Михаил Орлов
Смерть на Босфоре
Из хроник времен Куликовской битвы
© М. Орлов, текст, 2010
© Геликон Плюс, макет, 2010
* * *Посвящается памяти моих родителей
Александра Михайловича и Анны Алексеевны
Не тогда мы садимся в ладью Харона,
когда пробил наш смертный час.
Еще много раньше по этим водам
роковым уже носит нас.
Дюла Ийеш[1]Пролог
1Пролив Босфор протяженностью пятнадцать морских миль имеет множество водоворотов и два течения: верхнее из Черного моря в Мраморное и глубинное в обратном направлении. Мысленно донырнем до нижнего и понесемся, увлекаемые им, до серебрящейся подземной реки Стикс. Казалось бы, и все, но нет! Сэкономим и не станем платить два обола[2] угрюмому перевозчику Харону. Каждый переправится на другую сторону в свой час, а пока побродим вдоль низкого берега, вглядываясь в призрачные тени на том берегу…
2Ясным сентябрьским днем 6887 года от сотворения мира, или иначе – 1379 года от рождества Господа нашего и Спасителя мессер Доменико Каэтано, светлейший вельможный консул генуэзской колонии Галаты, расположенной на побережье Босфора, с верхней открытой площадки башни Христа обозревал окрестности. Слева от него синели воды пролива, разделявшего Европу и Азию, а прямо перед ним за лазоревой гладью Золотого Рога высились серые крепостные стены Нового Рима, из-за которых виднелись шпили дворцов и купола храмов. Кроме всего этого краем глаза консул видел жену достопочтенного советника господина Джакомо Фрегозо, известную стерву и потаскуху донну Лючию. Она принимала ванну на открытой террасе и своей ослепительно-порочной наготой отвлекала солдат на городских стенах, взиравших на нее. Тьфу ты, прости, Господи!
Стояло безветрие, но Каэтано, старый, матерый купец, изрядно поплававший на своем веку и повидавший всякого, чувствовал, что где-то на юге, за Дарданеллами, в Эгейском море собирается буря, которая придет еще не скоро, но неизбежно, как страшный суд, которым священники пугают прихожан. Пока же кругом царили покой и тишина, женщины развешивали выстиранное белье, а огородники поливали грядки, не ведая, что буря принесет с собой ливень. Впрочем, ныне Каэтано не до погоды – он размышляет о делах вверенной ему колонии… Свергнутый два года назад своим сыном, одноглазым Андроником, император Иоанн V Палеолог при помощи венецианцев и турок вернул себе престол. Обстановка на Босфоре осложнилась, ибо генуэзцы поддерживали Андроника, укрывшегося у них. Греки несколько раз пытались овладеть Галатой, но безуспешно. В ответ на это генуэзские галеры блокировали Босфор, лишив Константинополь подвоза хлеба из Причерноморья. Война была не выгодна ни одной из сторон, так как мешала торговле, но тем не менее продолжалась. Недавно в здешних водах произошло сражение венецианской и генуэзской флотилий, окончившееся безрезультатно. Каэтано хотя и не считал себя провидцем, но чувствовал, что исход борьбы между двумя республиками решится не здесь, а где-то в Адриатике или Эгейском море.
Ситуацию еще более усугубляли вести, приходившие с Запада, – что-то неладное творилось в святой католической церкви. Люди перестали отличать пророков от безумцев. После кончины его святейшества Григория XI пап стало двое – один в Италии, другой в Авиньоне. Об Урбане VI ходила молва, что он психически нездоров, страшно властолюбив, упрям и невоздержан на язык. О Клименте VII говорили, что он скорее полководец, нежели церковный иерарх, и ему более подходит корона, нежели папская тиара. По натуре он не то что не милосерден, а невероятно жесток. Будучи еще папским легатом графом Робертом Женевским, он вырезал все население Чезены[3]. Все, более четырех тысяч! За что получил прозвища «мясник» и «чезенский палач»…
Святейшие отцы с пеной у рта предавали друг друга анафеме, и о согласии меж ними не могло идти и речи. Повсеместно происходили странные вещи. Некоторые епископские кафедры одновременно занимали два епископа – одного назначал итальянский папа, другого авиньонский; случалось, что и в монастырях сидели по два настоятеля. От этого у католиков мутился рассудок – никто не ведал, за кого молиться, потому некоторые молились за обоих пап, а иные ни за одного.
Впрочем, тут от вельможного консула ничего не зависело. Вздохнув и отогнав от себя назойливые мысли о политике, он стал думать о своем сыне и наследнике. Юноше исполнилось двадцать, а у него на уме – одни развлечения. В его возрасте Доменико Каэтано вовсю помогал отцу вести торговлю, стараясь вникнуть в каждую мелочь, а его отпрыск говорит, что коммерция скучнее воскресной проповеди, не понимая, что нет ничего более азартного и завораживающего, чем сложные многоходовые сделки, в которых трудно предугадать, что они сулят – прибыль или разорение. А это так щекочет нервы…
От этих тягостных раздумий консула оторвал слуга, доложивший, что с «Апостола Луки», который бросил якорь в проливе, не доходя до Галаты, прибыли двое чужеземцев и просят принять их. Право же, как отрадно порой уйти от семейных дел в суету повседневных государственных хлопот… Консул еще раз ненароком взглянул на донну Лючию и начал спускаться.
Когда Каэтано ступил в облицованную ярко-белым, почти прозрачным паросским мрамором приемную палаццо Консулов, ему навстречу поднялись двое: один осанистый с пегой окладистой бородой, в черном длиннополом кафтане чужеземного покроя, при кривой сабле на левом боку, другой – щуплый, невзрачный с серым землистым лицом. Осанистый заговорил по-славянски, но потом остановился, и невзрачный начал переводить на греческий:
– Дозволь, светлейший господин консул, в твоих владениях предать земле тело почившего на корабле русского архимандрита[4] Михаила.
– Выкинули бы мертвеца за борт, как то заведено у моряков, да и дело с концом… К чему такая морока?
– У нас так не принято… К тому же он человек непростой, – стыдливо опустив глаза, словно в чем-то провинился, отвечал толмач.
– Что ж такое приключилось с этим непростым человеком, коли ему понадобились услуги могильщика?
– Еще поутру он был вполне здоров, во всяком случае так казалось, да не так обернулось. После трапезы отправился почивать и не пробудился более – вылетела душа из тела и унеслась в дивные заоблачные пределы…
– Бывает, бывает… Прежде, однако, хотелось бы знать, откуда вы и зачем прибыли сюда?
– Мы из Москвы, светлейший господин. Посольство к его святейшеству вселенскому патриарху от великого Владимирского князя Дмитрия Ивановича, а это его боярин Кочевин-Олешеньский, – показав на человека в черном, ответил переводчик.
– Место на кладбище, вестимо, сыщется, но прежде хочу переговорить с капитаном корабля или судовым священником. Если все окажется так, как вы утверждаете, то милости прошу. Смотрите только, сполна оплатите кладбищенскую пошлину да не забудьте отблагодарить могильщика Петро.
Капитан остался на корабле – в размирье покидать судно ему не полагалось, – а на берег отправился исполнявший обязанности падре монах ордена святого Франциска Ассизского в серой, похожей на бесформенный мешок, подпоясанной веревкой рясе. Он поведал консулу, что почивший имел довольно высокий ранг при дворе московского государя, поскольку, ничуть не церемонясь, командовал своими спутниками.
– Не кажется ли тебе, святой брат, его смерть несколько странной?
– В некотором роде это так. Однако что мне до схизматиков? Иной раз я даже радуюсь их несчастьям, хотя это и недостойно христианина.
С этим Доменико Каэтано спорить не стал, он тоже недолюбливал православных, и, ввиду того что явных следов убийства не обнаружилось, разрешил похоронить русского в земле колонии.
Тело архимандрита переправили на берег и понесли на кладбище, находившееся за северными воротами Галаты в Долине Источников. Миновав ветряную мельницу, лениво махавшую своими огромными крыльями, увидели каменные надгробья и свернули к ним. Петро с киркой и лопатой уже поджидал подле свежевырытой могилы. Наскоро сбитый гроб опустили в яму. Протопоп московского Успенского собора отец Александр поднял горсть песку и, благословляя тело, бросил ее на крышку гроба:
– Господня земля и исполнение ее…
Вот тут-то и поднялся ветер, ломая ветви кипарисов, а потом разразилась буря, приближение которой еще днем предчувствовал Каэтано, да с грозой, что редкость для осени. Молнии, словно ятаганы, рассекали небосвод…
Скомкав похороны, священник наскоро дочел заупокойную молитву, и все заторопились прочь, поручив могильщику самому поставить над могилой крест. Что было не совсем по-христиански… Впрочем, живым в первую очередь надлежит думать о себе, а уже начали спускаться сумерки, Босфор волновался, меж тем им еще предстояло возвращаться на корабль.
Часть первая
(сентябрь 1379 – сентябрь 1380 годов)
1Минуло три месяца. Москва, студень, по-нынешнему – декабрь. Мороз пока не крепок, но уже кусает щеки бабам и ребятишкам, мужикам легче – у них бороды. Под Рождество Христово из Царьграда к благоверному великому князю Дмитрию Ивановичу от архимандрита коломенского монастыря Мартиниана (по-простонародному Мартьяна) прибыл инок-серб, назвавшийся Кириллом, со страшным известием – Михаил, отправившийся к патриарху для рукоположения в митрополиты, отдал Богу душу. Князь принялся расспрашивать, что да как, но никаких подробностей так и не выведал. «Странно, Мартиниан посылает ко мне человека, но ни в какие детали его не посвящает…» – недоумевал Дмитрий Иванович.
Вспомнился покойный Михаил, в миру Митяй[5] Тешилов. Судьба сулила ему славное и великое будущее, жизнь его, казалось, была на взлете, но вот внезапно оборвалась. Видно, под несчастливой звездой явился на свет сей муж. За свой век он прочел много книг, а пересказывал их так, что рот разинешь, не примыкал ни к одной из придворных группировок и руководствовался лишь интересами Дмитрия Ивановича. Тот в свою очередь относился к нему, как к брату, и любил безмерно. Случалось, в беседе, не сговариваясь, разом произносили одни и те же слова, а потом хохотали, словно безумные, будто в их телах обитала единая душа, но разве такое возможно… Один – великий князь, потомок Рюрика, другой – поп и сын попа. Тем не менее мысли у обоих частенько оказывались на удивление схожи.
Вспомнилось, как познакомился с покойным в Коломне, на литургии в Успенской церкви, пленился статным, сладкоголосым батюшкой, забрал его с собой и сделал сперва своим духовником, а затем и печатником[6]. С тех пор Митяй безотлучно находился при Дмитрии Ивановиче, поскольку князья не «рукоприкладствовали», то есть не подписывали бумаг, да и грамотой-то толком не владели, а все государственные документы скреплялись печатями.
Чувства, которые Дмитрий Иванович питал к покойному, были сродни платонической любви, потому горестное известие повергло его в печаль. Даже почивать не отправился к своей разлюбезной княгинюшке Евдокии Дмитриевне, хотя знал, что ждет. Остался у себя. Обеспокоенная жена отрядила старую боярыню Всеволожскую осведомиться: не занедужил ли милый, не кликнуть ли лекаря?
Только рукой махнул:
– Ничего не надо! Ступай…
Злые языки уверяли, что князь любит своего печатника даже сильнее, нежели жену, намекая на отвратительный содомский грех. Эх, попались бы ему эти зубоскалы – враз бы онемели…
Дмитрию Ивановичу минуло двадцать девять. Был он среднего роста, сероглаз, русоволос и чуть полноват. Что не удивительно, большинство правителей чревоугодничали – развлечений тогда имелось немного, вот и коротали время за трапезой. К тому же считалось, что дородный значит красивый.
Всю ту длинную зимнюю ночь за стеной выла вьюга и время от времени слышался шорох осторожных шагов. Это в опочивальню босиком, чтобы не потревожить, словно призрак, проскальзывал истопник Ванька Кулич. Подбросит в печь березовые поленья и бесшумно на цыпочках уберется восвояси. Огонь жадно хватал дрова и пожирал их с сатанинским гоготом, а князь смотрел на пламя и вспоминал Митяя. «Эх, не сыскать мне более такого собеседника. Почил, и будто часть души омертвела… Не уберег его Кочевин-Олешеньский. Ну подожди ж у меня, воротишься, за все ответишь…» – будто в лихорадке думал князь и непроизвольно кривил губы. Всю ночь он не сомкнул глаз, но под утро вязкая, словно туман, дремота одолела, и сон взял свое.
Проснулся, когда за окном уже серел тусклый зимний день, внутренне несколько смирившимся со смертью своего любимца. Душевная боль хотя и не утихла, но притупилась. Сам не понимая зачем (все равно ведь проведают), пожелал до поры до времени сохранить смерть Митяя-Михаила в тайне, а потому отправил инока-серба в дальнюю Чухлому. Тамошнему своему наместнику наказал ни в чем не ущемлять Кирилла и держать его в чести, как дорогого гостя, но из города не выпускать. Впрочем, князь не ведал, что прежде, чем явиться к нему, серб заглянул еще кое-куда и передал некой особе нательный крест усопшего.
Завистников и врагов у Михаила хватало, и Дмитрий Иванович об этом догадывался. Его всегда изумляла чудовищная способность людей ненавидеть самых умных, честных и пригожих, а жалеть самых гнусных, дурных и подлых. Да что рассуждать о посторонних, коли даже митрополит Алексий, поддерживавший его во всем, не пожелал видеть Митяя-Михаила своим преемником, да и смиренный Сергий Радонежский открыто недолюбливал покойного. Княжеский любимец платил им взаимностью и вовсе не горел желанием становиться русским первосвятителем, ибо нрав имел совсем не иноческий, а легкий и веселый, даже озорной, а характер – самолюбивый, запальчивый, азартный, да и привычки его были отнюдь не аскетические. Сперва Дмитрий Иванович предложил митрополичий посох Сергию, но когда тот отказался, вознамерился сделать русским святителем своего любимца. Тут внезапно заартачился и Митяй, чего прежде не случалось. Только потом князь дознался, что в ту пору его духовник и печатник более помышлял о своей полюбовнице, дочке богатого гостя-сурожанина Степана Ховрина, чернобровой Варваре, нежели о белом клобуке[7]. Дело было щекотливое, от него зависело доброе имя девицы, которое каждая старается сберечь. К тому же для женитьбы на Варваре имелось и другое препятствие – Митяй был вдов, а вторично венчаться священнику не дозволялось, потому он даже намеревался снять с себя поповскую рясу. Пришлось употребить власть, только тогда он уступил и смирился.
Назло судьбе, проведя последнюю ночь на Никольской улице в объятиях своей Варвары, Митяй распрощался с ней, как ни в чем ни бывало, утаив, что расстаются навсегда. В то же утро в княжеском Спасском монастыре на Крутицах, одном из главных кремлевских монастырей, Чудовский архимандрит Елисей, прозванный Чечеткой, водрузил на главу нового инока черный клобук и нарек его Михаилом – по первой букве мирского имени. Формально, согласно церковным канонам, митрополичью кафедру мог занять и священник, но такого никто не помнил. Святители всея Руси испокон веков имели монашеский сан. В тот же день по воле великого князя Спасский архимандрит Иван Непенца сложил с себя сан «по глубокой старости», а вечером Михаила возвели в архимандриты.
Такая поспешность не только не соответствовала, но и противоречила всем традициям. Чернецам и старцам, которые долгие годы пребывали в затворничестве и молитве, это представлялось святотатством. Михаила они воспринимали «новиком» в иночестве, а не своим пастырем и наставником. Да и правда, можно ли, только приняв постриг, учить других тому, чего сам не постиг в полной мере? Число недоброжелателей архимандрита множилось. Монахи начали покидать обитель, казалось, скоро в ней останется один Михаил, но того это ничуть не смущало – за ним стоял великий князь…
В феврале следующего года умер престарелый Алексий и вселенский патриарх Макарий по просьбе Дмитрия Ивановича, подкрепленной щедрыми подарками, нарек Михаила митрополитом и пригласил Спасского архимандрита в Константинополь для посвящения в сан. Торопиться с поездкой тот не стал, однако переселился на митрополичий двор, надел святительскую мантию и принялся собирать дань с духовенства. Вскоре русская церковь почувствовала на себе его крутой нрав. Не церемонясь, он «многих в вериги железные сажал и наказывал своей властью», обещая произвести радикальные изменения в устройстве митрополии, недостатков в которой имелось предостаточно… Однако для того, чтобы приступить к реформам, следовало быть рукоположенным.
Случилось так, что Михаил поссорился с епископом Дионисием Суздальским, который не желал его видеть митрополитом. Разгорелся скандал, и великий князь посадил строптивого владыку в темницу, но за него поручился Сергий Радонежский. Узник обещал смириться, и его освободили, но покинув Москву, он вопреки своему слову отправился в Константинополь жаловаться на Михаила. Последнему ничего не оставалось, как только поспешить туда же…
2Теперь вернемся назад, в сентябрь того благословенного 1379 года, и посмотрим, что происходило на «Апостоле Луке» после погребения архимандрита Михаила.
Некоторые сперва злорадствовали в душе, но языку волю не давали, большинство же растерялось… Что делать дальше, никто не знал. Особенно это мучило большого боярина Юрия Васильевича Кочевина-Олешеньского, представлявшего в посольстве особу великого князя. Ему надлежало либо известить обо всем своего государя и ждать указаний, либо возвращаться восвояси несоло хлебавши. Меж тем приближалась пора осенне-зимних штормов, когда навигация по Великому морю (так итальянцы называли Черное море) замирала, а возвращаться по суше через османские владения было делом рискованным и небезопасным. Опытный дипломат, не раз участвовавший в сложнейших переговорах с Ордой и Литвой, выполнявший и особо конфиденциальные поручения, о которых только шептались, маялся. Вновь и вновь вспоминалось напутствие князя:
– Без митрополита не возвращайся. Мне нужен свой святитель! Сейчас, когда Ольгердовы[8] сыновья перегрызлись, хочу воспользоваться этим и оторвать от Литвы часть русских земель, и хорошо, чтоб на это благословил архипастырь.
«Вот беда так беда! Что же предпринять?» – ломал себе голову Кочевин-Олешеньский, расхаживая по высокой корме корабля и вдыхая свежий воздух Босфора, в котором причудливо смешивались терпкие запахи малоазиатских трав с солеными морскими бризами.
Как он ни мучился, но ничего путного на ум не шло. Тогда Юрий Васильевич призвал митрополичьих бояр – Феодора Шолохова, старшего среди них, но еще довольно молодого по возрасту, а также Ивана Коробьина, Невера Бармина, Стефана Кловыня – и спросил у них совета.
Шумливые дотоле бояре как аршин[9]проглотили, насупились, даже пригорюнились – тут дашь маху, так и головы не сносишь…
– Что вы такие скучные? Говорите хоть что-нибудь… – пытаясь расшевелить их, потребовал Кочевин-Олешеньский.
Все посмотрели на Шолохова. Тот в задумчивости огладил бороду, невесело глянул исподлобья, словно затравленный волк, и предложил сперва ознакомиться с содержимым ризницы[10] покойного, а уж потом мыслить о дальнейшем.
Все гурьбой отправились туда и отперли сундуки. На дне небольшого кипарисового ларца обнаружили белые, то есть чистые (не заполненные) хартии с привешенными к ним серебряными печатями великого князя. Дмитрий Иванович дал их своему любимцу, дабы тот воспользовался ими сообразно обстоятельствам, ибо, сколько посольство пробудет на чужбине, никто не ведал. Покойного святителя Алексия томили в Царьграде более года, прежде чем возвели в сан…
Кроме одежды и церковных сосудов из золота и серебра в ризнице хранилась и митрополичья казна. Не погнушались, пересчитали – оказалось без малого две тысячи рублей. Немало!
Чтобы выяснить обстановку в Царьграде, туда отрядили невзрачного, но шустрого и расторопного малого – толмача Ваську Кустова, который, как и все люди, склонные к дури и пакости, был самодоволен, но лебезил перед каждым, кто выше его по положению, хотя в душе презирал весь белый свет.
Через день от берега отделилась утлая лодчонка, в ней сидел растрепанный, расхристанный Васька, во всю глотку распевал срамные непотребные песенки и кое-как греб одним веслом, ибо другое упустил, даже не заметив того. Суденышко рыскало на небольшой волне из стороны в сторону, казалось, еще немного – и зачерпнет воды или закружится в одном из водоворотов, но кое-как доплыл…
Поднявшись на борт «Апостола Луки», толмач с идиотской ухмылкой подтвердил то, что и без того знали: сын императора Иоанна Андроник укрылся в Галате, а патриарх Макарий, благословивший покойного Михаила на русское первосвященство, низложен. Напоследок, окинув бояр невинным лучезарным взором то ли младенца, то ли юродивого и по-дурацки лыбясь, мол, не обессудьте, сообщил, что в Царьграде ныне обретается митрополит Малой Руси[11] и Литвы Киприан, проклявший московского князя «по правилам святых отцов». От такой новости у Кочевина-Олешеньского даже сердце заныло и на душе сделалось муторно, а голова наполнилась мыслями одна тревожней другой. «Если Киприан добивается своего поставления на всю Русь, то отъезд посольства приведет к его торжеству, а значит, надлежит остаться и помешать ему…» – думал боярин. И без того не простая ситуация еще более запутывалась…
Выход был только один: отделить церковь Великой Руси от церкви Малой Руси, которой управлял Киприан.
Опять созвал митрополичьих бояр и объявил им о необходимости поставить святителем Великой Руси одного из архимандритов, находящихся на корабле, как имеющих наиболее высокий церковный сан среди посольских, ибо ни одного из епископов Михаил с собой не взял как превосходивших его по званию. Услышанное показалось всем довольно странным и даже диким…
– Цыц! – не сдержавшись, в сердцах прикрикнул на них Юрий Васильевич, но тут же остыл, вспомнив, что в таких вопросах ласка сильнее насилия, сменил гнев на милость и принялся убеждать Шолохова, Коробьина, Бармина и Кловыня в своей правоте.
3Кто же такой митрополит Малой Руси и Литвы, чье присутствие в Константинополе так встревожило московского посла?
Киприан происходил из древнего боярского рода Цамвлаков и появился на свет в Великом Тырнове, столице Болгарии, за полвека до описываемых событий. В юности он изучил «квадриум» (четыре науки) – геометрию, математику, музыку и астрологию, а молодость провел на Святой горе Афон. Там по ночам на жестком монашеском ложе, ворочаясь с боку на бок, он много размышлял о будущем, еще ни сном ни духом не ведая своей судьбы. Благочестием, нравственной чистотой и ясностью ума безбородый инок обратил на себя внимание Филофея[12], известного богослова и церковного деятеля, а в недалеком прошлом вселенского патриарха, в ту пору низложенного и возглавлявшего лавру святого Афанасия – крупнейшую обитель Афона. Филофей выделялся среди других церковников глубиной мысли и разносторонней образованностью, поражавшей современников.
Вскоре Киприан сделался келейником, то есть единомышленником и ближайшим помощником Филофея, которого почитал будто родного отца, и многое перенял от него.
В середине XIV века империю ромеев[13] теснили турки-османы, и православная Русь представлялась некоторым желанной союзницей, хотя в перечне митрополий патриархии занимала одно из последних мест. В любом случае реальную выгоду от такого партнерства возможно было извлечь лишь после избавления Руси от ордынского ига и прекращения кровавых усобиц. Вот тогда, грезилось горячим головам на Босфоре, братья по вере и придут им на помощь… Эта утопия грела душу, в нее так хотелось верить…
Несколько лет спустя, вернув себе высокий патриарший престол, Филофей возомнил себя кем-то вроде «восточного папы» и возмечтал о крестовом походе православных против мусульман. Русь занимала в его замыслах немаловажное место, и он отправил туда Киприана с поручением примирить Алексия с князьями Малой Руси, отлученными тем от церкви за поддержку язычника Ольгерда в войне с Москвой, и склонить русских к свержению басурманского владычества. По представлениям Филофея, стремление к прекращению усобиц на Руси должно было рука об руку идти с желанием освободиться от власти Орды. Первого удалось добиться довольно легко, но второе сделать оказалось непросто. Власть ханов вполне устраивала некоторых князей и их бояр. Татары внимательно следили за событиями в русском улусе, и, когда узнали о складывающемся антиордынском союзе, хан Мухаммед-Булак, ставленник Мамая, по наущению последнего передал ярлык на Владимирский стол Михаилу Александровичу Тверскому[14], и тот разорвал мир с Москвой. Дмитрий Иванович осадил Тверь и вынудил своего противника отказаться от ярлыка.
Иеромонах Киприан в то время находился в Литве и не мог повлиять на ход событий, отчего впал в отчаяние и обвинил Алексия в том, что, вместо того чтобы попытаться (хотя бы попытаться!) примирить противоборствующие стороны, тот благословил московского князя на междоусобную войну. По мнению патриаршего посланника, митрополит пытался превратить русскую церковь в московскую, что грозило расколом.