», желание польстить собственному самолюбию, призрачные домыслы фантазии! Но кому дано знать правду? Разве то, что я сказанул насчет дожить с человеком до старости, – разве это не еще глупее? Может, она в своем неразумении, в нераздумывании своем куда больше права? С какой стати в эту зимнюю ночь, словно на переменке между двумя войнами, я тут расселся, точно учитель-зануда, и раскладываю слова по полочкам? Зачем сопротивляюсь – вместо того, чтобы ринуться с головой, пусть и не веря?»

– Зачем ты сопротивляешься? – спросила Жоан.

– Что?

– Зачем ты сопротивляешься? – повторила она.

– Да не сопротивляюсь я. Чему мне сопротивляться?

– Не знаю. Но что-то в тебе замкнуто наглухо, и ты не хочешь туда впускать… никого и ничего.

– Брось, – буркнул Равич. – Налей-ка мне еще.

– Я счастлива и хочу, чтобы ты тоже был счастлив. Я совершенно счастлива. Я просыпаюсь с тобой, засыпаю с тобой. И больше ни о чем знать не хочу. Когда я о нас с тобой думаю, у меня в голове серебристый звон, а иной раз будто бы скрипка. Нами обоими полнятся улицы, словно музыкой, подчас вторгаются и людские голоса, и кадры плывут, как в кино, но музыка не стихает. Она всегда со мной.

«Еще пару недель назад ты была несчастна, – думал Равич, – и меня вообще не знала. Какое легкое счастье!» Он выпил свою рюмку.

– И часто ты бывала счастлива? – спросил он.

– Да нет. Не часто.

– Но иногда. Когда в последний раз у тебя в голове был серебристый звон?

– Зачем ты спрашиваешь?

– Да так просто. Лишь бы спросить.

– Забыла. И вспоминать не хочу. Это было по-другому.

– Это всегда по-другому.

Она ему улыбнулась. Лицо светлое и открытое, как цветок с редкими лепестками, ничего не желающими скрывать.

– Два года назад, – сказала она. – Это было недолго. В Милане.

– Ты жила тогда одна?

– Нет. Кое с кем другим. Он очень переживал, ревновал меня жутко, а понять не мог.

– Еще бы.

– Ты бы понял. А он… ужасные сцены закатывал. – Она устроилась поудобнее: стащила с софы подушку, подсунула себе за спину и прислонилась к софе. – Как же он ругался! Потаскухой меня обзывал, тварью неблагодарной, изменщицей. Только все это неправда. Я была ему верна, пока любила. Он никак не мог понять, что я его больше не люблю.

– Этого никто никогда понять не может.

– Ну нет, ты бы понял. Но тебя я всегда любить буду. Ты другой совсем, и у нас с тобой все по-другому. Он даже убить меня хотел. – Она рассмеялась. – Все они такие: чуть что, сразу убить. Месяца через два и тот, другой, тоже прикончить меня собрался. Но они только грозятся. А вот ты никогда меня убить не захочешь.

– Разве что кальвадосом, – серьезно сказал Равич. – Дай-ка мне бутылку. Слава богу, хоть человеческий разговор пошел. А то уж я было порядком струхнул.

– Из-за того, что я тебя люблю?

– Умоляю, только не начинай снова-здорово. Это все равно что выход на природу в кринолинах и париках. Мы вместе, а уж надолго или нет – кто его знает? Мы вместе – этого достаточно. А весь этот этикет – к чему он нам?

– Надолго или нет – мне это не нравится. Но все это только слова. Ты меня не бросишь. Хотя и это только слова, и ты это знаешь.

– Конечно. А тебя бросал любимый человек?

– Да. – Она подняла на него глаза. – Кто-то из двоих всегда бросает. Иногда другой успевает раньше.

– И что же ты делала?

– Да все! – Она выхватила рюмку из его руки и допила остаток. – Все! Только все без толку. Я была такая несчастная – мерзость просто.

– И долго?

– Неделю.

– Это недолго.

– Если ты по-настоящему несчастлив, это целая вечность. А я была настолько переполнена горем, что через неделю меня просто не хватило. Несчастливы были мои волосы, моя кожа, моя постель, даже моя одежда. Я была до того полна несчастьем, что всего остального для меня просто не существовало. А когда остального для тебя нет, горе мало-помалу перестает казаться горем – тебе его не с чем сравнивать. И остается лишь опустошенность. Ну и тогда все кончается. И начинаешь понемногу снова жить.

Она поцеловала его руку. Он ощутил робкую нежность ее губ.

– О чем ты думаешь? – спросила она.

– Ни о чем, – отозвался он. – Ну разве что о твоей непуганой невинности. Ты и разнузданна до крайности, и целомудренна, все вместе. Самая опасная смесь на свете. Дай-ка мне рюмку. Хочу выпить за моего дружка Морозова, он большой знаток человеческих сердец.

