Сейчас на улице Текстильщиков не встретишь ни одного текстильщика. Повсюду руины, непригодные для жизни. Только для живописи. Фабрики закрыты. Город начинают населять кошки, подруги бедности.
Осталась одна-единственная преданная прядильщица. Она стоит на центральной площади разрушенной эпохи – советская белокаменная девушка. В ситцевом платье и платочке.
Время выбило из её рук веретено. Ветер нескольких десятилетий унёс все нити. Когда-то это был памятник Доле. Она пряла нить. А за спиной её работал огромный дворец текстильной фабрики.
Две голубки сели ей на плечи. Паук сплёл паутинку от руки до руки. Но в его сеть попадают лишь капли дождя. С перевернутым отражением Доли-Недоли.
У текстильщиков бытует коронная фраза: «Всё спасают кракелюры». Если что-то не удалось – закракелюрь.
Это когда неудавшийся батик покрывают горячим воском, снимают с подрамника и начинают мять как врага своего. Затем берут губку и в заломы втирают краску любого цвета. И получается – гром, молния, красота.
Если жизнь не удалась – можно её закракелюрить.
Модели
Студенты блуждают по коридорам вместе с богами, спускаются по мраморным лестницам вместе с музами, а в туалет ходят вместе с Екатериной II: пышный кринолин, серебряные подвески и съехавший набок белый корабль-парик входят в тубзик.
– Девочки! Пропустите! Мне же вам позировать надо!
– А нам вас рисовать! – недовольно отзываются учёные рисовальщицы.
Наши модели… С каждым годом их ли́ца становятся всё живописнее. Появляется судьба и усталость. Ли́ца их закракелюрила жизнь. Усталость лучше всего для рисунка – линии, заломы, морщины, столкновение холодного цвета и тёплого…
Один из наших демонстраторов пластических поз подходит к нам и говорит:
– Знаете, что на асфальте написано?
– Нет.
– Объявления. Предлагают любовь – и номер телефона написан. Мы с женой пять лет в разных комнатах спим. Позвонить? Как позвонить? Ну, это нехорошо. Неправильно как-то… Я не могу. А везде эти объявления. А я не могу.
И не позвонит он никогда.
Зачем-то нам, студенткам, об этом скажет и пожалеет: «Зачем сказал?» – Нет, ну нужна ему эта любовь?! Он же древний грек. Вот сказал, о чём думал, и всё. А кому он мог ещё-то сказать? Жене? Учителям по рисунку? Нет. Сказал. Замолчал. Смотрит, как мы рисуем… Зал в два этажа, окна, колонны, лестницы – точка схода уходит в стеклянный купол неба.
Он идёт по нашим лестницам, один, как в пустыне, цвет лица желтоватый, одет хорошо, но худой ужасно, поэтому его моделью по рисунку и взяли: кости видны – рисовать хорошо. Вот так ходит один и смотрит под ноги…
Я не знаю, как его зовут, но ему подходит имя Аркадий.
На живописи у нас сидят женщина на шаре и женщина на кубе – Ираида и Вера. Спиной к спине, шляпой к шляпе. Как две поссорившиеся дачницы. Композиция-контраст: Ида в белом, Вера – в чёрном.
– День, ночь. Вдова, невеста. И даже не думайте использовать чёрную или белую краску! Это последнее дело, – грозно сказал мастер по живописи и вышел из аудитории.
Для сюжета Вере дали гитару. В каждом кабинете живописи валяется такая гитара: она покрашена наполовину в синий цвет, наполовину в жёлтый, и без струн. Пой, Верочка, пой!
Вера обняла гитару и тут же рассказала, что когда-то они с Идой закончили музыкальное училище.
– Ида – арфа, я – скрипка… ну, и гитарами баловались.
Вера начала перебирать воображаемые струны, напевая какую-то мелодию. Ида тоже решила «сыграть», взяв вместо арфы большую раму по ткачеству.
