– В нашей стране бережно лелеют всё самое отсталое, – едко изрёк он, едва графиня посетовала на докучливый звон и лязг кустарных предприятий, обустроенных повсюду в Озерках. – В тот год, когда в Лондоне запустили подземную железную дорогу, у нас упразднили крепостное право.
– В Северо-Американских Штатах рабство отменили четырьмя годами позже, но это же не делает их более отсталыми, чем Россия, – явила эрудицию Аполлинария Львовна.
– Вы совершенно правы, графиня, – отвесил символический поклон Ежов, его было не узнать сравнительно с утренним ясным настроем, столь он сделался нервозен, будто бы уязвлён. – С парламентаризмом картина схожая. В России самодержавие ограничено удавкой, а хотелось, чтобы конституцией. В отличие от нормальных стран, у нас любая попытка встречает яростное сопротивление министров. Великобритания давно управляется парламентом, в России народ уповает на батюшку-царя и подчинён произволу верхов.
– Я не нахожу слов, чтобы выразить своё сожаление, – графиня опустила глаза и стала рассматривать длинные ногти.
«Если позволить инородцу из черни долго болтать, затыкать его придётся кляпом», – только зависимое положение не допускало резко возразить, Савинков мягко осведомился:
– Почему, друг Ежов?
– Всё из-за религии, – вздёрнул подбородок журналист.
– Религия – вздор! – Воглев говорил с набитым ртом и оттого невнятно.
Савинков непроизвольно поморщился. Он не отдавал себе отчёта, от увиденного или от услышанного.
– На мой взгляд, вздор – считать, что она вздор, – не стал он сдерживать возмущения. – А почему вы составили такое мнение, позвольте узнать?
– Религия выродилась в сборник суеверий и несусветную чушь… как она может влиять? – ответил с небольшой запинкой Воглев.
– Любопытно-любопытно, – графиня опустила подбородок на руку.
– А я, как православный атеист скажу, что всё-таки влияет, – ринулся в бой Ежов. – И влияет несомненно. Православных вера в Бога отвлекает от веры в себя. У протестантов вера в себя не дозволяет уповать всецело лишь только на могущество Всевышнего. Поэтому русский Иван сидит на печи и ждёт, когда с неба повалятся калачи, а работящий Джон Булль без устали ищет возможность, куда бы приложить руки, и, что характерно, находит. То же с нашими либералами. Привыкли на диване бороться за права рабочих.
– Не все такие, камрад, – сдержанно указал Савинков. – Есть люди, которые делают дело…
– Ага, и где ты оказался? В медвежьем углу с такими же прекраснодушными. Остальные сражаются в Санкт-Петербурге с газеткой на кушетке. Всех активных власть не менее активно выметает за порог цивилизации. Потому что велика структура, а дура, – журналист помотал головой, вытряс из закоулков потаённые мысли, собрал их в кучку и раздвинул губы в саркастическую улыбочку. – Таков славянский национальный характер. Француз заводит собаку из эстетических соображений, немец из практических и только русский, чтобы почувствовать себя барином.
– Как человек, выросший в Варшаве и порядком живший в Германии и Франции, могу сказать, что русские ничем не лучше и не хуже других народов, – не идя на конфликт, возразил Савинков. – Русские не обладают исключительностью ни в чём.
– А я считаю, есть национальный характер, таковы мои соображения. Имею право сметь? – журналист сжал физиономию в кулачок. – Своё суждение иметь!
– Твои соображения лучше всего говорят о твоих предубеждениях, основанных на заблуждениях, друг Ежов, – мягко укорил Савинков.
– Ты не знаешь народа-богоносца, хоть и отирался бок о бок с ним в волчьих краях. Он тёмен, дик и желает плётки, да водки, – желчно ответил Ежов. – До настоящей цивилизации как до Луны. Не так, а, друг Антон?
– Отсталая страна – корягой пашут, ногтем жнут, – пробубнил Воглев. – Нет в ней технического прогресса.
«Какое вздорное суждение!» – подумал Савинков, однако деликатно опустил взор на тарелку и сосчитал до десяти, тогда как Ежов был самого высокого о себе мнения. Он продолжал метать ядовитые стрелы и договорился до того, что подытожил:
– Во всём виноват царь, и он должен уйти.
«Вульф сделался странен, – подумал Савинков. – Как будто обеспокоен чем-то или разозлён, вот и мечется».
