Как очнулся немного, не стал думать долгого. Разом кончилось всё для меня, жизнь моя, любовь моя, всё дьявол забрал и меня с собой прихватил. Завернул я Варвару мою в кусок холста, который рядом, будто нарочно уготовленный, лежал, положил на нос лодьи своей и от борта страшного оттолкнулся. И пошел, сначала по кольцам Колы-реки, потом в залив, а потом и в моря северные. Не было мне места больше на земле этой, и пусть пучина меня пожрет. Ведь вечным укором передо мною любимая мертвою лежит, сквозь холстину родными очертаниями светясь, а сзади – посудина чужая, кровью до бортов мной заполненная. Не знал я раньше ничего про дорогу страшную, да в момент узнал. Прости, Господи, душу грешную.
Ох и смешно же мне, братие, было. Смеялся я слезами, и ветер острый срывал их у меня со щек и бросал в море, подобно дождю мелкому, ничтожному. Смешно мне было и путешествие мое внезапное, и благополучие недавнее, и волна морская с перехлестом, и небо серое над головой, и груз мой страшный на носу лодочном. Смешно мне было несколько дней. Но не дал Господь мне в сумашествии облегчения, разума не забрал, а понудил до конца путь свой идти, в рассудке и отчаяньи. И когда понял я это – пропал мой смех, и стал я дальше жить в молчании мрачном и упорстве. Решил я, ничтожный, что понял замысел божий, и стал к северу лодью свою править, подальше от земли и людей. Не было мне прощения ни от них, ни от себя, и наказан я должен быть примерно – ледяными пучинами поглощен без остатка и памяти. Не помню теперь, сколько жил так – в ожидании бесчувственном. Всё молил Бога о смерти скорейшей, ведь каждый новый день начинался с вида укрутка страшного на носу, и каждая ночь воспоминаниями полнилась. И кричал порой криком звериным от тоски и боли душевной, но равнодушно волны мои крики слушали. Шторма страшные видел я, братие, где требуха воды взрывалась, вздымаясь бешено и небесам грозя. И радовался каждый раз, конец своим мучениям узрев. Но словно сила неведомая мою лодку над бездной поднимала и дальше несла. И богохульствовал я, кляня жестокого, и бился в корчах, и засыпал потом обессиленный, а когда просыпался – спокойно море было кругом, и я дальше жил. Голодал я много дней, и воды не пил, да потом моря северные кормить и поить меня стали, хоть не просил я их. То капусты морской шторм надерет да к лодке моей прибьет, то к отмели меня принесет, где накопаю пескожилов, да потом знай снасть в воду закидывай – треска валом шла. Снасть свою из холста я ссучил, что груз мой покрывал, да крюк из гвоздя сделал. Грубая снасть получилась, да только такой рыбной ловли богатой я в жизни не видывал. Из рыбы и сок выжимал пресный, пил его, а потом и дожди стали воду мне приносить. Не хотел Господь быстрой смерти моей, не бывает так – отмолить грехи и не мучиться.
Долго я ходил по морям, покоя не ведая – внутри рвалось и кричало всё, снаружи руки без устали трудились делом морским. Только донесло меня до горла Белого моря, узнал его по рассказам прошлым. Славилось место это червями морскими, что дерево корабельное точат в труху, и тонут здесь корабли без счета. Вот куда привел ты меня, Господи, вот смерти какой мне уготовил. И опять в гордыне своей ослеплен был, и радовался, что прозорлив. Только прошла моя лодья через горло, и ни одного червя я на ней не увидел, целехонька она была, словно из рук мастера только вышла. А потом ветер был малый, ласковый, и порывом теплым и резким сорвал вдруг холст с носа лодочного, и зажмурился я в ужасе. А когда глаза осмелился открыть – не было ничего. Унес ветер прах истлевший, и любовь мою с ним. И понял я, что другой мой путь – не в смерти, а в жизни спасение искать и трудиться вечно, неустанно, помня всё, здравствуя, других устерегая. И воздал в слезах славу Господню.