Когда их музыка затихала, Ида и Вера делились воспоминаниями, причём шепотом, переговариваясь через плечо, будто их никто не видит и не слышит.
Нам разговор не мешал. Мы видели в нём все цвета: и рыжий, и жёлтый, и синий, и красный… У «невесты» Иды и «вдовы» Верочки никогда не было мужей, они примеряли на себя эти роли только на живописи.
В гости зашла обнажёнка Аглая. Накинув на себя красный китайский халат, Аглая позвала дачниц пить чай с вафлями.
– Пошли, девчонки! Андрей Петрович варенья домашнего принёс!
У моделей есть свой обеденный уголок, где за одним столом сидят Пётр I, Зевс, Дама с собачкой, пират и русалка. Они поровну делят вафли и макают их в банку с малиновым вареньем, которую принёс Аполлон Андрей Петрович.
И за всей этой вполне выносимой лёгкостью бытия следит белый мраморный барон Штиглиц. Восседая в Молодёжном зале на своём мраморном троне, он улыбается: иногда иронично, насмешливо, иногда тепло, по-дружески, – всё зависит от нашего прилежания.
В музее
Петров-Водкин. «Играющие мальчики».
– Ну что тут такого в этой картине?
– Композиция! Посмотри, как взяты пятна по массам, – сказка! А цвета? Это же открытый цвет! Попробуй его так взять – ничего не получится! Смотри, зелёный и охра поют! В то время это переворот был.
– Переворот был у Матисса в «Танце». Тоже голые, тоже пляшут, и цвета поют. Красный, жёлтый, синий.
– Здесь ещё внимание к рисунку.
– Голышня какая-то.
– Высокохудожественная голышня!
– Мне больше нравится натюрморт «Бокал и лимон». От него всегда тоской тянет и морем.
Мой внутренний цензор – это, наверное, такая маленькая целомудренная старушка, которая всё время сидит за ткацким станком. Вот так, значит: сердце, почки, лёгкие и маленькая старушка.
В одном из залов Русского музея я встретила такую же старушку. Она сидела в углу второго зала и, видимо, с самого утра ждала меня. И бросилась ко мне с надеждой:
– Фотосъёмка запрещена! Девушка!..
– Я записываю.
– Нельзя, девушка, нельзя!
– Что нельзя?
– То, что вы делаете!
– Я записываю имя художника и название работы, – показываю на табличку, у которой стою.
– Нельзя-я-я!
– Почему?
– Это частная собственность. Временная выставка, вы понимаете?
– Мысли свои записывать можно?
– Свои… но если свои… Нет. Тут никто так не делает!
Это могло бы польстить, конечно.
– Записывать на выставке запрещено!
– Почему?!
– Потому что это чужая собственность.
Она была похожа на маленького сухого цаплика из серых шерстяных ниток. Юбка-карандаш, рюши на рукавах и пучок-тыковка на голове, тоже будто из шерсти. Я пошла в третий зал… Цаплик остался, заключённый в маленький квадратик зала с чужой собственностью. И продолжал беспомощно взмахивать крыльями и повторять: «Нельзя! Не знаю… Просто нельзя!»
Ему очень хотелось проследовать за мной, но он только упирался в открытую дверь второго зала, не смея пройти: нельзя! – в третьем зале зона его контроля заканчивалась.
Тут на стульчике дремала женщина в костюме из белых подушек. Очень приятная спящая женщина.
Вокруг были картины последователей Петрова-Водкина. В центре висел автопортрет самого мастера. Я подошла к нему и долго смотрела. Ждала, когда мой затылок отпустит пристальный взгляд Цаплика. Этот взгляд блокировал мои мысли. Я чувствовала себя Давидом. С яблоком вместо головы. Кузьма Сергеевич посмотрел на меня:
– Ну что, Муху прогуливаешь?
– Ага.
