В свою очередь, Спартак после блестящей победы под Аквином послал в лагерь под Нолой гонцов с извещением об этой победе, а своим легионам разрешил отдых в лагере, оставленном римлянами. Там он вызвал в свою палатку Эномая и передал ему командование четырьмя легионами, взяв с германца клятву, что до возвращения Спартака он ни в коем случае не оставит аквинский лагерь. Эномай дал клятвенное обещание. В два часа пополуночи Спартак тайно покинул лагерь гладиаторов и во главе трехсот конников отправился в поход, цель которого была известна только ему одному.
За два месяца, проведенных Спартаком в походах по Самнию и Латию, в лагерь под Нолой прибыло со всех концов Италии такое количество рабов и гладиаторов, что Крикс сформировал три новых легиона, численностью свыше пяти тысяч человек каждый, и отдал их под начало Арторикса, Брезовира и одного старого атлета-кимвра, который еще юношей был взят в плен Марием в сражении при Верцеллах. Кимвра звали Вильмиром; несмотря на свой буйный нрав, он пользовался большим уважением среди гладиаторов за геркулесовскую силу и исключительную честность.
Легионы, выполняя приказ Спартака, ежедневно упражнялись в обращении с оружием, в тактическом маневрировании; солдаты занимались этим охотно и с большим прилежанием. Надежда обрести свободу и увидеть торжество своего правого дела воодушевляла этих несчастных, насильственно отторгнутых Римом от отчизны, от семей, от родных и близких. Сознание, что они солдаты, борющиеся под святым знаменем свободы, повышало в них чувство человеческого достоинства, поверженное в прах угнетателями, и поднимало их в собственных глазах; жажда мести за все перенесенные обиды зажигала в их груди желание с оружием в руках помериться силами с угнетателями. В лагере под Нолой на лицах воинов и во всех их поступках сквозили отвага, сила, мужество, вера в непобедимость своей только что созданной армии. Это воодушевление подкреплялось доверием гладиаторов к своему вождю, к которому они питали беспредельное уважение и любовь.
Когда в лагерь пришло известие о победе Спартака над легионами Публия Вариния под Аквином, гладиаторов охватила радость. Всюду слышны были веселые песни, победные возгласы и оживленные разговоры. Среди суматохи, которая царила в лагере, напоминавшем в эти дни волнующееся море, может быть, одна только Мирца не знала причины этого всеобщего веселья. Она выглянула из палатки, где сидела в одиночестве целыми днями, и спросила у солдат, чем вызвано столь бурное ликование.
– Спартак опять победил!
– Он наголову разбил римлян!
– Да так, что они надолго запомнят!
– Где? Как? Когда? – с жадным нетерпением расспрашивала их девушка.
– Под Аквином.
– Три дня назад.
– Он разбил претора, захватил его коня, ликторов и знамена!
В эту минуту у главной палатки на преторской площадке показался Арторикс; он шел к Мирце по вполне основательному поводу: сообщить ей подробности о победе, одержанной ее братом над римлянами. Но, подойдя к девушке, галл покраснел от смущения и не знал, как начать разговор.
– Вот в чем дело… Здравствуй, Мирца, – бормотал юноша, боясь взглянуть на нее и теребя перевязь, спускавшуюся с левого плеча к правому боку. – Ты уж, верно, знаешь… Это было под Аквином… Как ты поживаешь, Мирца?
И после короткой паузы прибавил:
– Так вот, значит, Спартак победил.
Арторикс понимал, что он смешон, и это еще больше смущало его; язык словно прилипал к гортани, и он, запинаясь, произносил какие-то бессвязные слова. Он предпочел бы в эту минуту оказаться в самом пекле сражения, лицом к лицу с опасным противником, чем оставаться с глазу на глаз с Мирцей.
А все дело было в том, что Арторикс, человек нежной и кристально чистой души, боготворивший Спартака, с некоторого времени начал испытывать еще незнакомое ему смятение чувств.
Завидев Мирцу, он приходил в смущение, голос ее вызывал в нем необъяснимый трепет, а ее речи казались нежнейшими звуками сапфической арфы, которые помимо воли уносили его в неведомые блаженные края.
На первых порах он безотчетно предавался этим сладостным восторгам, не думая о причине, их порождавшей; он убаюкивал себя этими таинственными гармоническими звуками, которые опьяняли его; он находился во власти неясных грез и сладостных переживаний, не понимая и даже не стараясь понять, что с ним происходит.
