Он видел, как мать подошла к столу у окна, не выпуская влажной тряпки из одной руки, другой поднесла документ к глазам. Он смотрел ей в затылок, стоя у дверного косяка, и представлял, как шевелятся ее губы при чтении:
«…добровольно… защита Родины от армии олонских агрессоров… в случае гибели при исполнении долга…»
Дочитав, фрау Юнсон беззвучно выпустила бумагу из пальцев. Развернулась на стоптанных каблуках и покинула комнату единственного сына, так и не взглянув на него напоследок. Затем она заперлась у себя и с тех пор не выходила. Выкурить ее оттуда не смогли даже соседки, хоть и принесли к чаю ее любимый кекс с имбирем и гвоздикой.
Через четыре дня Густав впервые заметил, что на столике для умывания появился тонкий налет пыли.
Отец же, напротив, сделался до неприятного говорлив, будто все годы, когда за него высказывалась жена, у него накопилось немало слов. Почти так оно и было: мать частенько приговаривала «отец считает» или «отец велит», сам герр Юнсон в тот момент только кивал или кряхтел, прищелкивал языком или горестно вздыхал.
– …двадцать тысяч гульденов за четыре года обучения на факультете философии, – размеренно бубнил Франц Юнсон, владелец немаленького для провинции магазина мыла и парфюмерии. – За то, что ты бросил обучение, с нас также удержали пеню в полторы тысячи гульденов и сорок восемь грошей. Я поднял все квитанции и выписки. Проживание в отеле – сто семьдесят девять гульденов в месяц, обеды в ресторане отеля…
– За обеды я платил сам! – не выдержал Густав, оторвавшись от сборов. Шесть пар одинаковых носков тонкого плетения уже лежали на дне его нового вещевого мешка. Стопка рубашек, пахнущих лавандовым мылом, ожидала своей очереди.
– Пока проматывал комитетское жалованье – сам, – легко согласился отец. – А потом просил записать на твой счет вино, услуги прачки, новые перчатки, табак, бумагу, чернила. А когда пошли карточные долги и счета из домов терпимости, мать…
Густав отшвырнул забракованную записную книжку на край кровати, но та соскользнула и, раскрывшись на середине, шлепнулась на ковер.
– Если ты собираешься до смерти припоминать мне каждый грош, то лучше я умру как можно скорей!
Герр Юнсон переплел и стиснул толстые пальцы. «Пальцы лавочника», – с раздражением отметил молодой человек.
– Я только хотел сказать, мне ничего для тебя не было жаль.
Густав не нашел слов для ответа. Он привык думать, что отец записывал в гроссбух все траты на сына и, когда тот вернулся домой, подвел черту, подсчитал сумму и процент, и теперь ждал, пока Густав отработает каждую мелочь. Слова ободрения? Быть того не может. Всего лишь уловка, чтобы прогнуть под свой образ мышления.
Негоже выбиваться из толпы: если уж ты рожден торгашом, то будь добр каждый день стоять за прилавком с девяти до семи, в двадцать пять жениться на соседской девице, в шестьдесят передать дела сыну или зятю, а в семьдесят умереть от разрыва ожиревшего сердца, рухнув лицом в капустную грядку.
Но Густав Юнсон был не таков. Свою исключительность он осознал в тот самый день, когда повстречал Жоакина Мейера. Того самого Жоакина Мейера. Это был человек, переломивший ход жизни всей страны и собственную судьбу. Рожденный сиротой в занюханной деревне, он влезал все выше, шел по плечам и спинам, дотянулся до вершины! Истинный философ и великий муж, хоть и оболганный после смерти.
Уже в Орене Густав часто думал, что он мог бы остаться в Комитете. Гордость вышла ему боком, надев ярмо семейного дела на шею. Но теперь у него появился новый шанс, какой выпадает далеко не каждому поколению – шанс стать героем. Ради такого стоило и родиться, и погибнуть.
На следующий день он закрыл за собой дверь и отправился в комиссию, откуда его должны были увезти в учебный корпус. Дом за его спиной был тихим и будто бы пустым.