– Ну тогда рекомендую велосипед…
Марк и Кузьма
То, что Петров-Водкин учился в Академии Штиглица, о чём с гордостью говорят все преподаватели, – это правда. Но они не говорят другую правду. Что он бросил нашу Муху, укатив сломя голову на велосипеде за горизонт.
– Мейн готт, мейн готт, какое приключение, как вы не способны к аккуратности, молодой человек!.. – говорили Кузьме преподаватели. – Это не есть технический работ! Вы никогда не будете прикладной рисователь!
И это была правда: с черчением у Кузьмы было «никак не хорошо есть».
Кузьма говорил, что ему легче умереть, чем справиться с рейсфедером, и готовальня была для него орудием пыток.
А вот живопись у Кузьмы – «дас ист зер гут».
Но школе технического рисования нужны были не живописцы, а именно «прикладные рисователи». И поэтому построенные во времена барона Штиглица фабрики, заводы и водонапорные башни похожи на замки и крепости.
Но Кузьма был другое дерево. Жёлто-красно-синее.
Кузьме предстояло переиначить земное пространство.
Но чтобы понять, как это сделать, ему надо было увидеть Землю. Увидеть, что́ там – за Соляным городком, Фонтанкой, Невой, ему нужно было пересечь линию горизонта и убедиться, что она может располагаться на его картинах где душе угодно…
Тогда он садится на велосипед и отправляется в путешествие. На другой транспорт у него денег не было. Да и тот велосипед был подарен ему московской фирмой – для рекламной поездки.
И пока Кузьма изменял линию горизонта в Москве и Европе, в холодном Петербурге перед Марком Шагалом закрылись двери Академии художеств. А затем и школы Штиглица.
Позже он писал: «Тогда в Академию художников меня не приняли, наверное, за то, что я не мог хорошо рисовать коленки».
Наверное, ему сказали:
– Идите со своими селёдками! Или пририсуйте им ноги!
И он поднялся в небо и улетел с Беллой и селёдками обратно в Витебск. Но это на картинах. А на самом деле он поступил в рисовальную школу Императорского общества поощрения художеств, возглавляемую Николаем Рерихом.
«Сколько я ни занимался в школе Общества поощрения художеств – всё впустую. Там ничему не учили. Наш директор Рерих сочинял неудобочитаемые стихи… Два года ушли даром. В классах холод. Пахло сыростью, гончарной глиной, красками, да ещё кислой капустой и затхлой водой из Мойки…»
Марк пожизненно таскал свою вину за собой – он грешил, а картины говорили: «Прости, Белла! Мы летим вместе!», «Прости, Витебск, я скоро приеду!», «Простите, селёдки, прости, дядя Нех, я не помогал тебе их чистить, но любил есть», «Прости, мама, я мало говорил с тобой…»
Марк восходил к своей славе в Париже. И когда спустя годы прибыл в Петербург, он не почтил своим вниманием ни Репу, ни Муху.
…Сейчас Муха стала гораздо свободнее. Всем можно рисовать красных коней и летающих селёдок и ломать перспективу построения на рисунке как угодно. А петровых-водкиных и шагалов – нет. Есть только велосипеды, крепко привязанные к фонарям академии. Они мирно спят и ждут своих хозяев: когда те окончат Муху, сядут на них и отправятся ломать перспективу и передвигать точку схода на горизонте…
Очень хочется уехать на этом велосипеде – и видеть, как Муха уменьшается, скрывается из виду, становясь точно мухой, а линия горизонта не раскрывается, а становится ближе и ближе. И, приблизившись наконец к этой нити-черте, поехать по ней вдоль жизни – по этой горящей сквозной, через мосты, разводя их руками…
Ты едешь и улыбаешься. И все думают, что ты идиот. Икар на велосипеде. У тебя нет работы, тебе не хватает на краски и на еду. Надо срочно ловить рыбу, её можно есть и рисовать, ещё на ней можно улететь в Витебск или Париж.