С того дня, как Спартак отправился в Самний, молодому гладиатору не раз случалось подходить к палатке полководца, где жила теперь Мирца, и он сам не знал, каким образом и для чего он тут очутился; нередко бывало и так, что, сам того не замечая, он вдруг оказывался где-то среди поля или в винограднике за несколько миль от лагеря и не мог сообразить, как он попал туда и зачем пришел.
Но через месяц после отъезда Спартака случилось нечто такое, что заставило молодого галла поразмыслить над опасностью своих сладких мечтаний и призвать на помощь разум, чтобы внести порядок в хаос взбудораженных чувств.
А произошло вот что. На первых порах Мирца не придавала особого значения частым посещениям Арторикса и доверчиво болтала с ним, радуясь его дружбе; но по мере того как их встречи учащались, она, завидев его, то краснела, то бледнела, становилась задумчивой, смущенной. Все это заставило юношу внимательнее разобраться в своих чувствах, и вскоре он убедился, что полюбил сестру Спартака.
Странное, непонятное поведение Мирцы он истолковывал как проявление презрения к нему; ему и в голову не приходило, что Мирца сама испытывала такие же чувства, какие переполняли его сердце. Он не осмеливался надеяться на то, что девушка тоже любит его, и совсем не думал, что именно любовью и объясняется ее смущение при встречах с ним. Оба вынуждали себя подавлять свои чувства, с трудом скрывая друг от друга волнение души; они старались даже избегать друг друга, хотя лелеяли мечту о встрече; пытались отдалиться друг от друга, а виделись все чаще; желая говорить, молчали; встретившись друг с другом, стремились поскорее разлучиться и, не в силах расстаться, стояли, опустив глаза, время от времени украдкой бросая друг на друга быстрый взгляд, словно считали его преступлением.
Поэтому Арторикс с радостью воспользовался случаем повидать Мирцу и отправился сообщить ей о новой победе Спартака, по пути рассуждая с самим собою о том, что более удачного повода для встречи с любимой ему не могло представиться. Он пытался уверить себя, что вовсе не придрался к случаю, – не пойти к ней и не сообщить такую приятную новость из-за какой-то глупой стеснительности и робости было бы не только ребячеством, но и попросту дурным поступком!
И молодой галл поспешил к Мирце; сердце его билось от радости и надежды. Он шел к девушке, твердо решив побороть свое смущение и непонятную тревогу, овладевавшую им при встрече с Мирцей. Он решил поговорить с ней откровенно, с решимостью, подобающей мужчине и воину, и смело открыть ей свою душу. «Так как положение создалось очень странное, – думал он, направляясь к палатке Спартака, – то надо с ним покончить раз навсегда, – давно уже пора принять какое-нибудь решение и избавиться от невыразимой мучительной тоски».
Но как только Арторикс очутился перед Мирцей, все его планы рассеялись как дым; он стоял перед ней, словно школьник, пойманный учителем на месте преступления; поток красноречивых излияний внезапно иссяк, не излившись, и Арториксу с трудом удалось произнести лишь несколько бессвязных слов. Горячая волна крови прихлынула к лицу девушки; после минутной паузы, усилием воли подавив смущение, она постаралась овладеть собой и наконец сказала Арториксу слегка дрожащим голосом:
– Что же ты, Арторикс? Разве так рассказывают сестре о бранных подвигах ее брата?
Юноша покраснел при этом укоре и, призвав на помощь свое утраченное было мужество, подробно передал девушке все, что гонцы сообщили о сражении под Аквином.
– А Спартак не ранен? – спросила Мирца, взволнованно слушавшая рассказ гладиатора. – Это правда, что он не ранен? Ничего с ним не случилось?
– Нет. Жив и невредим, как всегда, невзирая на все опасности которые угрожали ему.
– О, эта его сверхчеловеческая отвага! – воскликнула Мирца голосом, в котором звучало уныние. – Из-за нее-то я ежечасно и ежеминутно тревожусь!
– Не страшись, не бойся, благороднейшая из девушек: до тех пор, пока в руке Спартака меч, нет такого оружия, которое могло бы пронзить его грудь.
– О, я верю, – воскликнула, вздохнув, Мирца, – что он непобедим, как Аякс, но я знаю и то, что он так же уязвим, как Ахилл!
– Великие боги явно покровительствуют нашему правому делу и сохранят драгоценную жизнь нашего вождя!