***Врачебный осмотр показал, что Густав не годится в авто-войска. Это обескуражило его, но не слишком – требования были высоки, даже выше, чем в авиацию. Боец должен был пройти дополнительные тесты на координацию, остроту слуха, кровяное давление и устойчивость к головокружению. Именно по последнему пункту Густав не подошел и, уже когда сполз с тошнотворно вращающегося стула, не жалел об этой неудаче. По-настоящему его подкосил провал на пробах в кавалерию. Да, авто-войска были на пике прогресса, служить в них было почетно, но ничто так не дополняет образ патриота, как верный конь.
– Ниже нормы на три сантиметра, – буркнул лейб-медик средних лет. – Следующий!
– Подождите, это, должно быть, сутулость, только сутулость. Сидячая работа… Измерьте еще раз, прошу! Я выпрямлюсь!
Медик посмотрел на него скептически, пожал плечами.
Густав сосредоточил всю свою волю на том, чтобы расправить спину, в его воображении напоминавшую вопросительный знак, потянулся теменем к потолку комиссии. Что ему эти три, он разом станет выше на пять! Они увидят!
– Ниже нормы на два сантиметра.
– Это ошибка!
– Парень, ты в армию пришел, а не в театре ногами дрыгать, – одернул его медик, возвращая тонкую папку с документами. – Тут ошибаются только один раз. Следующий!
Униженный, Густав отправился дальше.
Комиссия приминала новобранцев, отсеивая тех, кто был достоин распределения в войска особого назначения: авто-войска для управления «кентаврами» Йохансона – о, эти проклятые Йохансоны! – кавалерия, пилоты цепеллинов, связные… Прошедших отбор распределяли по корпусам, где им предстояло пройти обучение. Непригодные ни к чему выдающемуся отправлялись в корпуса инфантерии, то есть, пехоты.
У последнего этапа отбора Юнсоном заинтересовался один из рекрутеров. Обнаружив в его деле отметки о членстве в Комитете и учебе в университете, тот предложил ему службу при штабе. Густав с негодованием отказался. Разве в штабе можно совершить подвиг? Штаб – место для труса, желающего отсидеться за чужими спинами и выжить. Густав шел на войну за бессмертием.
– Другого шанса не будет, – рекрутер тут же потерял к нему интерес. – А жаль, нам нужны грамотные.
Добровольцев было много. Больше, чем ожидал Густав Юнсон. Голые по пояс, с бритыми головами, они казались единой массой, но даже так мужчин можно было разделить на группы. Изукрашенные грубыми синими татуировками парни держались дерзко, толкали, подначивали друг друга. Загорелые крестьянские сынки смирно следовали от стола к столу, не зная, куда девать руки, когда у них забирали документы. Работяги с впалыми животами и жилистыми шеями ходили большой группой и ожидали, пока подтянутся их товарищи. Их похабным шуточкам не было конца. Бледные конторщики и прочие «грамотные» старались ни с кем не соприкасаться незащищенным телом и ходили поодиночке. Густав относился к последним, но почему-то мгновенно проникся к ним отвращением.
«Полюбуйтесь на будущих штабных!» – злорадно думал он.
Несмотря на различия во внешнем виде и поведении, всеми владел общий настрой. Каждый из них – от проходимца уголовного вида до последнего вшивого интеллигента – шли за славой. Многоголосье шипело со всех сторон: шанс, шанс, возможность, случай. Кто-то громко примерял воображаемые ордена и лычки, кто-то хохотал. Все нервозно теребили друг друга, будто им не терпелось вступить врукопашную.
«Зададим жару вонючим свенскерам!»
Свенскерами – брюквоголовыми – с чьей-то легкой руки начали называть олонцев. Никому не нравится брюква, вязкая и волокнистая дрянь, а, по слухам, олонские крестьяне уминали ее за милую душу. Бойкое и злое слово разлетелось, как пожар.
Густава обуревала ревность. Ему виделось возмутительным, несправедливым, что остальные пришли сюда с той же целью, что и у него. Он чувствовал себя обокраденным.
Вскоре Юнсон осознал, что все комиссии пройдены, а он так и не пришелся ко двору ни в одно из специальных войск. Теперь ему была дорога только в пехоту. На долю секунды шевельнулось сомнение, но Густав тут же растоптал его. В убожестве окопов и кровопролитных штыковых атаках его потенциал засияет, как никогда, как нигде прежде. Быть может, он даже напишет об этом книгу. Да, великую книгу. Утешившись новыми фантазиями, Густав с гордо поднятой головой отправился на плац, где новобранцы строились для отбытия в пехотный корпус.