Но позднее (когда-нибудь потом, совсем не скоро) ты поймёшь, что куда бы ты ни ехал, на каком бы велосипеде ни мчался, какую бы рыбу ты ни ловил, – над тобой всё время будет жужжать Муха.
Муха всегда будет с тобой, даже если ты об этом не знаешь.
Постскриптум
– Ты прочёл мою «Муху»?
– Да.
– И как?
– Обух, всё очень плохо.
– Как?.. Тебе же ведь нравилось начало…
– Нет, начало нужно полностью удалить. Ты путаешь времена. Ты скачешь. Ты сама себя перебиваешь. Одну главу можно превратить в двадцать страниц честного текста. Составь план.
– Но у меня же клочковатое сознание…
Я вздохнула, но листы бумаги не упали с его стола.
Тут должна пойти песня Козина. Но она не идёт. Идёт снег. Потому что февраль. И потому что «каждый пишет, как он дышит».
Я надышала.
Просто надышала.
Получился узор на стекле.
Дышу дальше…
Выгуливание молодого вина
Выгуливание молодого вина
– Сначала я был гениальным художником, потом талантливым художником, потом одарённым, а сейчас я просто пьяница.
Обычно после седьмой рюмки Игорь Ефремов выдаёт только крылатые фразы. После одиннадцатой он берёт топор и начинает бегать за Люсей. Поэтому Люся всегда знает, когда ему нужно побыть одному. Я думаю, это любовь.
– Красивых лиц нет, – говорит один художник другому. – Я специально оставил машину дома, сел в метро. И не увидел ни одного красивого лица. Понимаешь?
Собеседник трагически кивает.
Они стоят у своих полотен, с которых на них смотрят красивые девушки. Одна картина – бежевых тонов, с прикреплённым отрезком грубого льна, помятого, вымоченного и тоже покрашенного в светлый тон. И силуэт девушки, идущей к морю – или от моря. На другой картине – пять девушек, у них терракотовая кожа и чёрные волосы, они смеются и босиком идут по какой-то прозрачной глади, они веселы даже пятками и грациозны всей статью, одеты в туники и несут огромный сосуд с лицом женщины…
Красивых женщин в их жизни было очень, очень много. Но все они ушли к морю.
Картина называется «Выгуливание молодого вина».
И выставка так называется.
И вся их жизнь.
…Вино бродит, а в народе говорят – гуляет.
А гулять оно начало много тысячелетий назад. И вокруг этого гулянья, на праздниках бога вина Диониса, родились театр и все другие виды искусства. Праздники назывались «симпозиумы». Сегодня это звучит строго и учёно, а в переводе с греческого означает «пиршество», «общая выпивка». И вот эта «общая выпивка» сопровождалась танцами, песнями и театральным действом. Потом, как следствие, появились декорации…
Получение вина сродни написанию картин: сначала возделывание лозы, сбор винограда, выдавливание сока, брожение винного сусла, отжим – и, наконец, выдержка.
У кого-то получается амброзия, а у кого-то – уксус.
Я знаю человека, который выгуливает одну и ту же картину уже шесть лет (выдержка!). Эта картина – размером четыре на пять. И кажется, что она когда-нибудь оживёт, присядет за столик, возьмёт маленькую чашечку кофе, достанет коньяк из секретного места и скажет:
– Павел, перестаньте меня писать! Дорисуйте этому кентавру ноги и повесьте меня в Русском музее.
Сначала эта картина была похожа на винегрет: там преобладал розовый и зелёный. Потом туда проник синий. Потом антрацит. Настала глубокая ночь.
– Это «Пир кентавров и лапифов». Симпозиум.
Пьяные кентавры портят свадьбу Пирифоя и Гипподамии. На протяжении шести лет. Невеста меняет платье. Жених поднимает бокал.
– Нет, нет! Жених поднимает меч.
Кентавры похищают несчастных девушек.
– Нет, нет! Кентавры похищают счастливых девушек!