Оба умолкли.
Арторикс влюбленными глазами смотрел на белокурую девушку, любуясь правильными чертами ее лица и стройным станом.
Мирца не поднимала глаз, но чувствовала устремленный на нее пристальный взгляд юноши, и этот взгляд, полный пламенной любви, вызывал у нее радость и тревогу, был ей приятен и беспокоил ее.
Тягостное для Мирцы молчание длилось не более минуты, но оно показалось ей вечностью. Сделав над собой усилие, она решительно подняла голову и посмотрела прямо в лицо Арториксу.
– Разве ты не собираешься сегодня проводить учение с твоим легионом?
– О Мирца, неужели я так надоел тебе! – воскликнул огорченный ее вопросом юноша.
– Нет, Арторикс, нет! – опрометчиво ответила девушка, но тут же спохватилась и, покраснев, добавила, заикаясь: – Потому что… да потому… ты ведь всегда с такой точностью исполняешь свои обязанности!
– В честь одержанной Спартаком победы Крикс приказал дать отдых всем легионам.
Разговор снова прервался.
Наконец Мирца сделала решительное движение, собираясь вернуться в палатку, и сказала, не глядя на гладиатора:
– Прощай, Арторикс!
– Нет, нет, выслушай меня, Мирца, не уходи, пока я не скажу тебе того, что уже много дней собираюсь сказать… и сегодня должен сказать… обязательно, – торопливо промолвил Арторикс, опасаясь, как бы Мирца не ушла.
– Что ты хочешь сказать мне?.. О чем ты хочешь говорить со мной?.. – спросила сестра Спартака, более встревоженная, чем удивленная словами галла. Она уже стояла у входа в палатку, но лицо ее было обращено к Арториксу.
– Вот видишь ли… выслушай меня… и прости… Я хотел сказать тебе… я должен сказать… но ты не обижайся… на мои слова… потому что… я не виноват… и притом… вот уже два месяца, как…
Пролепетав еще несколько бессвязных фраз, он замолчал. Но вдруг речь его полилась порывисто и быстро, словно поток, вырвавшийся из теснины:
– Почему я должен скрывать это от тебя? Ради чего должен я стараться скрыть любовь, которую больше не в силах заглушить в себе и которую выдает каждое мое движение, каждое слово, взгляд, каждый вздох? До сих пор я не открывал тебе своей души, боясь оскорбить тебя или быть отвергнутым, опротиветь тебе… Но я больше не могу, не могу противиться очарованию твоих глаз, твоего голоса; не могу бороться с непреодолимой силой, влекущей меня к тебе. Верь мне, эта тревога, эта борьба истерзали меня, я не могу, не хочу больше жить в таких мучениях… Я люблю тебя, Мирца, красавица моя! Люблю, как люблю наше знамя, как люблю Спартака, гораздо больше, чем люблю самого себя. Если я оскорбил тебя своей любовью, прости меня; какая-то таинственная могучая сила покорила мою волю, мою душу, и, верь мне, я не могу освободиться от ее власти.
Голос Арторикса дрожал от волнения. Наконец он умолк и, склонив голову, покорно, с трепещущим сердцем ждал ее приговора.
Юноша говорил со все более возрастающим жаром, порожденным глубоким чувством, и Мирца слушала его с нескрываемым волнением: глаза ее стали огромными, и в них стояли слезы; она с трудом сдерживала рыдания, подступавшие к горлу. Когда Арторикс умолк, девушка от волнения вздохнула порывисто. Она стояла неподвижно, не чувствуя, что по лицу ее текут слезы, и полным нежности взглядом смотрела на склоненную перед ней белокурую голову юноши. Спустя минуту она промолвила еле слышным голосом, прерывающимся от рыданий:
– Ах, Арторикс, лучше бы ты никогда не думал обо мне! Еще лучше было бы, если бы ты никогда не говорил мне о своей любви…
– Значит, ты равнодушна ко мне, я противен тебе? – печально спросил галл, обратив к ней побледневшее лицо.
– Ты мне не безразличен и не противен, честный и благородный юноша. Любая девушка, богатая и прекрасная, могла бы гордиться твоей любовью… Но эту любовь… ты должен вырвать из своей души… мужественно и навеки.
– Почему же? Почему?.. – спросил с тоскою бедный гладиатор, с мольбой протягивая к ней руки.