***Муштра возмущала все его существо. Подчинение здесь было порядком, любовь к стране – только дисциплиной, и даже чистота, вынужденно царившая в казармах, оправдывалась страхом.
Хотя это не был страх за жизнь или здоровье, он был рычагом управления, тем, что насильственно вытаскивали из низших уровней организации души и заставляли уверовать в него, как это бывало в детстве. Ты не получишь сладкого, если выпачкаешь новые штаны – говорили взрослые; если ты не заправишь кровать или не упакуешь ранец должным образом, то будешь скрести полы зубной щеткой, пока твои руки не откажут, а глаза не перестанут видеть – говорили старшие по званию. В других выражениях, разумеется. Страх наказания почти вытеснил понимание происходящего и осознанность гражданского долга, которыми Густав дорожил раньше.
«Военная служба сделает из вас мужчин», – так твердили новобранцам изо дня в день. Отчасти рядовой Юнсон верил в это. Отчасти он был готов смирить свою гордость, вытерпеть, вынести, стиснув зубы. День за днем он убеждал себя, что должен пройти через это, не сломавшись. Так нужно.
Густав усердно упражнялся в беге, хотя до этого бегал разве что за трамваем в Хёстенбурге. Врачи говорили, что курение подрывает здоровье легких, и это мешает свободному движению, но солдаты все равно дымили, точно заводские трубы, а сами папиросы служили чем-то вроде валюты. В ответ на письмо матери, что прислать ему, он велел упаковать несколько коробок табаку. Густаву нравилось думать, что он умеет выживать в любой среде.
Он тягал по плацу, вскидывал на плечо, собирал и разбирал винтовку «Визель», учился штыковому бою. В собранном виде треклятый «Визель» был выше его плеча. К нему также полагалась патронная сумка и комплект пуль. Привести винтовку в состояние полной боевой готовности нужно было меньше, чем за десять секунд. Также рядовому пехотинцу полагались нож, портупея, фляга с водой и нескладные сапоги, превращавшие ноги в подобие жаб: зловонных, покрытых мокнущими мозолями после учебных марш-бросков. Довершал все это ранец весом с нечистую совесть.
Но никакие тяготы обучения не шли в сравнение с тем, с каким скрипом и скрежетом Густав пытался вписаться в компанию. Он инстинктивно почувствовал это еще в комиссии: такому, как он, здесь не рады. От Юнсона отворачивались, не ждали, когда он отставал, не обращались к нему, пока он не задавал вопрос.
На его руках не оставил отпечатка физический труд – и он остервенело работал. Его кожи не касался загар – и он выжигал кабинетную белизну под злым июньским солнцем. Когда Густав пытался пошутить во время перекура – все тут же умолкали, и он закипал, оставшись дураком в этой отчужденной тишине. Речь Юнсона загрубела так же быстро, как и его ладони. Он презирал всех и каждого, но отчаянно хотел быть неотличимым от большинства, точно гусеница, которая питается листом и, в то же время, сливается с ним окрасом.
– Брось, всем не угодишь. Мамка моя говорит, человек человеку волк, – вразумлял его Ханс, малорослый и малахольный сын мельника, которого Густав считал недоумком, но против его компании не возражал. – Вот попадем на фронт, они уж носа воротить не станут.
Хансу папирос не присылали, и он почуял, что Густав, табаком обеспеченный, не станет давить его сапогом за малую подачку. Он всюду таскался за Юнсоном, точно костлявый телок на веревке, чуть что поминал мамку и родную деревню. Ханс не был похож на боевого товарища, которого Густав хотел бы заслонить от вражеских пуль или навещать в госпитале, где, конечно же, будут миловидные сестрички в белых передниках, но выбора у него пока не было.
Густав Юнсон жалел, что работа в Комитете занесла его на швейную фабрику, а не в доки, где он научился бы одним словом вызывать уважение других мужчин, тех, кто был сильнее и старше его. Вместо этого он распинался перед малограмотным бабьем и другими такими же общипанными студентишками во время собраний на бирже. Но нет, тогда ему хотелось, чтобы на него с восторгом взирали чьи-нибудь голубые глазки.