Тут открылась мне бухта малая, где посреди скал и лесов благодатных живая светлая река в море впадала. Закончилось мое странствие. Речку эту Кереть называли.
Ничуть меня одиночество не тяготило. Поселился я в местах этих благодатных, и пение любой пичуги лесной было милее мне, чем голос человечий. Род наш только и терпеть можно из-за детей наших да животных всяких, что тоже нам родственники, а значит, в чем-то оправдание наше. В остальном же народец мы пакостный, и нужна, ой, нужна нам милость божия – без нее смысла нет существованию. Но живем мы, суетимся, делаем что-то – всё не зря, есть в этом промысел, только недоступен он скудоумию нашему, значит, на веру должны принимать многое, иначе занесет нас в гордыне куда Бог весть. Так и я жил с памятью о страшном, с болью в душе и с надеждой ласковой. О питании не думал – всё под рукой уготовлено было. Одну вещь натвердо запомнил из жизни своей и опытов, мне данных – радостнее, легче, когда жалеешь. И потому молился ежечасно – Господи, прими слово мое за детей и животных!
1978, п. Пряжа
Хорошо было впервые остаться за старшего. У взрослых была свадьба. Не у всех. Дядь Игорь женился на своей молодой красивой Вале. Все остальные были гостями. Долго собирались с утра, суетились. Нервничали. Возбужденная малышня носилась под ногами. Лишь младший Гришин брат, трехлетний Константин степенно сидел за столом и пил чай. Он сызмальства был важен и рассудителен, всегда долго думал, прежде чем что-нибудь сделать, сотворить. Поэтому многое у него получалось правильно, за что и любили его родители. Остальные же, шумные и разновозрастные, не понимали, что праздник этот – не про их честь, и останутся они дома под Гришиным присмотром. Ему-то об этом сразу сказали, и подходили все с наказами, то мама, то бабушка. В печке не шурудить, на улицу маленьких не пускать одних, покормить вовремя, всех завалить на дневной сон. Знаю, знаю, – Гриша уже устал отвечать. Как будто не понимают они, что он уже большой и ответственный.
Наконец собрались все. Дед последним уходил, внимательно на Гришу посмотрел, но ничего не сказал. И пошли они по дороге веселой нарядной толпой. До деревни от хутора недалеко было, так что пешком. Один дядь Игорь на мотоцикле раньше умчался, весь счастливый и испуганный.
А Гриша хозяйничать принялся. Малышню расшумевшуюся быстро успокоил, кому игрушки в руки, кому – подзатыльник. Немножко ему Светка помогала, сестра двоюродная. Она хоть и младше на пару лет была, но ничего, соображала. Вместе с мелочью позанимались, потом покормили всех, уложили спать. Сами немного в шахматы поиграли. Стало скучно. Сходили на речку – тоже ничего интересного. Он тогда и вспомнил, что знает, где у деда боеприпасы охотничьи хранятся. Во втором ящике комода, который на ключ закрывается. А Светка вдруг сказала, что знает, где дед ключ прячет. На гвоздике, высоко за занавеской. Гриша даже думать не стал почему-то – можно, нельзя. Сразу в дом побежал и ключ нашел. Светка с ним увязалась. С сердцем, тревожно и радостно в груди колотившимся, открыл он ящик. А там богатства Алладиновы. Гильзы, пыжи, дробь он немного в руках повертел, да и назад положил – неинтересно. Пулями больше позанимался, себе несколько взял, и Светке одну дал – за сотрудничество. Потом открыл небольшую коробку – а там капсюли сверкающие, золотом переливающиеся. А рядом, в банке жестяной – порох, полная банка. Вот это уже совсем по-другому, по-взрослому. Тут Гриша от радости совсем забыл и стыд, что в чужое залез, и страх – что запретное берет. Отсыпал себе капсюлей полную пригоршню, да пороха щедрую жменю в газетный кулек. И побежали они со Светкой на улицу, капсюли взрывать. Он знал, как это делать, во дворе парни приносили как-то. Весело было. Кладешь капсюль на камень, сверху маленьким булыжником хлоп. Треск, грохот, благодать. Это тебе не пистоны детские щелкать. Другая радость.
Так он полчаса порадовался, отвел душу. Но капсюлей много было, а компании подходящей нет, Светка не в счет – маленькая еще, да и девчонка к тому же. Наскучило Грише. Пошел он в дом. Светка следом. Открыл печку. Там угли красные, полыхают жаром. Взял остатки капсюлей да и швырнул в печь. Дверцу еле закрыть успел – то-то грохот пошел. Он даже испугался слегка, но потом смотрит – ничего, потрещало да и затихло. Странное у него настроение стало. Какое-то бесшабашие полное, голова совсем думать перестала. И всё больше грохоту и веселья хотелось. Взял он тогда пригоршню пороха из кулька своего, да тоже в печку. Тут уж серьезно рвануло. Печь аж дрогнула. Дыма порохового клуб вырвался с ревом и в кухне повис. Светка взвизгнула громко. Да и сам Гриша одумался слегка. Хватит, подумал, уже хорошо повеселился. Больше грома не хочется. Посидел, дух перевел, а потом вот что придумал. Взял коробок спичечный, одну стенку, внутрь пороха насыпал. Молодец такой – порох загорится, сквозь стенку выломанную огонь вырываться будет, коробок полетит как ракета. Умница, всё правильно рассчитал, недаром в школе учился да книжки умные читал. Всё сделал по-задуманному. Коробок на край стула положил, сам подальше стал. Светка тоже в отдалении держалась. Зажег Гриша спичку и сунул осторожно в коробок. Ждет, а ничего не происходит. Спичка горит, порох не взрывается. Что за чудо? Очень он удивился несуразности этой и наклонился посмотреть, как такое быть может. Заглянул сбоку в коробок. Тут и жахнуло прямо в лицо.
Так больно никогда в жизни не было. Даже когда с горки прыгал и губу нижнюю насквозь прокусил. Сел Гриша на пол у дверей. Лицо горит. Глаз не открыть – больно. Малыши проснулись. Плачут. Кругом дым висит, воняет как на поле боя. Хорошо, Светка вскинулась да за взрослыми побежала. Первым дед успел приковылять. Хромой, колченогий, дышит – хрипит, а первый. Гриша уже рыдать от ужаса начал. Дед схватил его на руки и понес во двор. «Скорая» быстро пришла. Пока дед до машины ковылял, Гриша сквозь собственный вой слышал, как дед его словно укачивал, и говорил всё, говорил: «Ах ты, сиг-залётка. Сиг-залётка…»
Потом Гриша был одноглазым. Это дворовые друзья его сразу так прозвали, только он первый раз вышел из дома с повязкой на пол-лица. Глаз, к счастью, выжил. Второй почти совсем не пострадал, видимо, умел жмуриться гораздо быстрее первого. Сильно обгорела кожа лица, но и она, пройдя стадию волдырей и красного мяса, стала вырастать сама из себя, вновь становясь чистой и розовой. Все считали, что Грише сильно повезло, и постоянно говорили ему об этом. Назидательность – одно из сладких чувств.
Лишь дед долгое время молчал. Каждый раз, когда Гриша приезжал теперь в деревню, дед оглядывал его раненую голову и отворачивался. Так было, пока не сняли повязку и не стало окончательно ясно, что капитаном Флинтом ему не бывать. Тогда впервые дед усмехнулся от вида его двуцветного – белое и розовое – лица и позвал с собой на рыбалку.
Рыбалок было две – близкая и далекая. До второй нужно было идти несколько километров по полям, потом по лесной тропе, пока не мелькало сквозь деревья озеро с шаманским каким-то названием – Шаньгема. Там рыбачили серьезно, ставили сети и катиски[7], удочки же брали с собой больше для забавы. До рыбалки близкой было метров двести. Достаточно обойти соседский дом, а всего их на хуторе четыре, как открывалась большая запруда на ручье. Сделанная вручную из множества мелких и крупных камней, она служила для купания и ловли мелких окуней. При желании их можно было натаскать на хорошую уху. Взрослые здесь ловили редко, в основном кружила стайка быстрых, как окуни, деревенских мальчишек.
Гриша удивился, что дед повел его сюда. Он забрался на хлипкие мостки, размотал удочку. Дед стоял на берегу. Прямо перед мостками бурлила сильная злая струя. Справа был чистый песчаный пляжик, слева простиралась заросшая редкой травой болотина. Небольшая, но очень неприятная на вид. Легкое зловоние сочилось от ее поверхности, глубины никто не знал и мерить не решался. Гриша несколько раз забросил удочку. Поплавок быстро проносился по струе перед ним. Не клевало. Всё равно он внимательно смотрел на воду, и не заметил, как дед оказался рядом на мостках. Когда увидел – было поздно. Дед легонько подтолкнул его, и мальчик ухнул в жидкую грязь. Та чавкнула и стала холодно и жадно засасывать его. Грудь сковал ужас. Не смея крикнуть, он в ужасе смотрел на деда и медленно погружался. Ноги вяло и тщетно месили грязь, ноги искали опоры. Едкое зловоние поднималось вместе с пузырями с глубины и пережимало горло. Гриша тонул молча. Дед тоже молчал. Наконец мерзкая жижа достигла груди, ноги уперлись в дно. Было оно илистым, но держало. Дед еще постоял немного, потом протянул сильную руку и легко вытащил Гришу за шиворот из болота.
На чистом песчаном берегу рыдал грязный мальчик. Он захлебывался слезами от пережитого страха, от обиды, от предательства. Рядом сидел и говорил старый его дед. Он говорил долго, как никогда раньше:
– Ты смотри, ты баловался, хулиганил. Тебе было интересно. Я понимаю. Но что получилось. Ладно, сам пострадал. А вдруг пожар. Вдруг малышей бы сжег. А, залётка, не подумал об этом? А надо думать. Всегда надо. Жизнь сама задач назадает, нужно готовым быть. Всегда начеку.
Дед помолчал, потом усмехнулся одними глазами:
– Ульнешь в няшу[8] – не отмоешься потом.
Гриша уже перестал плакать. Дед был прав. С обидой смешался стыд. Он хотел как-нибудь оправдаться и не мог, слова не шли из горла. Дед еще раз глянул ему прямо в глаза:
– Ладно, иди искупайся. Я пока одежду простирну.
2005, р. Афанасия, р. Поной
Поначалу река была спокойной, неторопливой, и мы легко выгребали против течения. Настолько легко, что было время, чтобы смотреть окрест и думать про путь. Потому что ничего нет слаще и тревожнее, чем думать про путь, особенно в начале его. Ведь только в дороге ты по-настоящему свободен и честен перед Богом и собой. В любых других обстоятельствах зависимость от людских схем гнет тебя к земле. И лишь беря на себя всю радость бремени за дорогу к жизни или смерти, имея над головой всего лишь небо, а под ногами только землю или воду, ты становишься господином себе. И помочь тебе может лишь нательный крест, а помешать – лишь былые неправды. Всё остальное – в руках, разуме и душе твоей. В дороге ты чист, и потому силен и уязвим. Но это жизнь, достойная того, чтобы попробовать ее на вкус и запах.
Медленно протекали мимо нас берега. Заросли карликовой березки сменялись открытыми пространствами моховых болот. Иногда внезапно возникали песчаные отмели, и на них были видны следы оленьих стад. Тихо было вокруг. Моросил мелкий дождь. Изо рта шел пар. Был конец июня.
Берега текли медленно, а потом остановились. И потихоньку пошли назад. Одновременно с этим послышался шум. Я очнулся от благородных мыслей и увидел, что, пока мечтал, речка изменилась. Она стала быстрой. Впереди был слышен первый порог.
Я вообще сильно рассчитывал на Володю. Еще бы – спортсмен, хотя и в прошлом. Шесть литров легких и клубок тяжелых мышц. Вдвоем мы многое могли пройти. Я рассчитывал еще на нескольких людей. Они собирались идти со мной, у них были лодки, ружья, умение и отвага. Я полгода заманивал их на Поной, обещая золотые горы, несметную рыбу, красоты и воспоминания. Они соглашались, кивали, сжимали в руках оружие и готовы были все. Пока не подошло время пути. Один за другим, словно недозревшие обмороженные почки с дерева, отваливались от пути герои и рыбаки. По разным причинам – семейным, бытовым, другим. Я думаю, их просто испугал путь. Он действительно был непростым.
Последним отпочковался друг мой Конев. Полгода он собирался, а кончился в последний день перед отъездом. «Внезапно заболела язва. Я не пойду», – и все слова. Ни сожаления, ни извинения. По-женски как-то отвалился Конев, сделал кувырок через голову и был таков. Остались мы с Володей одни. И теперь гребем изо всех сил, а вдвоем тяжело, еще бы человечка в помощь. Речка бурлит, совсем ускорилась резко, сменила спокойный норов. Того и гляди – снесет обратно в озеро.
Еле выгребли на берег. Перед самым порогом тихая заводь была, с водоворотиком небольшим, туда-то мы и нырнули. Выскочил я на берег, байдарку подтянул. Вылез и Володя. Как-то не очень быстро он осваивается. Хотя что с человека степного взять в условиях далекого Севера. Я сам точно так же какую-нибудь лошадь упустил бы на волю, как Володя байдарку. Хорошо, шкерт на носу привязан был, за него еле схватиться успели, когда она плавно и свободно уже готовилась без нас уйти в одиночное плавание. Остались бы без еды и снаряжения в самом начале.
Но красиво кругом так, что руки сами быстро-быстро работу делают – костер, палатка там, а голова вертится отдельно, красоту эту через глаза, уши и ноздри впитывая. Порог речной шумит, лес зеленью свежей глаза ласкает. И только высокие синие тундры, облитые сметаной снежников, сурово висят над головой. И кажется – постоянно смотрят, наблюдают за тобой. Словно ты коммунист – сам маленький, а совесть у тебя огромная.
Володю я легко в поход заманил. Он человек хороший, но забавный. Решил почему-то, что самое интересное в мире – это древние индейцы. Какой-то в детстве комплекс у него сформировался. И вот эти индейцы у него везде – в голове, в сердце и в глазах, больших и вечно удивленных. Ацтеки, майя, Кецалькоатль и прочие радости. Он даже книжку об этом написал, фантастические рассказы про индейцев, как они всё предвидят и способствуют. Поэтому ему было достаточно лишь фотографии Праудедков показать, скал, что в пойме Поноя расположены. А скалы действительно замечательные. Фигуры сидящих великанов, фантастические животные, горбоносые профили с перьями на макушке – бальзам для фантаста. Вот Володя и кинулся в северный поход за южным знанием. А знание – оно вне земной географии. География души человеческой – вот оно где.
Утром встали – лагерь собирать неохота. Быстро человек к любому месту прикипает. Даже палатка в одну ночь домом родным становится. Да и как иначе, когда на улице дождь и температура плюс три. Пар изо рта валит, сапоги мокрые, хорошо – комаров и мошки пока нет, холодно им еще. Ну и потряхивает, конечно, от детского ужаса перед собой – куда черт несет?
Я, когда дома собираться начал, всё не мог понять: что меня сюда ведет – то ли промысел божий, то ли бесы манят. Фотографии смотрю здешних мест – красота такая, что страшно. Стал людей искать, чтобы помочь смогли, – легко как-то всё получается. Один, другой, третий, общие знакомые находятся, в интернете совсем со стороны люди – и все помогают, ведут радостно. Очень я доволен сначала был. А потом насторожился слегка. Если всё слишком хорошо – что-то не так. Это одно из моих основных знаний о жизни в родной стране. Чуйка моя.
Есть, правда, напиток волшебный, который переводит страх в мужество. Называется – спирт этиловый разведенный. Позавтракали мы с Володей им да тушенкой с макаронами и бодро так собрались – опять на многое готовы, красавцы и герои. Всё в байдарку уложили красиво и плотно. И пошли. Только теперь уже первый этап пути закончился. Тот, когда сидишь на лодочке да веслами помахиваешь, на природу любуясь. Бечева началась. И кусты.
Бечева легче волока. Но не намного. На волоке всё на себе тащишь. Тут же вещи все в байдарке. А ты ее по воде за носовой шкерт тащишь. Она легко идет, если течение небыстрое, да берег пологий, да тропинка по нему, – идешь гуляючи, цветы нюхаешь попутно. А тут пороги, да кусты непролазные, да речонка стала уж больно бойкой. Байдарка то и дело в кусты носом упирается, выдираешь ее оттуда с хрустом. Сами березки даром что карликовые – метров до двух ростом, да переплетенные все, словно волосы кудрявой девчонки после ночи искренней любви.
Приспособились кое-как. Я впереди байдарку тащу, через березы продираясь. Володя сзади с веслом, отталкивает ее от берега вовремя, чтобы в зарослях не путалась. Бодро сначала пошли, сил в избытке. Дождь нипочем, холод побоку – ромша[9] идет. Полог походный натягивали, только когда ливень сплошной начинался, а так – вперед, через ухабы. Правда, когда первый раз за собой плеск громкий услышал, испугался сильно. Но виду не подал, подумал – рыба большая. Обернулся – а это Володя веслом промахнулся мимо борта да во весь свой рост плюхнулся в воду. Даром, что ли, чемпион по плаванию. Это первый раз было. А потом уж я оборачиваться перестал. То ли от усталости, то ли от ужаса, но Володя всё чаще и чаще в воду падал. Бродни воды полные, мокрый весь, но идет, держится. Привалы мы часа через три устраивали, когда совсем невмоготу становилось ноги на высоту плеч задирать, чтобы сквозь заросли проломиться. Костерок маленький под тентом зажжешь, чайку согреешь да плеснешь туда – пун-шик, как поморы говорили. И снова в путь.
Сначала мы бодриться пытались. Песню вспомнили про кустового кенгуру Скиппи, из далекого детского фильма. Вот и шли, порой чуть не вприсядку. «Скиппи, – поёшь, – Скиппи, Скиппи из э буш кангуру-у-у». Так первый день прошел. Лагерь на стоянке с костровищем сделали. Тент, палатка, костер и отсутствие ног. Носки мокрые Володя пытался высушить горячими камнями из костра. Да тщетно. Дождь так и не кончился.
2003, г. Петрозаводск
Не очень давно, лет двадцать тому назад, по земле бродили неисчислимые толпы уфологов. Это были такие специальные существа, которые верили, что прилетают иногда инопланетяне и забирают людей с собой куда-нибудь. Сейчас уфологов практически не встретишь. Видимо, всех их всё-таки забрали с собой те, в кого они так истово верили. Всё это очень таинственно. Судьба деда хранила в себе не меньше загадок, – так рассуждал Гриша. Времени прошло много, уж многих не было в живых, но вопросы не заживали, ныли, как ноют, наверно, железные осколки в теле, – гнилые, ржавые крючья болезненных воспоминаний. Во-первых, никто не знал, откуда дед родом. Сам он не рассказывал ничего. Вроде бы приехал в Карелию откуда-то из средней полосы России, чуть не от границы с Белоруссией. Были там какие-то родственники, сестры. Но что странно – фамилия всех тех родственников была Гришаевы. И лишь у одного ребенка в многочисленной семье она была другая. Как такое возможно – не понимал Гриша и терялся в догадках, как снегирь в ранних весенних днях. Сам он тоже был Николаев, отец его был Николаев, на деде же всё обрывалось. Он был первый из Николаевых, как первочеловек, перед ним была пустота.
Всю жизнь после службы дед прожил в карельской деревне. Но отличался от своих соседей всем. Внешностью – не было в нем этой широкой, улыбчивой лукавины – мол, знаю, что обманете, поэтому сам похитрю, которая так мощно прорезана на лицах коренных карелов. Никак не подходил он и под общепринятое мнение, что «пьяный карел страшнее танка», пил не много, во хмелю бывал тих и задумчив, зато по трезвой не по нем беде мог становиться страшен и безумен, как будто боль душевная нутро рвала настолько, что выплеснуть ее – единственный способ выжить. Не похож был и язык его – чистый и правильный, без единого сбоя, распева и туманной протяжности, которыми местные, давно обрусевшие жители всё же отличались от коренных русаков, невольно приоткрывая свою укромную финно-угорскую сущность. Слова же, поговорки, которые то и дело походя бросал дед, Гриша не слышал больше нигде, ни на юге страны, ни на западе, ни на востоке.
Так и мучился порой, догадываясь, но не зная смысла, пока не решил однажды заглянуть в далевский словарь, где и нашел все дедовы жемчужины с непременной скобкой (устар.) после них.
Дед молчал, хрипел, кашлял, умирал. Молчала и бабка. При жизни деда тихая, после смерти его она стала любить застолья, где пела наконец-то на карельском, которого не знал никто из детей и внуков, полюбила и водочку. И не жалела ни о чем, и перед смертью от страшного костного рака Грише сказала – хоть немножко подышала под конец. Но и тогда о деде ничего не рассказала, ни почему он был на пенсии размером с воробьиный хвост, ни почему, не дожидаясь похорон, пришли к ним в дом какие-то люди и забрали дедовы награды, все до одной, наперечет, по списку. «Вот такие мы, Николаевы-нидвораевы», – это был последний раз, когда Гриша ее видел.
* * *
Нет ничего в мире красивее, чем берег Белого моря. Словно медленный сладкий яд вливается в душу любого, увидевшего это светло-белесое небо, эту прозрачную, как из родника, воду. Это серое каменное щелье, покорно подставляющее волнам свое пологое тело и благодарно принимающее лестную ласку воды. Эти громыхающие пляжи, усыпанные сплошь арешником – круглым камнем, который море катает беспрестанно, шутит с ним, играет, и в результате – несмолкаемый ни на минуту грохот, и думаешь невольно – ну и шутки у тебя, батюшко. Эти подводные царства, колышущийся рай, пронизанный солнцем, как светлый женский ситец – весенним взглядом. Этот легкий ветер с запахом неземной, водной свежести и отваги, и каждый знает теперь – что такое свежесть и отвага. Этот пряный шум соснового леса, и удирающий от берега трусливый бурый зверь, кисельно плескающий жирным огузком. Эта радость бескрайней дороги, свободного пути к жизни, к счастью, к смерти…
Нет в мире ничего страшнее, чем берег Белого моря. Бесстыжими пощечинами наотмашь бьет в лицо холодный ветер, несущий злые брызги дрязг и неудач. Мутная вода орет в глаза и душу о скором хаосе и бесполезности всего. До горизонта стлань полей из черной вязкой грязи – и если в няшу ступишь, будет сложно жить. По берегам – кресты огромные и серые, как напоминанье. В лесах – кресты поменьше и поплоше, стыдливо прячущиеся в сырых лощинах. Безлюдие, забвение потомков. Седая мутность илистых одонков. И лишь зуек кричит просительно и жалобно, вставая на крыло – уйди, уйди. Наверно, так кричит ребенок, не знающий еще – чужая злость непоправимой может сделать жизнь.