– Потому что ты не можешь любить меня, – ответила Мирца, и голос ее был еле слышен сквозь рыдания. – Любовь между нами невозможна…
– Что?.. Что ты сказала? – прервал ее юноша, сделав к ней несколько шагов, как бы желая схватить ее за руку. – Что ты сказала?.. Невозможна?.. Почему невозможна? – горестно восклицал он.
– Невозможна! – повторила она твердо и сурово. – Я уже сказала тебе, невозможна!
И она повернулась, чтобы войти в палатку. Но так как Арторикс сделал движение, словно желая последовать за ней, она остановилась и, решительно подняв правую руку, сказала прерывающимся голосом:
– Во имя гостеприимства прошу тебя никогда не входить в эту палатку!.. Приказываю это тебе именем Спартака!
Услышав имя любимого вождя, Арторикс остановился на пороге, склонив голову. А Мирца, мертвенно бледная, подавленная горем, с трудом сдерживая слезы, скрылась в палатке.
Галл долго не мог прийти в себя. Изредка он шептал почти беззвучно:
– Не-воз-мож-на!.. Не-воз-мож-на!..
Из этого состояния его вывели оглушительные звуки военных фанфар: в лагере праздновали победу Спартака. Охваченный страстью, юноша, сжимая кулаки, посылал проклятия небу:
– Пусть ослепит меня своими молниями, пусть испепелит меня Таран, прежде чем я потеряю рассудок!
И, схватившись руками за голову, он покинул преторскую площадку; в висках у него стучало, он шатался, как пьяный. Из палаток гладиаторов доносились песни, гимны и радостные возгласы в честь победы под Аквином, одержанной Спартаком.
А Спартак тем временем во главе своих трехсот конников скакал во весь опор по римской дороге. Хотя последняя победа гладиатора навела страх на жителей латинских городов, Спартак считал опасным появляться днем на Аппиевой дороге и прилегающих к ней преторских дорогах с немногочисленным отрядом в триста человек; поэтому фракиец пускался в путь, только когда сгущались сумерки, а с наступлением рассвета укрывался в лесу, или на какой-нибудь патрицианской вилле, расположенной вдали от дороги, или в таком месте, где можно было укрепиться в случае неожиданного нападения. Так, быстро продвигаясь, он на третьи сутки после выступления из аквинского лагеря в полночь достиг Лабика, города, находившегося на равном расстоянии от Тускула и Пренесты, между Аппиевой и Латинской дорогами. Расположившись со своими всадниками лагерем в укромном и безопасном месте, вождь гладиаторов вызвал к себе командовавшего отрядом самнита и приказал дожидаться его тут в течение двадцати четырех часов. В случае, если Спартак по истечении этого срока не вернется, самнит должен был возвратиться в Аквин со всеми тремястами конниками той же дорогой и тем же порядком, как они шли сюда.
И Спартак один поскакал по преторской дороге, которая от Пренесты вела через Лабик в Тускул.
На очаровательных холмах, окружавших этот старинный город, расположены были многочисленные виллы римских патрициев, которые в летние месяцы приезжали сюда подышать целительным воздухом Латия и часто оставались здесь до глубокой осени.
Когда Спартак находился в двух милях от города, уже начинало светать. Он спросил у какого-то крестьянина, направлявшегося с мотыгой в поле, как проехать на виллу Валерии Мессалы, вдовы Луция Суллы. Крестьянин подробно рассказал. Спартак поблагодарил его, пришпорил своего вороного скакуна и, свернув на указанную тропинку, вскоре подъехал к вилле. Спешившись, он опустил на лицо забрало шлема, позвонил и стал ждать, когда привратник впустит его.
Тот, однако, не торопился, и когда наконец вынужден был открыть калитку, то ни за что не соглашался разбудить домоправителя и сообщить ему, что из Фракии, из когорты Марка Валерия Мессалы Нигера, который находится в этих краях на зимних квартирах в армии консула Лукулла, прибыл солдат и просит допустить его к Валерии, чтобы передать ей важные вести от двоюродного брата.
Спартаку удалось наконец уговорить привратника, но, очутившись перед домоправителем, он столкнулся с еще большими трудностями: старик домоправитель оказался еще более упрямым и несговорчивым, чем привратник, и ни за что не соглашался разбудить свою госпожу в столь ранний час.
– Вот что, – сказал наконец Спартак, решивший пуститься на хитрость, чтобы добиться желаемого, – ты, добрый человек, знаешь греческое письмо?
– Не только греческие, я и латинские-то буквы плохо разбираю…
– Да неужели на вилле не найдется ни одного раба-грека, который мог бы прочесть рекомендательное письмо, с которым трибун Мессала направил меня к своей двоюродной сестре?
Ожидая с некоторой тревогой ответа домоправителя, он делал вид, будто ищет пергамент за панцирем; если бы на вилле действительно оказался раб, умеющий читать по-гречески, Спартак заявил бы, что потерял письмо.
Но расчеты его оправдались: домоправитель, вздохнув, покачал головой и горько усмехнулся:
– Все рабы бежали с этой виллы, и греки и не греки, в лагерь Спартака… – И, понизив голос, угрюмо добавил: – Да испепелит Юпитер своими молниями этого гнусного, проклятого гладиатора!
Спартака обуял гнев, и, хотя перед ним был старик, он с удовольствием стукнул бы его кулаком, но, одолев это искушение, спросил домоправителя виллы Валерии:
– Почему же ты говоришь так тихо, когда ругаешь гладиатора?
– Потому… потому… – бормотал смущенный домоправитель, – потому что Спартак принадлежал к челяди Валерии и ее супруга, великого Суллы; он был ланистой их гладиаторов, и Валерия, моя добрейшая госпожа, – да покровительствуют ей на многие лета великие боги! – проявляет слабость к этому Спартаку, считает его великим человеком… и решительно запрещает дурно говорить о нем…
– Вот злодейка! – воскликнул Спартак с веселой иронией.
– Эй ты, солдат! – вскричал домоправитель и, попятившись от Спартака, смерил его с ног до головы суровым взглядом. – Мне кажется, ты дерзко говоришь о моей превосходнейшей госпоже!..
– Да нет же!.. Я не хочу сказать ничего дурного, но, если благородная римская матрона сочувственно относится к гладиатору…
– Да я ведь сказал тебе… это ее слабость…
– Ага, понимаю! Но если ты, раб, не желаешь и не можешь порицать эту слабость, мне, свободному, надеюсь, ты это разрешишь!
– Да ведь во всем виноват Спартак!
– Ну конечно, клянусь скипетром Плутона!.. Я тоже говорю: во всем виноват Спартак… клянусь Геркулесом! Подумать только, осмелился внушить к себе симпатию великодушной матроны!
– Да, внушил. Этакий мерзкий гладиатор!
– Вот именно – мерзкий!
Но тут, прервав свою речь, фракиец спросил совсем другим тоном:
– Скажи мне все-таки, что тебе сделал дурного Спартак? За что ты так сильно ненавидишь его?
– И ты еще спрашиваешь, что плохого мне сделал Спартак?
– Да, спрашиваю. Говорят, этот плут провозгласил свободу рабам, а ведь ты тоже раб, и, мне кажется, тебе, наоборот, следовало бы питать добрые чувства к этому проходимцу.
И, не дав старику времени ответить, тут же добавил:
– Если только ты не притворяешься!
– Я притворяюсь?! Это я-то притворяюсь?.. О, пусть Минос будет милостив к тебе в день суда над тобою… Да и к чему мне притворяться? Из-за безумной затеи этого негодяя Спартака я стал самым несчастным человеком. Хотя я и был рабом у добрейшей Валерии, при мне были мои сыновья, и я был счастливейшим из смертных!.. Двое красавцев! Если бы ты их видел!.. Если бы ты их знал! Они близнецы! Да хранят их боги. Такие красавцы и так похожи друг на друга, как Кастор и Поллукс!..
– Но что же случилось с ними?
– Оба бежали в лагерь гладиатора, и вот уже три месяца, как нет от них никаких вестей… Кто знает, живы ли они еще!.. О великий Сатурн, покровитель самнитов, сохрани жизнь моим дорогим, моим прекрасным, моим горячо любимым детям!
Старик горько заплакал, и его слезы растрогали Спартака.
Помолчав немного, он сказал домоправителю:
– Ты, значит, считаешь, что Спартак поступил плохо, решив дать свободу рабам? Ты думаешь, что твои сыновья поступили дурно, присоединившись к нему?