С левого края картины начался роман. Он перекинулся и на правый край. Кентавр целует девушке шею. Девушка прекрасна. Третья грудь намечена углём. Как бонус.
– Ты можешь уже дорисовать эту грудь?!
– Могу.
– Ты уже наметил, осталось только обвести. И ногу наметил. Всё же готово. Сделаешь?
– А зачем?
Он достаёт булочку с маком и начинает есть. Булочка с маком делает его философом.
– Что значит «зачем»? Устроим симпозиум. Игорь, как этот кентавр, поднимет седьмой бокал (топор войны спрячем). Люся наденет новый наряд – красная туника, синие чулки, жёлтый шарф, полосатые волосы… И браслеты, браслеты, бусы, длинные серьги… На ком-то всё это ужасно. А Люся прекрасна.
На своих картинах Люся тоже идёт к морю. Море розовое и пенистое, как молодое вино.
…День сменяет ночь. Ночь – день. Приходит зима. Утро. Зелёный кентавр становится жёлтым… Идёт брожение. Картина бродит, художник бродит… Эта свадьба не кончится никогда. Кентавр поднимет семнадцатую рюмку, опасный момент…
– Я допишу картину завтра.
…Придя завтра, я увижу новый холст.
– Здра-авствуйте! Что это?!.
– «Гуляй, Псков!»
– Но ты же вчера сказал…
– Потом. Погодя.
Псков. Дорога. По дороге идёт монах, женщина с курами, медведь с пьяницей встретились у храма – разговорились, женщина с головой козы идёт в откровенном наряде, под руку её ведёт кавалер. А наверху – купола. Эта картина сотворилась за шесть дней. На седьмой день она стояла уже в раме. Амбро-озия!..
– А как же та?..
– Не приставай.
Я на стороне той картины.
Возможно, она допишется сама.
Кстати, многие его картины, потеряв терпение, так и делают.
«Не входить! Обнажённая натура»
Это две мои любимые кариатиды. Сейчас они поправят причёски и снова будут держать небо.
Вообще-то кариатиды держат не небо, а балочные перекрытия. Фриз и карниз. В детстве я не понимала, почему этот непосильный груз мужчины возложили на таких красивых женщин… Но знания пришли, «постучались в двери», и на первом же курсе, на лекции по истории искусств, выяснилось, что это – кара, проклятие древних греков жёнам своих врагов. И хотя вся эта история давно ушла в Лету, кариатиды до сих пор отдуваются за грехи своих мужей.
А вот две мои любимые кариатиды действительно держат небо. Не балки. И служат исключительно красоте. А когда-то служили доходному дому Генриха Блокка, это он на последнем шестом этаже кариатид поселил.
Я представляю это дело так (крутится чёрно-белая плёнка): выходит господин Блокк на балкон – успешный финансист, прилежный семьянин. Смотрит свысока на Невский проспект; усы, довольная улыбка, не знаю. Всё у него хорошо, нельзя посочувствовать.
И вот каждый день он любуется видом, по-хозяйски огладывает Невский, курит сигару и считает деньги. Но однажды сбился со счёта: прогорел, обанкротился и повесился. Перешёл, так сказать, на седьмой этаж.
Последние, кто видел его живым, были кариатиды.
Эти кариатиды вообще много чего видели: под ними течёт Невский, по которому сегодня плывут сплошные туристы, петербуржцы же минуют его, несясь под землёй в метро: им некогда праздно шататься по главной улице города, и даже бронзовый Николай Васильевич, навсегда воскликнувший: «Нет ничего лучше Невского проспекта!» – стоит в сторонке, на Малой Конюшенной, и думает думу.
Мои кариатиды никогда не бывают одиноки. Это мои подруги, и я постоянно посещаю их, они знают обо мне всё. Время изрядно потрепало их полуобнажённые классические тела, да и на прекрасных лицах тоже оставило свои следы. Но в этом их очарование и подлинность.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги