– А нехило я их развёл? – самодовольно восклицал Виктор.
– Да, неожиданно… – с улыбкой соглашался Артём.
Хайр действительно был созерцателем и обладал способностью видеть происходящее со стороны. Он наблюдал двух крепко выпивших мужчин (один лысый, другой полный, в очках), которым следовало бы давно проститься и разойтись по домам. Но что-то их удерживало, связывало, цепляло. Не то усопшая юность, тенью бредущая по пятам; не то болезненное предчувствие завтрашнего дня – страх остаться наедине с собой, безжалостно трезвым.
Вывернув из тёмных дворов, они снова оказались на главной площади. Вокруг было тревожно и пусто. Фонари бледно освещали пространство с мёртвым фонтаном, парадным фасадом Дворца культуры и заплёванными лавочками… Друзья подошли к памятнику рабочему, старинному символу города, и задумчиво смотрели по сторонам. Слева стеклянным ящиком горел лимонно-жёлтый торговый центр, видны были парковочные полосы и часть газона. Справа дорога вела к набережной – в темноту. Вдали, за железнодорожным мостом, чернели поверженные заводские хребты; оттуда же раздавались прощальные гудки уползающих в степь поездов…
Виктор первым нарушил молчание и загадочно спросил:
– Слушай, Хайр, а ты кем себя вообще ощущаешь? Только не говори, что ты созерцатель, я эту фишку помню.
– То есть кто я по жизни? – улыбнулся Артём.
– Нет… То есть – да. Я вот о чём: внутри ты ещё панк или кто?
– Странный вопрос… – задумался Артём. – Думаю, что панк, да. Кукольный панк.
– Ну вот! – обрадовался Виктор и протянул другу ладонь; следом прозвучал ответный шлепок. – А тебе как панку слабо разбить витрину этого стеклянного чуда? – Он кивнул на торговый центр.
Артём неохотно повернул голову.
– Зачем… Там люди хлебушек покупают.
– Ты чего? Это же символ, попса! – загорячился Виктор. – Мы раньше книжки читали, музыку настоящую слушали, с “системой” боролись… А теперь люди – потребители, зомби. Сечёшь? Они ведутся на рекламу, ходят в этот сарай, берут всякую хрень – жрут, гадят и умирают!..
– Да я и сам так живу, – пожал плечами Артём.
– Ты – художник, Хайр! – Виктор нервно ходил у памятника туда-сюда. – Не смешивай себя с дерьмом. Ты своими куклами детям радость приносишь… это святое! Не то что я… Я людей обманываю, в долги их загоняю, вот как тебя с твоими алиментами. Если б ты знал, чем я вообще промышляю… Ты бы здороваться со мной перестал. Сечёшь?..
Виктор, покачиваясь, отошёл в сторону, наклонился над мусорной урной, смачно пошарил в ней рукой и извлёк тяжёлую бутылку из-под шампанского.
– Оп-паньки! В самый раз! – Он вытер грязную руку о пиджак.
Артём с тревогой за ним наблюдал.
– Анархия forever! – громко смеялся Виктор, шествуя по цветочной клумбе и удаляясь в кислотный свет. – Панки, хой! А?!
– Ну допустим… Ты это серьёзно?! – вдогонку крикнул Артём, но Виктор уже подходил к зданию.
Вскоре раздался оглушительный звон, стекло градом обрушилось на асфальт, запищала сигнализация. Виктор на мгновение замер перед красотой зла, в восхищении развёл руками, но тут же опомнился, замахал Артёму, чтобы тот уходил, – и вихрем скрылся во тьме улицы.
Артём проводил бегущую фигуру взглядом, процедил сквозь зубы “дурак”, не спеша подкурил сигарету и отправился через площадь.
Больше старые друзья никогда не встречались.
Расстрига
“Возьми ножницы и подаждь ми я”, – слышал он во сне и видел перед собой старенького игумена, бегло читающего по служебнику.
“Возьми ножницы и подаждь ми я”, – глухо падали ножницы на ковёр, отчего вздрагивали и часто крестились богобоязненные старухи.