– Государь император наделён полнотой власти сверх необходимого, – он попытался сгладить ситуацию. – Принятие Конституции должно ограничить самодержца в пределах разумной достаточности, но речи не может идти о свержении…
– Должен уйти сам. Отречься. Обязан, – стал рубить, как по плахе, журналист, взгляд его остановился.
Воглев громко засопел.
Столовый нож как бы случайно звякнул о тарелку графини.
– Я нахожу эту пикировку забавной, господа, – заметила Морозова-Высоцкая. – Но существуют темы, едва ли подобающие для застолий даже в нашей либеральной среде.
Ежов послушно смолк.
– Рад, что вы разделяете мою позицию о пределах допустимого, Аполлинария Львовна, – с искренней признательностью ответил Савинков, которому не хотелось продолжать словопрение.
Графиня кивнула.
Воглев беззвучно затрясся, косясь на собеседников исподлобья, чем однако не вызвал их удивления или смущения.
– Простота… – выдавил он сквозь стиснутые зубы. – Дачная простота.
6. Пока горит папироса
Савинков угостился папироской, которую предложил из портсигара Воглев. Расположились на скамеечке среди сосен в вышней части двора, удалённой от служб и соседей, и проезжей части, и всякого иного назойливого внимания.
– Расскажите, как там, в ссылке.
Савинков, чувствуя, что ему не подобает задавать обитателям конспиративной дачи вовсе никаких вопросов, касающихся их самих, проявил открытость.
– В Варшаве заметно лучше.
Сидели, дымили. К вечеру из травы налетала мошка. Квёлая, чухонская, не чета вологодской.
– Люди там хорошие, только много пьют и много болтают, – закончил Савинков, затянулся, протяжно выдохнул дым. – В ссылке – воля…
– Провокаторы?
– Их всегда следует опасаться. Серьёзные разговоры только с доверенными людьми.
Выслушав его, Воглев подумал, тряхнул головой, спросил предметно:
– Вы делу какому-нибудь обучены?
– Какому?
– Какому-нибудь практическому.
– У меня юридическое образование, полученное в Санкт-Петербургском университете и законченное в Германии.
– А такому делу, чтоб польза была?
Савинков замер. Напрягся. Помедлил. Спесиво поворотил к собеседнику лицо своё.
– Что вы имеете в виду?
– Химию. Технические науки, – конкретно прояснил тот.
– В этом случае настоящему делу мне придётся обучаться на месте, – с прохладцей ответил Савинков.
– Значит, готовы всё-таки?
– Давно готов. Я бежал, чтобы продолжить борьбу, а не тянуть до скончания ссылки. Лучше сгореть в деле, чем перегореть в спорах. Ежов прав, монархия изжила себя и теперь догнивает.
– Французскую революцию намерены делать?
– У власти одни слова и благие намерения. Все поступки совершаются людьми снизу.
– Снизу? – Воглев посмотрел с подозрением.
Савинков не обратил внимания и продолжал:
– Народ тёмен, это правда, но мы можем ему помочь. Наш долг – радеть за бесправных. Помогать им на стачках, организовывать, агитировать. Бороться за права забитых и угнетённых, используя полученное образование.
– Образование… – Воглев повесил голову и будто бы над чем-то тяжко раздумывал. – Образование в данном случае чистая фикция.
– Рабочие не имеют защиты закона о труде, а крестьяне голодают, потому что у них нет земли, – заводясь, сказал Савинков. – Народ неграмотен. Я был на Севере, я видел этих людей. Мы делаем что-то в столице и в Москве, но этого мало. Следует вести беседы с рабочими, склонять их к правильному пониманию жизни. Надо распространять литературу, и даже больше того, организовывать массовые забастовки. Протест должен вылиться на улицы. Ему нужно обрести вещественную форму.
– Ага, – Воглев стремительно мрачнел. – Как в девятьсот первом году. Студентов загнали в солдаты, организаторов стачек – в ссылку.
– Пусть так! Но мы должны продолжать. В ссылке я понял, что бесполезно ограничивать монархию конституцией, нужно менять саму систему.
– Как же вы намерены это делать?
– Объединять народ. Прежде всего, в столице и крупных городах. Организовывать рабочее движение. Пролетариата здесь много, он беден и доведён до отчаяния.
– На какие шиши организовывать? – усмехнулся Воглев и крепко затянулся.
– Будем пользоваться тем, что есть, – голос Савинкова звучал отрешённо. – А вы что можете предложить?
– Убивать их, мразей. Всех. По одному. Мразей никогда не бывает много. Если их давить, они обязательно кончатся, – Воглев почти рычал.
– Устранить какого-то министра как символ системы, безусловно, полезно для дела. Лишившись этой персоны, система останется без знамени и может оказаться склонной к позитивным переменам. Но убивать всех?
– Убивать всех! – по-настоящему зарычал Воглев. – Убийство одного чиновника заставит остальных насторожиться. Смерть двоих или троих принудит остальных застыть в страхе. Если исполнителей высокого ранга казнить регулярно, правительство призадумается, что оно ранее делало не так и почему у народа такая реакция.
Савинков слушал его, задумчиво сосал папиросу, потом сказал:
– Индивидуальный террор, по сути, – дьявольское искушение, когда не веришь в силу рабочего класса. Мы много говорили об этом в ссылке. Для мести деспотии он чудо как хорош: они – насилие, мы – бомбу. Но делать революцию динамитом всё равно, что кидать в болото камни. Только – плюх! – и нет его, а взамен – репрессии. Чтобы переломить ситуацию в свою пользу коренными образом, надо организовывать народное восстание и всей массой сносить обветшавшее здание гнилой монархии.
– Это такие общие слова, даже удивляюсь, что вас отправили в ссылку.
– Террор полезен, не спорю, – терпеливо продолжил Савинков. – Но вместе с народным движением, а не вместо него. Для организации народного движения нужно убеждение масс, а не только лишь убийство отдельных лиц. Добрым словом и динамитом можно сделать больше, чем просто динамитом.
– Нелегко оставаться добрым, когда нет денег, – вторя своим мыслям, сказал Воглев.
– Средства, – деликатно заметил Савинков, – можно добыть, если хватит духу на экспроприацию их у финансистов и банков.
Воглев неподвижно смотрел в землю.
– Со мной вы говорите одно, за столом другое, – пробурчал он.
«Как-то не складывается беседа, – засомневался Савинков. – Я перед ним сам как не в себе. Что это, откуда?»
– Там было не совсем уместно. Ежов – паяц. Перед графиней я не хотел предстать совершеннейшим злодеем.
– А передо мной не боитесь?
Сейчас Воглев изрядно подавлял, от него исходила неприкрытая угроза.
– Я уже государственный преступник, – решил напугать его Савинков. – Не боюсь. Что вы предлагаете?
– Дело надо делать.
– Какое дело?
– Узнаете, – Воглев резко встал, бросил под ноги окурок, топнул по нему и, слегка ковыляя, зашагал к дому.
7. Верхние и нижние
Савинков остался на скамейке, избегая встречи с троглодитом. Смотрел на дом, думал, что придётся бок о бок жить с этим тяжёлым человеком. Как найти с ним общий язык? «В народ не верит, религию отрицает, дичится. Всё не по нём, нигилист какой-то», – опечалился Савинков. Он ощутил себя лишним на этой даче и вообще в Озерках.
Савинков поднял глаза. Дневной зной унялся, но небо и не думало темнеть. «Белые ночи, как в ссылке… Или здесь закончились? В любом случае, светло будет ещё долго, не споткнёшься. Что, если уйти сейчас, по вечерней свежести? Сколько до Песков? Я смогу посетить по очереди всех в пристойное время, если сразу найти ночлег не получится. У кого-нибудь, да приткнусь. Надо двигать, пока не поздно». Поев и выспавшись, молодой социалист ощутил прилив сил и чувствовал себя способным к любым свершениям, включая поход из пригорода в центр и блуждание от порога к порогу.
Деловито подошла Марья. Примерилась, будто гвозди заколачивала:
– Барин, идём в дом. Я комнату наверху прибрала.
Странствия по ночному Санкт-Петербургу отменялись.
Савинков смахнул со щеки комара, поднялся со скамейки, одёрнул пиджак.
– Где Антон Аркадьевич?
– Внизу, – Марья не сочла нужным развивать мысль, найдя интерес гостя удовлетворённым в полной мере.
Новое жильё размещалось под самой крышей. Просторная комната в мансарде имела все признаки упадка. Козетка и мягкое полукресло с полосатой обивкой принадлежали к одному гарнитуру. Жёлтого дерева диван-монстр с огромною выгнутою деревянною спинкой, прикрытый красным бархатным покрывалом с бахромой, относился к совершенно иному. Непонятно было, как его затащили сюда. Туалет с мутным зеркальцем в простенке между одёжным шкапчиком и жёстким немецким стулом были словно доставлены из передней невзрачного доходного дома. Имелся даже седой старины письменный стол, перекошенный, с кругами от стаканов и прожжённой на правом углу столешницей, в которую въелась затёртая чернильная лужа. «Кабы не времён Павла Петровича обстановка», – поразился впечатлительный революционер.
На столе стоял ещё очень даже приличный графин с отбитым по краю горлышком. Полосатые зелёненькие обои, пожухлые и выгоревшие. Кружевные занавесочки, обветшалые и припудренные пылью, как щёки графини Морозовой-Высоцкой.
Когда-то это была комната-бонбоньерка. Потом в неё стащили всё ненужное и обустроили для невзыскательного жильца, чтобы разместить его по острой потребности в пристанище.
«Селят, как студента, под крышу», – Савинков огляделся, стараясь угадать, что вызывает у него настороженность.
В комнате не было образов!
Не имелось даже намёка на то, что когда-то в углу размещался иконостас и висела лампадка. Обои были нетронуты. Божье присутствие в доме Морозовой-Высоцкой отродясь не жаловали.
– Вроде припрятала все штольцевы останки, – сообщила Марья. – Если найдёте чего, кидайте в угол, потом уберу.
– Кого? – встрепенулся Савинков. – Кто здесь жил?
– Штольц.
– Кто такой Штольц? – из неразговорчивой прислуги каждое слово приходилось тянуть клещами.
– Андрей Иванович Штольц, покойный. Тоже изобретатель, как Антон Аркадьевич.
– Отчего он умер?
– От чахотки, – Марья угрюмо развернулась и вышла. – На той неделе.
– Он тут жил?
– Жил, – бросила она, не оглядываясь. – Теперь вы.
«Достойная смена, нечего сказать», – подумал Савинков. Новая обитель ему не понравилась. Он достал из саквояжа несессер, положил к зеркалу. Убрал в шкапчик запасной галстук, чистый воротничок и манжеты. В саквояже осталась нестиранная сорочка и кальсоны. «Надо бы отдать Марье», – Савинков поставил саквояж на дно шкафа. До лучших времён.
Монструозный диван мог служить удобной постелью даже человеку рубенсовских форм. Неведомый Штольц имел возможность состариться и умереть на нём при графском пансионе.
Воображение услужливо нарисовало суетливого немецкого аптекаря с круглыми стёклами в жестяной оправе на длинном носу, белом халате, седыми жиденькими патлами до плеч, аккуратно подпиленными ногтями на сухеньких пальцах, чисто отмытых и пахнущих лакричными конфетами. Почему-то аромат лакрицы должен был сопровождать аптекаря. И хотя ею тут не пахло, Савинков на миг почувствовал его и поморщился. Марья прилежно убрала, не осталось никаких следов Штольца, по которым можно было бы составить представление о прежнем обитателе. Только фамилия, названная служанкой, в сочетании с эклектичной обстановкой произвела образ невзыскательного немчика из второго-третьего поколения петербуржцев, лишённых корней и докатившихся в обрусении до разночинцев.
В комнате стало грустно, и Савинков поспешил покинуть её.
Он спустился и, к своему удивлению, нашёл дом пустым. Заглянул в гостиную – там царило безлюдье. Не осмеливаясь тревожить новых товарищей в их покоях, Савинков вышел во двор, обошёл его, но не обнаружил даже финна, с которым намеревался завести знакомство. Заглянул на кухню, но и Марья исчезла куда-то. Донельзя озадаченный, Савинков сунул нос в таинственную пристройку. За дверью стучал механизм, из трубы шёл дым. Молодой революционер потянул ручку, дверь отворилась. В окутанном водяным паром помещении светилось поддувало топки. Горел огонь, нагревая бак, шуровал взад-вперёд поршень, крутя колесо, от которого бесконечный ремень сквозь щель в полу приводил в движение нечто в подвале. Из щели пробивался тусклый свет. Возле топки громоздились поленья, приготовленные на ближайший обед богу огня, возле бака – резервуар с водой, подношение богу пара. Здесь не мелочились с расходами, делали по-взрослому, по-большому. Закопчённый изнутри сарай и работающая в нём машина впечатлили юриста. «У графини тайное производство. Воглев – типичный технарь. Юсси заготовляет дрова и заправляет бак. А Штольц умер и теперь я на его место, – ход мысли, приводимой в движение богом логики, был чёток и краток. – Я пойду в подземный цех кем-то, не требующим квалификации. На даче будет не скучно. Ну и пусть!»
Савинкову показалось, что снизу доносятся голоса, но пыхтенье и стук паровика заглушали все остальные звуки практически полностью. Махнул рукой, вышел.
Весь дёрганый, из особняка выскочил Ежов. Лицо от переживаний стянулось в кукиш.
Заметив Савинкова, он поклонился в пояс и крикнул:
– Моё почтение! С назначением! Премного рад за вашу милость.
Немало обескураженный, Савинков подошёл к приятелю и спросил:
– Ты о чём?
Он желал разрешить неловкую ситуацию. В голосе репортёра звучала такая зависть, что, зная мелочный характер Ежова, естественно было полагать гнев, не оправданный, однако, никакими поступками Савинкова.
На недоумённый вопрос Ежов отреагировал своеобразно. Глубоко надвинутое на лоб канотье придавало ему вид сумрачный и дерзкий, словно Ежов вот-вот выхватит из кармана «бульдог» или финку и потребует кошелёк или жизнь.
– Сразу в нижние, да? – у него задрожала губа. – Вот так, сходу, прямо с поезда. Молодец! Что ты графине про меня наговорил?
– Мы о тебе вообще не говорили, – навет принудил оправдываться, будто Савинков был виноват. – Меня только что заселили в мансарду, в комнату покойного Штольца, – закончил он.
– Наверх, значит, подняли. В подвал, значит, пойдёшь.
– В подвал? О чём ты, друг Ежов?
– Узнаешь, – прошипел Ежов и сделался на мгновение похожим на Воглева, до того проступили отказные черты нигилиста, враз отринувшего всё, что ему было дорого.
Эта почти детская обида смутила Савинкова.
– Что случилось, Вульф? – он осторожно взял камрада за рукав. – Что я тебе сделал?
– Ничего, просто завидую успеху. Я два года ждал, – репортёр отвернулся. – И зови меня Ежовым, ладно? С прошлым покончено.
– Прости, не думал… Но ты ведь до сих пор подписываешься Вульфом, разве не так?
– Редко, и то в московских изданиях, когда про Питер что-нибудь скабрезное напишу. Что было, то быльём поросло.
– Ну… как скажешь, друг Ежов, – примирительно сказал Савинков. – Мир, да?
– Ага, – Ежов застыл в улыбке. – Поздравляю, – он глубоко вдохнул и овладел собой. – Мы с Адой будем заходить.
Он почти дружески пожал Савинкову руку, а потом быстро направился к калитке своей подпрыгивающей походкой.
Осознав, что внутренние переговоры шли о назначении деликатного характера и завершились не в пользу Ежова, Савинков перевёл дух.
«Вот же попал, как кура в ощип, – досадовал про себя беглец. – Дачная простота – свинство. Ежов – хам. Воглев – дикарь. Весь двор странен, как минимум. Паровая машина в сарае. Закулисные сговоры, скандалы, интриги, раздоры. Кажется, Озерки съели все приличия».
Он совершенно не знал, что теперь делать.
Смеркалось, а начавшийся с прибытия поезда сумасшедший день и не думал кончаться.
8. Две рюмки абсента и переодевание
К запланированному вояжу Александр Павлович Анненский готовился загодя. С четверга его щёк не касалась бритва брадобрея. Вернувшись из Департамента раньше обычного и переодевшись в штатское, остатнюю часть дня он провёл в публичном доме на Вознесенском проспекте, а оттуда переместился обратно на квартиру, чтобы сменить платье на соответствующее обстановке Правой стороны.
Воспитанный по спартанскому образцу, Анненский привык к умеренности. Как человек холостой, он снимал едва ли подобающую его положению скромную пятикомнатную квартиру с собственной мебелью в доходном доме Башмакова окнами на Мойку. Кухарки, по беспорядочному образу жизни, нарушаемой экстренными делами службы, Александр Павлович не держал. Готовить приходила баба и, в случае надобности, состряпать мог слуга Валериан, нанятый из проверенных людей – малый прискорбно грамотный, начитанный поэзией и оттого слегка придурковатый.
Пришлось обождать, пока он добежит от своего чуланчика при кухне и отворит.
– Спишь, гадское отродье? – лениво бросил Александр Павлович, переступая через порог. – Почта была?
– Так точно. Никак нет, – отрапортовал Валериан, ловя котелок, и поправился: – Виноват! Никак нет. Так точно!
– Что «так точно»?
– Почта была. В кабинете-с. И свежих газет принёс.
– А что «никак нет»?
– Не сплю-с…
– Болван.
Щёлкая каблуками по паркету, Анненский пересёк залу и водворился в спальню. Скинул донегаловый английского фасона пиджак на руки Валериану – почистить. Стянул галстук, бросил на кресло.
– Оставь меня.
– Мыться?
– Нет.
«Des odeurs de la maison de tolerance deviendront des marques du milieu proche pour eux, – знаменитый сыщик скрипнул зубами в предощущении дна столичной жизни. – Des elements criminels les sentent comme des chiens”.[4]
Как настоящий русский дворянин, Анненский часто думал по-французски, но говорить предпочитал по-русски даже наедине с самим собой (это позволяло не терять навыка), чтобы люди простого звания не принимали за иностранца.
Валериан выскользнул подобно раку, что могучим подгибанием хвоста смещается задом наперёд быстрее ветра, затворил за собою двери. Анненский продолжил разоблачение и остался в шёлковых кальсонах и нижней рубахе с инициалами. В этом костюме, сделавшим бы честь Адаму, он прошёл в столовую гимнастическим шагом. Раскрыл чёрные створки титанического буфета. Поставил на столик в спальне узкую рюмку, плоскую бутылку мятного ликёра и квадратный графин, наполовину полный светозарной настойки цвета весенней травы. Ею он наполнил рюмку на две трети, добавил ликёру. Серебряным кинжальчиком для вскрытия конвертов, взятым с прикроватного столика, быстро и тщательно размешал. Жидкость помутнела. В комнате, перебивая запах ступней и подмышек, поплыли мятный дух и терпкий аромат полыни.
Анненский выпил абсент, подошёл к платяному шкафу – чёрному колоссу, подарку тётушки наравне с буфетом, повернул ключ. Разверз его вместительное нутро и обратил взор в правый угол, где висела спецодежда.
Чего там только не было для грамотного ведения оперативной работы! Пёстрое разнарядье могло бы ввергнуть в недоумение либерального интеллигента и вызвать поток саркастических острот из его разработанных уст. Народовольца же, знакомого с правилами конспирации, домашний гардероб жандарма привёл бы в глубочайшую печаль по факту сделанных выводов о смене множества личин, за которыми с успехом скрывался важный чин охранки.
И действительно, более опасного противника, нежели Анненский, трудно было себе вообразить. Когда он облачился в дешёвую летнюю пару с кремовой сорочкой и красной бабочкой, повесил на руку трость и подошёл к зеркалу, из-под полей дрянной шляпы блеснули злые глаза мокрушника – то ли гастролёра, то ли отсидевшего слесаря. Рыжие замшевые перчатки дополнили наряд, скрыв холёные руки офицера.
Анненский нажал кнопку под крючком трости. Семидюймовый стилет легко покинул гнездо. Вдвинул обратно. Щёлкнул фиксатор.
Пошарил на верхней полке между шляпных картонок, брошенных навалом кепи, картузов и прочих головных уборов простолюдинов. Под руку попалась бритва, к счастью, не раскрывшаяся до конца. Анненский вжал обушок в рукоятку, осторожно переместил пальцы в угол полки. Ладонь наткнулась на холодный металл. Испытывая колебания, Александр Павлович достал изящный медный кастет. Положил в карман пиджака. Кастет оттягивал. Вынул, надел на руку, сжал. Медь нагревалась медленно. Анненский смотрел на закованную в металл руку. Расставаться с хорошей вещью претило.
– Настала летняя пора, кастет быстрее топора, – убеждая себя, произнёс Анненский, и тем самым положил конец сомнениям.
Сунул оружие в брючный карман. Там кастет колыхался при ходьбе, но был значительно менее приметен.
– Когда идёшь на Выборгскую сторону, лучше взять запасную приблуду, чем не взять, а потом пожалеть.
Изрекя сию избитую во всех смыслах истину, знаменитый сыщик налил полную рюмку абсента. Графин наполовину опустел. Анненский хватанул на ход ноги неразбавленной семидесятиградусной настойки и не поморщился, и даже не моргнул.