В какой-то момент он хотел использовать свои знания о правах рабочих, ввернув в беседу пару тезисов из собственных лекций. Его ожидания не оправдались.
– Мейер твой – харчок. Его на конце повертели и выкинули. Мейер! Он был вообще?!
Ответить Юнсону не позволили. В разговор вклинился другой новобранец:
– Молчи, морда. Мейер хоть и помер, а армию поднять успел!
– Ты-то откуда знаешь? Газет начитался? Так раскрой глаза пошире, тебе туда еще и нассут. Все Гильдии, попомните мои слова, все они воду мутят. И война им только фиалками карманы набьет. А нам – потроха пулями!
– Так чего ж ты добровольцем записался?!
– Дурят нашего брата, ой, дурят!
– Девки-королевы виноваты. У нас одна и у свенскеров вторая. Суки шелудивые.
Кто-то вступился за королеву Агнесс, помянули Иоганна Линдберга, и завязалась перепалка, грозившая перерасти в безобразную драку. Возня привлекла внимание интенданта корпуса, и конфликт погас быстрее, чем вспыхнул. Но Густав зарекся говорить с однополчанами о политике: слишком разнились взгляды тех, кому предстояло встать плечом к плечу. И в этом крылась опасность не меньшая, чем сама война.
Спустя месяц обучения, в их корпус прибыло командование. Учинили большой смотр. Полтора часа они только и делали, что козыряли, брали на караул и выполняли бессчетные приказы:
«Нале-во! Напр-раво! От кавалерии закр-ройсь!»
Мундир пропекся, как картофельная кожура. Пот стекал из-под фуражки и заливал глаза. Густав хотел бы оглянуться, удостовериться, что он справляется не хуже остальных, но нельзя. И он смотрел прямо перед собой, с усилием смаргивая с ресниц жгучую влагу.
Строевую подготовку принимало двое высокопоставленных господ с сопровождением. По слухам, которые ураганом пронеслись по столовой, прибыл сам генерал инфантерии Богельман, в пехтуре прозванный Богелем. Вторым был его адъютант, молодой человек с темными волосами и по-девичьи тонкими чертами. Он стоял за плечом Богельмана, заложив руки за спину; на бойцов глядел так пристально, будто пытался высмотреть в строю знакомое лицо. Этот одним только хлестким прозвищем не отделался.
Бывший шеф полиции Хёстенбурга, фаворит королевы, сын мятежного герцога. Клемент Спегельраф.
Густав читал в газетах, что зимой на него было организовано покушение, а весной его люди, наконец, отправили в тюрьму самого жестокого убийцу последнего десятилетия. Журналисты открыто зубоскалили по поводу того, что сделано это было не с первой попытки. О личности самого убийцы почти ничего не было сказано, кроме того, что он возмутительно, неправдоподобно юн.
Вскоре после того происшествия шеф Спегельраф сложил с себя полномочия.
О том, что брата собственного супруга пригрела королева, Густав слышал от матери, соседки которой предпочитали прессу иного сорта. Фрау Юнсон не раз пересказывала эту сплетню за ужином, то возмущенно, то растроганно, нисколько не смущаясь молчанием своих домочадцев.
Рядовой Юнсон с любопытством разглядывал этого мужчину, своего ровесника, который, казалось, был равнодушен к собственной славе с душком скандала. Или же его броня была толще и прочнее, чем у машин Йохансона.
После смотра новобранцам дали четыре часа вольницы до ужина. Неслыханная роскошь. Многие засобирались в ближайшую деревню, чтобы выпить в местном кабаке и вернуться в корпус до отбоя. Другие, хрипло перекликаясь, отправились на поле играть в кегли. Густав огляделся, но не увидел Ханса: ему не терпелось поделиться с кем-нибудь мыслями, а в плане надежности Ханс был подобен могиле – он не понимал и половины сказанного Густавом.
Настроения на выпивку у него не было, а поиграть в кегли его никто не звал, поэтому рядовой Юнсон в одиночестве отправился в казармы. Он с наслаждением опрокинул на себя несколько ведер подогретой воды, переоделся в чистое и вытянулся на койке. Но едва он начал погружаться в дрему, как кто-то схватил его за плечо и потряс.
Густав рывком сел на постели и увидел перед собой Ханса. Его форма была перепачкана желтоватой жижей, в воздухе висел запах разваренного гороха и шкварок. На Хансе не было лица.
– Что за..? Это что, суп?
Сын мельника скривился:
– Мы выступаем. Они сказали… сказали… мы едем на передовую.
– Конечно, мы едем на передовую, Ханс, – нетерпеливо бросил Густав. – Для этого мы и записались в добровольцы.
С этими словами он повернулся на другой бок. Своей идиотской выходкой деревенщина отбил у него желание общаться.
– Нет, нет! Не потом, сейчас! Уже завтра…
– Ты бредишь. Нам еще рано.
– Не брежу! Я слышал этими ушами, не должен был, а слышал, – Ханс заметался по узкому проходу между койками, его бормотание все больше напоминало скулеж.
Что-то в словах недоумка насторожило Густава, хотя в другой раз он бы просто посмеялся. Их, новобранцев, должны были обучать еще полтора месяца, а после распределить по батальонам и выдать назначение в разные части. Но вдруг планы изменились? Густав снова встал. В вещевом мешке под кроватью хранились картонные коробки с папиросами. Он достал пару, одну сунул себе в зубы, другую в руки Хансу. Тот мигом заткнулся.
Дымить в казарме запрещалось, но окна были распахнуты, а вокруг ни души. Докурив папиросу до половины, Густав выщелкнул ее на улицу.
– Рассказывай.
Ханс ссутулился на краешке опрятно заправленной койки. Одной рукой он методично подносил окурок к губам, а второй пытался сковырнуть приставшую к сапогам вареную морковь.
– После смотра меня перехватил интендант. Велел помочь поварам. Он принимал генерала Богельмана и майора Спегельрафа у себя, и надо было принести еду в его кабинет. Ну, я и пошел. А там услышал. Они говорили, в феодах олонцы взяли крепость Валликрав, наши пытались ее отбить, отбросить их назад, и не смогли. Герр Богельман идет на помощь, но ему не хватает людей. Интендант даже крикнул, что мы не годимся еще, а Богель как хватит по столу кулаком! Сразу видно, большой человек, начальство! Он сказал: «В расход пойдут, если надо». Мы отбываем завтра, дело решенное. Как услышал все это, то вот – расплескал, – Ханс провел ладонью по изгвазданной форме. – Интендант меня обругал, дескать, свинья косорукая, и отослал прочь. Я почти ничего и не понял, но мне… так страшно стало.
Что-то не складывалось в рассказе Хайнца. Крепость Валликрав находилась в сердце феодов и не имела связей с Кантабрией, кроме торговых. Валликравцы могли бросить клич о помощи могущественному соседу, которого и так вскоре должны были втянуть в военные действия. Но к чему генералам было швырять в это горнило совсем еще зеленых новичков, которым бы еще упражняться и упражняться? Бессмыслица.
– Что еще они говорили? Слова, фразы – что угодно. Повтори! – потребовал Юнсон.
Ханс долго молчал. Густав почти слышал, как проворачиваются шестеренки в его мозгу. Ему хотелось огреть Ханса по голове, спихнуть с койки, на которой он сидел, едва касаясь тощим задом, отвесить пинка. Но он ждал.
– Вспомнил, – сын мельника удивленно расширил глаза. Он и сам не ожидал, что память выдаст ему недостающий фрагмент. – Не Богель говорил, а майор Спегельраф. До того, как генерал стал по столу стучать, он тихо так начал объяснять интенданту, что страна не может себе позволить долгую кеп… кумп… кумпанию. Во! Потому как кризис продовольствия и что-то там еще. И что надо отбросить олонцев как можно раньше, до осени. А потом уж Богель прервал его и заорал про «пустить в расход». Кстати, что это значит? Я слова-то припомнил, а вот как их понимать?..
Густав и сам не до конца сознавал, что следует из слов майора. Хотел бы похвастаться знаниями, как делал это прежде, но не мог. Он ведь изучал не военное дело, а философию, и то не слишком прилежно, предпочитая лекциям собрания Комитета. Но кое-что все же давало зацепки, все как одна – безрадостные. Особенно ему не нравился «кризис продовольствия». Если уж все дело в нем, то жди проблем с обеспечением. С едой.