– Клянусь всеми богами, покровителями самнитов! Конечно, они нехорошо поступили, восстав против Рима. О какой такой свободе болтает этот сумасброд гладиатор? Я родился свободным в горах Самния. Началась гражданская война… Наши вожди кричали: «Мы хотим добиться прав гражданства, которыми пользуются латиняне, как для нас, так и для всех италийцев!» И мы подняли восстание, мы дрались, рисковали жизнью… Ну а потом? А потом я, свободный пастух-самнит, стал рабом Мессалы. Хорошо еще, что я попал к таким благородным и великодушным хозяевам. Рабыней также стала и жена свободного самнита и родила детей в рабстве, и… – Старик на минуту умолк, затем продолжал: – Бредни! Мечты! Выдумки! Мир был и всегда будет делиться на господ и рабов, богатых и бедных, благородных и плебеев… и так он всегда будет разделен… Выдумки! Мечты! Бредни!.. В погоне за ними льется драгоценная кровь, кровь наших детей… И все это ради чего? Что мне до того, что в будущем рабы будут свободны, если ради этого погибнут мои дети? Зачем мне тогда свобода? Для того чтобы оплакивать моих сыновей? О, я тогда буду богат и счастлив… и смогу проливать слезы, сколько мне будет угодно! Ну а если дети мои останутся живы… и все пойдет как нельзя лучше, и завтра мы все будем свободны? Что же тогда? Что мы будем делать с нашей свободой, раз у нас ничего нет? Сейчас мы живем у доброй госпожи, живем у нее в достатке, есть у нас все необходимое и даже больше того. Если мы станем свободными, то пойдем работать на чужих полях за такую скудную плату, на которую не купишь даже самого необходимого… Вот мы будем счастливы, когда получим свободу… умирать с голоду!.. То-то будем счастливы!..
Старый домоправитель закончил свою речь, вначале грубую и бессвязную, но приобретавшую силу и энергию по мере того, как он говорил.
Выводы, которые он сделал, произвели на Спартака глубокое впечатление; фракиец склонил голову, погрузившись в глубокие и скорбные думы.
Наконец он встрепенулся и спросил домоправителя:
– Значит, здесь на вилле никто не знает греческого языка?
– Никто.
– Дай-ка мне палочку и дощечку.
Разыскав то и другое, домоправитель подал их солдату. Тогда Спартак на слое воска, покрывавшем дощечку, написал по-гречески две строки из поэмы Гомера:
Я пришел издалека, о женщина, милая сердцу,
Чтобы пылко обнять твои, о царица, колени.
Протянув домоправителю дощечку, Спартак сказал:
– Отдай это сейчас же служанке твоей госпожи. Пускай она разбудит матрону и передаст ей эту дощечку, не то и тебе и рабыне плохо придется.
Домоправитель внимательно рассмотрел дощечку с начертанными на ней непонятными значками, поглядел на Спартака, который в задумчивости медленно прогуливался по дорожке, и, решив, по-видимому, исполнить приказание, направился к вилле.
Спартак продолжал прохаживаться по дорожке и, то убыстряя, то замедляя шаги, дошел до площадки, расположенной перед самой виллой. Слова старого самнита смутили фракийца.
«Да ведь он прав, клянусь всеми богами Олимпа!.. Если погибнут в боях за свободу сыновья, что же будет радовать его на старости лет? – думал Спартак. – Мы победим, но ему-то что даст свобода, которая придет рука об руку с нищетой, голодом и холодом?.. Он прав!.. Да… Но тогда… Чего же я хочу, к чему стремлюсь?.. Кто я?.. Чего добиваюсь?..»
Он остановился на мгновение, словно испугавшись заданных самому себе вопросов; потом опять медленно зашагал, склонив на грудь голову под бременем гнетущих мыслей.
«Следовательно, то, чего я добиваюсь, – лишь химера, пленившая меня обманчивым обликом правды, и я гоняюсь за призраком, которого мне никогда не догнать? Если я и настигну его, он рассеется, словно туман, а мне будет казаться, что я крепко держу его. Что же это? Только сновидение, греза, пустая фантазия? И ради своих бредней я проливаю потоки человеческой крови?..»
Подавленный этими мыслями, он остановился, потом сделал несколько шагов назад, как человек, на которого наступал невидимый, но грозный враг – раскаяние. Но, тотчас же придя в себя, он высоко поднял голову и зашагал твердо и уверенно.
– Клянусь молниями всемогущего Юпитера Олимпийского, – прошептал он, – где же это сказано, что свобода неразлучна с голодом и человеческое достоинство может быть облачено только в жалкие лохмотья самой грязной нищеты? Кто это сказал? В каких божественных скрижалях это начертано?