“Возьми ножницы и подаждь ми я”, – тут он проснулся и увидел над собой испуганное лицо жены.
– Прости, Миша, я фен уронила. – И виновато добавила: – Разбудила, да?
В зеркале ванной комнаты он увидел своё лицо. Михаил считал неприличным для мужчины разглядывать лицо в зеркале и всегда смеялся над теми, кто это делал. “Сие женоподобно и мерзко”, – шутил он однажды со своим сослуживцем за бутылкой коньяка. Но теперь он оправдывал себя желанием увидеть или понять через позорное лицезрение что-то, что было связано с его сном. На большой голове недельным “ёжиком” серебрилась благородная седина (после женитьбы он решил носить короткие волосы), то же было и на припухлых щеках. Из зеркала на Михаила смотрело некрасивое лицо с армянским носом, с умными, чуть прищуренными близорукими глазами. Он приподнял майку и тут же опустил. Этого он от себя не ожидал и, чтобы замять неловкость, ехидно улыбнулся в сторону. Майка неохотно сползла по недавно наметившемуся животу.
Жена завтракала, сидя – нога на ногу – за столом, демонстрируя толстые, сладко щекочущие его воображение ляжки. Она всегда улыбалась. Даже когда ела или читала скучную книгу. Жуя бутерброд с колбасой, Михаил рассуждал, что эта кроткая улыбка его и сгубила, стащила с него чёрный подрясник и нарядила в деловой костюм офисного программиста. Теперь улыбка казалась ему приторной и фальшивой, и он с отвращением думал, что эта улыбка, вероятно, дарится не ему одному.
– Миша, ты какой-то скучный сегодня. Это потому, что я тебя разбудила, да?
Его раздражала привычка жены говорить “да” в конце вопросительных предложений. Он считал, что так делают неумные и неуверенные в себе люди.
– Нет, – буркнул он, не глядя на жену. – Просто… спал нехорошо. Кстати, мне отлучиться надо… по работе.
– А как же мама? Мы же обещали… – актёрски подняв брови, с обидой сказала жена.
– К маме на следующей неделе сходим. Дело срочное, – соврал Михаил, вытирая жирные руки салфеткой.
Он боролся с раздражением, возникающим от необходимости оправдываться перед человеком, которого уже не любил.
– А я что буду делать? Сегодня выходной! – голосом, скрывающим большой драматический диапазон, простонала жена. Она знала, что он уже не ответит.
Михаил не помнил, когда последний раз бывал в храме. После того как надел мирскую одежду, он сторонился церквей. Ему казалось, что его сразу же узна́ют и разоблачат, хотя он находился далеко от тех мест, где когда-то служил. Да и в чём его можно было бы обвинить? В том, что он попрал церковные каноны? Но в то далёкое время, когда он по уши влюбился в кроткую девушку, вечно прячущую глаза и краснеющую от мужских взглядов, – в то страшное и счастливое время каноны были так же далеки от него, как далека теперь его законная жена. Та самая кроткая и богобоязненная девушка в длинной бархатной юбке с косой ниже сокровенных мест.
В храме было людно и душно. Шла литургия. Михаил зашёл в притвор не перекрестившись и встал за спины прихожан, чинно кланяющихся, как колосья на ветру. Пахло ладаном. Безбородый дьякон, похожий на женщину, подняв орарь, натужно возглашал: “Паки и паки…” В углу храма, возле иконной лавки, суетливые старушки бранились и звенели мелочью. Когда-то он мог бы припугнуть их епитимьёй, но теперь только с раздражением косился на них и чувствовал себя чужаком.
Михаил знал службу на память. Если бы ему и теперь предложили войти в алтарь, он сослужил бы без единой запинки. В семинарии он был, пожалуй, единственным, кто знал церковнославянский язык в совершенстве. Семинаристы завидовали его способностям и в шутку называли “епископом”. Начальство ставило его в пример иным батюшкам из недоучек, рано обременённых семейством, до седин читавшим по служебнику и не понимавшим того, что читают.
У алтаря, окружённый кучкой народа, исповедовал молодой священник. Бледное лицо его было в красных пятнах, как у подростка, играющего в мяч. Он много жестикулировал и пытался что-то объяснить взрослой женщине, годящейся ему в матери, которая смиренно слушала его наставления и часто кивала. Михаил смотрел на всё происходящее как на спектакль, не зная, засмеяться ли ему или повернуться и уйти. Воскресить чувство живой веры было так же трудно, как реанимировать мёртвого. Со стен неприветливо косились суровые лица святых и своим видом давали понять ему: да, ты чужой. Зачем же ты пришёл сюда?
На выходе из храма его встретили попрошайки с протянутыми грязными ладонями. И даже когда он обошёл их стороной, нищие заученно повторяли “помоги Господи” ему вслед и машинально крестились. От этого ему стало ещё гаже.
Михаил достал телефон и набрал своего приятеля. Пожалуй, единственного человека из всех офисных знакомцев, которому хоть немного доверял.
– Слушай, давай встретимся где-нибудь. Выпивка за мой счёт.
– Лады, – услышал он сонный голос приятеля. – Давай там же…
Сидя за грязным столиком кафе “На набережной” с видом на мутную реку, Михаил вспоминал о том времени, когда юным священником служил в небольшом селе, гулял по пшеничному полю, напевая праздничные тропари. От его летнего подрясника пахло землёй и сеном. Местные жители, из прихожан, почтительно здоровались с ним и просили благословения. Служа в старенькой церквушке, освещённой тихими лучами вечернего солнца, он с особой радостью произносил любимый возглас: “Слава Тебе, показавшему нам свет!” – и казалось тогда, что не гнусавый дьячок, а сами ангелы невидимо поют в храме и в мире затихают войны.
Когда появился сослуживец с гуляющей улыбкой на губах, Михаил решил, что ничего ему рассказывать не будет. Они редко говорили серьёзно, даже когда речь шла о работе. И если он поведает, что когда-то был попом, да к тому же монахом, то ничего путного, кроме дикого смеха и сальных шуточек насчёт обета целомудрия, из этого не выйдет.
– Ты о чём-то хотел поговорить? – рассеянно спросил приятель, листая меню.
– Да нет… Просто спал нехорошо, – не желая выдумывать что-то новое, ответил Михаил.
– Ага, значит, просто решил поднять настроение, – не отрываясь от меню, лыбился сослуживец.
– Типа того.
Юная блондинка в костюме “под морячка” принесла закуску и водку. Приятель хищно оскалился, провожая её взглядом.
– Слушай, а ты с Катериной Ивановной ещё как… мутишь?
– С ней опасно мутить. Она мне всю спину исцарапала, – выдавил улыбку Михаил.
– Зверь баба! – оживился приятель. – Но мне говорить на эти темы противопоказано, – сделал он невинное лицо, лукаво блестя глазами. – Жена меня крестить собралась. Говорит, надо с тобой, Тошик, что-то делать, а то так и помрёшь нехристем. А ты сам-то крещёный?
– Крещёный, – сухо ответил Михаил и потянулся за бутылкой.
– Не, я, конечно, попам не верю. Кто их знает, чего они там себе в бороду шепчут. Я в Бога верю, – серьёзно сказал приятель и от этого заметно поглупел лицом.
– Ну, за Бога тогда и выпьем… – сказал Михаил, опрокинув ледяное зелье в рот.
Михаил не мог вспомнить, что и когда пошло не так в его жизни. Вот он – умный ребёнок, сын учительницы, берущий с полки взрослые книги и удивляющий своими познаниями школьных учителей. Вот он – молчаливый студент с пытливым взглядом, жадно ищущий то, чему можно было бы отдаться целиком, без остатка. На языке вертелось избитое слово “истина”. Но что такое истина и есть ли она вообще, он не знал. Вот он – бросает институт, “поселяется” в церковной библиотеке, и неотмирный язык Евангелия перекраивает его душу, открывая ту самую истину, которую он искал и которая есть Христос. Вот он – крестообразно лежит в центре храма в белом хитоне и слышит старческую речь игумена: “Что пришёл еси, брате, припадая святому жертвеннику и святей дружине сей?” И он со слезами отвечает: “Желая жития постнического, честный отче…” Вот он – юный иеромонах, служащий свою первую литургию в светлом облачении, прощающий иронический шёпот бывалым толстопузым попам и надменным епископским подхалимам. “Где же та серая капля, та червоточинка, с которой всё началось?..” – спрашивал себя Михаил, и его тонкая мысль против воли упиралась во что-то твёрдое и неприятное, чему нет названия…
Распрощавшись с приятелем, Михаил решил в этот же день пойти на исповедь. Он сворачивал на безлюдные улицы, бил себя по щекам, чтобы вышел хмель, и рассуждал, что если нынче же этого не сделает, то не сделает никогда. И словно бы где-то внутри просыпалась надежда, словно бы он заново обретал потерянную веру, и, посмотрев в небо, он обрадовался тому, что небо было безоблачным и светлым. И первый раз за всё “безбожное время” он истово перекрестился, не обращая внимания на прохожих, подняв голову к небу, – словно бы ему пели ангелы, словно бы в небе проявился лик Того, Кого он так горячо любил и так бесстыдно оставил… “Я пойду, даже если там будет этот краснощёкий юнец, мне всё равно, – думал Михаил. – Пусть он коснётся меня своей епитрахилью, как я когда-то касался грешных голов, и тогда всё изменится…”
“Я свободе-е-ен!” – неожиданно запело в его кармане.
Михаил вздрогнул и достал мобильник.
– Да…
– Здравствуй, Миша. Узнал?
– Катя, ты?
– Я сегодня одна, и в моём холодильнике задыхается от пробки бутылка хорошего вина. Нужна помощь. Ну? Чего молчишь?
– Жди. Я приду.
Михаил сплюнул на асфальт и скорым шагом направился в сторону автобусной остановки.
Окно напротив
Каждую ночь в окне дома напротив зажигается свет. Горит – яркий, как от светильника, с которого сорвали абажур, – до самого утра. Я смотрю на него из своей конуры сквозь гущу осязаемой тьмы, сковавшей двор, ветви деревьев, похоронившей день.
Стынет чай. От монитора на стол падают холодные блики, обнажая слева край ступенчатой книжной башни, справа – послушную мышь, полумесяц кружки и стальную полоску чайника, по центру – мой восковой лик. Всё, что за спиной, съедено мраком.
“Ночь. Город угомонился. За большим окном тихо и торжественно, как будто человек умирает…” Точнее не скажешь. Волоокий Блок. Слишком холодно, чтобы шуметь под окнами, тащить пьяных девок за волосы и выяснять отношения насчёт предательской эсэмэски… Сентябрь. Чёрная ночь, волчья.
Окно напротив ослепло. Так бывает. Совсем черно, тихо. Погасла точка, благодаря которой можно было бы думать, что мир существует. Мир умер, потух. Есть только я и окружающая меня тьма, которой можно коснуться, опасаясь, что пальцы завязнут в чём-то пахучем и липком, как дёготь.
Человек без абажура прилёг на кровать, сомкнул очи, задумался. Кто он? Почему не спит по ночам? О чём думает? Непогашенный кредит, тревога за отечество, болезнь… Неизвестно. Почему так хочется знать об этом…
В этот час интернет вял и непослушен. То окно погасло. Это – горит. Я вхожу в мир, где всегда светит солнце.
Новых сообщений нет. Собственных посланий – тоже. Я никому не пишу – лень, да и с какой стати. Я вижу солнечную жизнь знакомых и незнакомых мне людей. Ночь, а они не спят: делятся мыслями, тоскуют, пускают розовые пузыри, спорят… Я проникаю в чужие миры, наблюдаю.