– Мне твой Морозов не нравится. За кого-нибудь другого выпить нельзя?

– Конечно, он тебе не нравится. Он тебя насквозь видит. Тогда выпьем за тебя.

– За меня?

– Да, за тебя.

– И вовсе я не опасная, – проговорила Жоан. – Я уязвима, я сама в опасности, но чтобы опасная… нет.

– То, что ты такой себя видишь, делает тебя еще опаснее. С тобой никогда ничего не случится. Будем!

– Будем. Но ты меня не понимаешь.

– Да кто кого вообще понимает? От этого все недоразумения на свете. Передай мне бутылку.

– Ты слишком много пьешь. Зачем тебе напиваться?

– Жоан! Настанет день, когда ты скажешь: это уж слишком. Ты слишком много пьешь, скажешь ты, свято веря, будто желаешь мне добра, а на самом деле ты будешь желать совсем другого: прекратить мои загулы туда, куда тебе нет доступа, где я тебе неподвластен. Так что давай отпразднуем! Мы доблестно избежали громких слов, что грозовой тучей лезли к нам в окно. Мы их пришибли другими громкими словами. Будем!

Он ощутил, как она вздрогнула. Она привстала, опершись на руки, и теперь смотрела на него в упор. Глаза широко распахнуты, купальный халат соскользнул с плеча, грива волос отброшена назад – сейчас, в полумраке, она походила на молодую светло-золотистую львицу.

– Я знаю, – спокойным голосом сказала она, – ты подтруниваешь надо мной. Я это знаю, но мне плевать. Просто чувствую, что живу, чувствую всем существом своим, я теперь дышу иначе, сплю по-другому, все мое тело снова обрело смысл, и в ладонях больше нет пустоты, и мне все равно, что ты об этом думаешь и что скажешь, я просто даю волю своему бегу, своему полету, и кидаюсь с головой не раздумывая, и я счастлива, без оглядки и страха, и не боюсь сказать об этом, сколько бы ты меня ни вышучивал и сколько бы ты надо мной ни смеялся…

Равич ответил не сразу.

– Я над тобой не смеюсь, Жоан, – сказал он наконец. – Я над собой смеюсь.

Она прильнула к нему.

– Но почему? Что там у тебя в упрямой твоей башке, что тебе мешает? Почему?

– Да нет, ничего мне не мешает. Просто, наверно, я не так скор, как ты.

Она тряхнула головой.

– Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я же чувствую. Это как преграда.

– Никакая это не преграда. Просто у меня за спиной на пятнадцать лет жизни больше. И совсем не всякая жизнь – это дом, которым ты волен распоряжаться по своему хотению, все богаче обставляя его мебелью воспоминаний. Кому-то суждено ютиться в гостиницах, то в одной, то в другой, во многих. И годы захлопываются за спиной, как гостиничные двери, а на память остаются мгновения риска, крупицы куража и ни капли сожалений.

Она долго не отвечала. Он даже не понял, слушала ли она его вообще. Сам же он смотрел в окно, каждой жилкой в себе ощущая ток кальвадоса, искристый, горячий. Пульсирующий гул крови стихал, уступая место воцаряющейся тишине, и пулеметные очереди мигов и секунд быстротекущего времени тоже заглохли. Размытым красноватым серпом вздымался над крышами полумесяц, словно венец гигантской, укутанной облаками мечети, что оторвалась от земли и уплывает в бездонность снежной круговерти.

– Я знаю, – сказала Жоан, кладя руки ему на колени и опершись на них подбородком, – глупо было рассказывать тебе все эти вещи о своем прошлом. Могла бы просто промолчать, могла бы и соврать, но я не хочу. Почему мне не рассказать тебе все, как было, не придавая этому особого значения? Лучше я расскажу, тогда и значение сойдет на нет, потому что для меня сейчас это всего лишь смешно, я даже не понимаю, что там такого было, а ты сколько хочешь над этим смейся, а заодно, если угодно, и надо мной.

Равич взглянул на нее. Ее колени попирали пышные белые цветы, а заодно и газету, которую он успел под них сунуть. «Какая странная ночь, – подумалось ему. – Ведь где-то сейчас стреляют и за кем-то гонятся, кого-то уже бросили за решетку, пытают, убьют, где-то вот так же, как эти цветы, попран спокойный, привычный, мирный быт, а ты в это время здесь и обо всем этом знаешь, но совершенно бессилен что-либо сделать, а в освещенных кабаках бурлит злачная жизнь, и никому ни до чего нет дела, люди спокойно ложатся спать, а я сижу здесь с этой женщиной, что устроилась между белесых хризантем, и бутылкой кальвадоса, и бледная тень любви, зыбкая, печальная, всему на свете чужая, встает над нами, неприкаянная, как и сама эта женщина, – неистовая, порывистая, она изгнана из уютных садов своего прошлого, словно у нее нет права…»