Человек любит копаться в прошлом. Я тоже. Я – человек. Прошлое – долговая тюрьма, сумерки жизни. В сумерках всегда что-нибудь теряешь – любовь, честь, молочные зубы. В сумерках бывает страшно, но они притягивают, как тихая глубина обрыва. Ты невольно вглядываешься в тени, в мерцающие огни, боишься, но смотришь – до мигрени, до слепоты… Невозможно забыть.
Загляну-ка, что там мои старые приятели, что там мои детские дружбаны. Никогда не делайте этого. Сумерки опасны. Привычно скольжу мышкой. Кто это? Нет, это не он. Это кто-то чужой. Что он слушает?! Зачем эта крашеная девица на его коленях? А ведь я помню запах сладких червивых яблок, что мы кидали с тобой через забор на головы прохожих, а затем прятались в шалаше. Ты хладнокровно раскорябывал свои старые болячки до крови и улыбался, а я смотрел, морщился и думал о боли. О чужой боли…
Жадно отхлёбываю чай. Я всегда пью крепкий.
Так, идём дальше. А вот и ты, дружище… Вернее, то, что от тебя осталось. Рябое щекастое лицо умеренно пьющего мужчины средних лет. Пускай ты не стал поэтом, зато детская мечта сбылась: изо дня в день ты возишь на стареньком автобусе людей. Сигналишь, давишь на газ, посылаешь на… – от точки до точки, с утра и до поздней ночи. Женат. Фотографии жены нигде нет. Неспроста ты её прячешь. Я не поленился представить толстое капризное существо с двойным подбородком: “Миша, иди борщ жрать. Миша, не заглядывайся. Миша, мне бы шубку на зиму присмотреть…” Не ты ли читал мне пронзительные стихи о “пьяных звёздах” в сигаретном дыму коммунальной кухни и намеревался бежать в Питер? Да что там… Вечная память.
Я тоже никуда не сбежал. Ничего не добился. Слово-то какое – “добился”, будто я должен всю жизнь долбить в чью-то дверь, чтобы мне отворили и угостили конфеткой мира сего. Нет уж, я лучше подремлю, покурю, повращаю глазами. Странные мысли поселились в моей голове надолго, перезревшие слова скребут горло. А некому. И незачем. Хроническая немота и вялотекущая меланхолия. Ночь – возможность бессмысленно вглядываться в темноту и пить чай. За здравым смыслом – к солнцу и тем, кто склонен корчиться под его лучами, играя в настоящую жизнь. Глоток, ещё глоток… Хорошо…
Есть пустынные, сиротливые странички, как брошенные дома с пылью, забытыми вещами и запахом человеческой тоски. Присохшие к “стене” сообщения пятилетней давности без единого смайлика, как строки в газете о пропавшем без вести, навевают тревожные мысли. Что с ним? Умер, отрешился от мира, перебрался в фейсбук…
Её нигде нет. Пусто. Даже “слепой собачки” – и той нет. Первая любовь – самая долгая и болезненная, как кошачий укус. Я привязывал её к холодному столбу качелей (по мотивам “Рабыни Изауры”), вставлял в рот пахучую тополиную ветку, чтобы молчала. Она не сопротивлялась. Это всего лишь детская игра. Я носил её на руках и целовал в сладкие конфетные губы. Кто-то мне сказал, что она вышла замуж, родила и уехала в деревню: не то Бобровку, не то Борзовку. Впрочем, один хрен. Но ведь прогресс, информационное общество, все дела. Какой должна быть твоя жизнь, Катя, что даже “слепой собачки” у тебя нет? А если твой муж дурак и пьяница, что почти очевидно… Только бы жила. Живи, Катя. Ведь отсутствие имени в Сети ещё не говорит о том, что тебя нет “здесь”, где царит ночь и рука тянется подогреть ещё чаю…
Иду на ощупь в сортир. Шарю выключатель. Рука в извёстке. Темно. Нашёл. Жмурюсь. Толчок захлёбывается водой, шумно отрыгивает, умолкает. Так же на ощупь возвращаюсь обратно. Полстакана заварки, затем кипяток – чай готов. Можно жить.
Тебя я нашёл сразу. Стройная блондинка за рулём сияющего авто. Умница. Твоё послание считывается безупречно: фитнес, пляж, клубные мальчики. Любой поймёт, что ты счастлива, успешна и живёшь всей полнотой солнечной жизни. Те же бесстыжие глаза, влажные, как у русалки. Тебе далеко за тридцать, детей нет. С трудом верится, что на этой тонкой руке (утомлённой бесконечными селфи) когда-то пестрели феньки, что эти пальцы резались в кровь о жёсткие струны. В тебе было достаточно хаоса и тёмного опыта, чтобы в свои шестнадцать камлать Янкины песни у костра, заставляя меркнуть тихие степные звёзды… Впрочем, я любил тебя. Недолго. А потом наш чердак забили досками, голуби помёрзли в январскую стужу, и в моём хвосте засеребрился первый седой волос.
Сумерки прошлого сгущаются. Занавес. Театр теней откланялся и разбирает декорации. Я отвожу взгляд от монитора, делаю несколько горьких глотков и вижу – в окне дома напротив снова горит свет. Но теперь он как-то странно мерцает, словно подаёт мне сигнал.
– Не спишь? – моргает светильник.
– Не сплю, – отвечаю я.
– Вот и мой хозяин не спит. Всё думает.
– О чём же он думает?
– Да кто вас, людей, поймёт. То верёвку к трубе прилаживает, то чай пьёт.
– А к окошку подходил, улыбался?
– Улыбался.
– А песни русские, протяжные пел?
– И песни пел.
– А бутылки под кровать прятал?
– Дурак ты…
– Это почему же? – удивляюсь я.
– Да кто ж со светильником разговаривает, – лукаво подмигнул светильник.
Чьи-то руки снова коснулись выключателя, и комната опрокинулась во мрак. Веки тяжелеют, глаза жмурятся против воли. Я нажал кнопку компьютера и лёг на кровать.
Когда придут люди, свяжут меня и напичкают лекарствами, будет утро. Они станут убеждать меня, что ночь для сна, а день для работы, что кушать полезно, а бухать вредно, что разум для войны, а война для мира, что две параллельные линии никогда не пересекутся, никогда…
Дорога домой
Погода выдалась слякотная, бабья, с пломбирным снежком, лужицами, почти апрельская, хотя на календаре – первое ноября. Прошлый ноябрь я хорошо запомнил. Было не так. Закостеневшая серая земля, скупо присыпанная снегом, смотрела мрачно и торжественно, как на кладбище. Дули пронизывающие ледяные ветра. Люди отогревали кровь водкой и батареями. На улицах было меньше легкомыслия и суеты. А нынче погляди в окно…
В этот день я решил поехать домой, в город моего детства. Ехать не хотелось, настроения не было. Думал: пойти бы теперь по привычному чавкающему маршруту – от дома до работы (и обратно), только бы не сворачивать на слякотный и мрачный железнодорожный вокзал. Любой, даже самый приличный человек, попав в бермудский треугольник вокзала, становится похожим если не на урку, то на очень подозрительного гражданина. И, судя по реакции встречных прохожих, на тебя смотрят ровно таким же образом. Но делать нечего – на работе объявили “праздничные дни” (о самом празднике, ей-богу, ничего не знаю), значит, надо ехать.
Иду на вокзал. Покупаю билет в кассе для пригородных поездов. Мне говорят:
– Только “стоячие” остались. Брать будете?
Простаивать шестичасовой путь в поезде мне не приходилось. Нет уж, схожу на автовокзал, авось повезёт. Прихожу – тёмные, змеевидные, шевелящиеся очереди с туманными, как сама погода, перспективами. Бегу обратно к железнодорожной кассе. Становлюсь в очередь. Передо мной полная женщина с огромной клетчатой сумкой растерянно спрашивает:
– А стоя – это как?
Немая сцена. Пауза повисает в чахоточном, влажном, тревожном воздухе. Я покупаю “стоячий” билет и направляюсь к перрону.
На перроне люди накуриваются до кашля, до тошноты. В тамбуре теперь нельзя, запрещено законом. Голос из динамика оглашает отправление. Я присматриваю себе место в тамбуре, у жёлтого, когда-то и кем-то прокуренного окошка. Обладатели “сидячих” билетов набивают собой вагон до предела, как сельди банку, и, изнемогая от духоты, часто дышат в светящиеся экраны телефонов. Поезд трогается.
Я стою и смотрю в окно, крепко ухватившись за холодный металлический стержень, отражая зрачками розово-мутный закат ускользающего города. Чёрные лесные прорехи кажутся бесформенными и таинственными, как тёмная материя, способными затянуть в свою глубину не только случайный отблеск человеческих глаз, но и сам поезд с людской сонной беспечностью, двухвостие железнодорожного полотна, вереницу встречных станций и сёл… Огарок заходящего солнца с шипением потухает за неведомой чертой горизонта. Мерный стук колёс сопровождает меня в неизвестность, где границы человеческого пространства стираются, и взору открываются мерцающие степные дали…
Домой всякий раз едешь по-новому – то с тревогой, то с радостью. Там – дома, в маленьком провинциальном городке, где лежат руины когда-то гремевшего на весь Союз тракторного завода и появляются как грибы кислотно-яркие супермаркеты, – ничего не осталось, кроме родителей и первого крика. Ничего – кроме серого неба и людей, карабкающихся в паутине повседневности. Прошлое заросло горькой полынью, зерно умерло, чтобы прорасти в новой земле, для новой жизни…
Память просыпается только здесь, в пограничности поезда. Она идёт на ощупь в сумерках прошлого, запинаясь о детские игрушки, путаясь в бельевых верёвках, цепляясь и ранясь в кровь о тополиные ветки, пронзающие звёздную муть. И тут действительность меркнет… Я начинаю забывать город, из которого только что уехал, чавкающий рабочий маршрут, лица знакомых, мельтешащий снег, – робко осязая чьё-то немолодое измученное лицо и влажные глазные впадины. Неужели это я?..
– Ты, – говорит мне посторонний голос. – Выпить хочешь?
Оборачиваюсь. Вижу двух парней в шапках-гондончиках и в чёрных одинаковых пуховиках. Они пьют что-то крепкое и чистое, как январь, – они тоже обладатели “стоячих” билетов. В их словах чувствуется тепло и забота о ближнем, но лица обнаруживают иронию к отстранённому мечтателю с крашеной прядью выбившихся из-под шапки волос.
– Спасибо, не хочется, – отвечаю я.
– Смотри, замёрзнешь, – говорит попутчик, улыбаясь широкой улыбкой. И тут же обращается к своему приятелю: “Эх, закурить бы…” – вызвав на его лице улыбку молчаливого согласия. Но закурить нельзя. Зато на выпивку сонные проводницы лишь устало косятся и шелестят дальше по вагону. Дать замёрзнуть пассажирам в холодном тамбуре им явно не позволяет совесть.
Едем дальше. Прежние мысли рассеялись. Я стал невольно прислушиваться к разговору попутчиков, внешне похожих на студентов. Но я ошибся, это были не студенты.
Оказалось, что ребята приехали в город из маленького села на заработки. Со скрипом окончив среднюю школу, они успели сходить в армию, разругаться с родителями и корешами – в период длительной и бесшабашной дембельской эйфории. У коренастого и улыбчивого Димона сорвалась свадьба с одноклассницей, а у худого и угрюмого Славика по пьяни задавило трактором отца. Дембельская вольница в прошлом. Теперь они поутихли, присмирели, отдышались на свежем сибирском воздухе, глаза посерели и прищурились. Нужно было как-то жить дальше. И два школьных приятеля, с надеждой на долгую счастливую жизнь, отправились в краевую столицу, чтобы стать победителями, а стали простыми рабочими на стройке в центре города. Благодаря их усилиям к небу медленно поднималось значащееся в бумагах как “офисный центр” большое пятнадцатиэтажное здание.