Он свысока покосился на Ханса, который глядел на него со смесью надежды и ужаса.
– А то и значит, мой необразованный товарищ по несчастью, что мы должны порвать свенскеров в клочья. И чем быстрее, тем лучше.
***Андерсен, Юргенсон, Свенсен, Мадсон…
Густав отер лицо рукавом, в ушах стоял назойливый писк. Он дышал через рот, и вдохи отзывались где-то в глубине черепа.
Вольсен, Хендриксон, Карсен, Бергерсон, Юнсон…
И «сен» и «сон» на концах их фамилий значит «сын». «Сены» с севера страны, «соны» – с юго-востока. И все чьи-то сыновья.
Юнсон, Юнсон, Юнсон…
– Юнсон! Не спать! – рявкнул кто-то совсем близко. – Шевелись, бегом!
Густав оттолкнулся от проседающей от дождя земляной стены окопа, выкатился наружу, неуклюже поднялся и побежал.
Исполинская крепость Валликрав возвышалась над бывшей зеленой долиной. От его стен лучами расходились улицы пригорода. Когда-то они пестрели рынками и мастерскими. От них уже ничего не осталось. Там, где когда-то должно было пахнуть хлебом, теперь стояла вонь жженого мяса и резины.
Все ближе крепостные стены. Это вторая волна атаки за сегодня. Мышцы разрывало болью, ноги были как деревянные подпорки, которые чудом слушались тела. «Визель» из увесистого стал неподъемным, дождь стекал по тусклой стали штыка на его конце.
Они бежали вперед – размытые пятна серых кителей его однополчан не давали ему потеряться в этом безумии, где небо, земля, колючая проволока и лужи смешались в бессмысленной круговерти. Вспышки артиллерийских орудий мелькали где-то на периферии зрения.
– Ложись!
Он рухнул ничком, вжимаясь в разрытую сапогами дорогу. Громыхнуло. Близко, так близко! Волна прокатилась по воздуху, прошла сквозь землю, коснулась его живота, вмиг скрутив кишки узлом, перекликнулась с замершим сердцем. Заложило уши.
– Вперед, вперед!
Только фигуры других кантабрийских солдат вокруг него, только приглушенный голос, отдающий приказы, имеют смысл. И силуэт Валликрава впереди.
В одной из его стен зияет брешь, небольшая на фоне остальной махины древнего города – не один день, не одна сотня исковерканных тел была положена на то, чтобы проделать ее. Город-крепость замкнулся, ограждая и олонских захватчиков, и заложников-горожан. Тогда в ход пошли подрывники. Их убивали на подходе, но они снова и снова рвались туда с упорством муравьев, перебирающихся через струйку смолы.
И только сегодня на рассвете им удалось расколоть этот орех. Теперь пехотинцы, среди которых был и рядовой Юнсон – сын лавочника Юнсона, кто бы мог подумать! – с боем должны были взять крепость. Перешагнуть через тела других солдат, тех, кто уже застыл в смоле истории.
Густав промок насквозь. Не по-летнему холодный ветер хлестал бойцов водой с привкусом праха.
Капрал махнул рукой, и их отряд, один из многих, хлынул в следующее кольцо окопов. Не передышка, не затишье. Под сапогами чавкнуло дно траншеи, солдаты вскинули винтовки, примостили их на мешки с песком. Прильнули к ним телами в сером, замерли.
Через завесу стылых капель показались зеленые фигуры свенскеров. Они вышли из пролома, чтобы остановить атаку кантабрийцев. Среди них Густав увидел и несколько конных. Сверкнули их сабли, поднятые к небу. Офицеры.
– Огонь!
Онемевшие пальцы взводят курок, глаз ищет колеблющийся прицел, гладко щелкает спусковой крючок. Плечо уже привычно ноет в ответ на отдачу приклада. Выстрел, другой, третий, четвертый. Всего их шесть. Перезарядка. Десять секунд, а то и меньше. Быстрее, быстрее! Не думать, считать секунды и пули.
Только не думать!
Олонцы стреляют в ответ. Пули вгрызаются в песочную баррикаду, вязнут в костях, разрывают головы, как спелые ягоды. Красное расцвечивает как зеленую форму, так и серую.
Снова полный магазин. Стрелять. Не думать!
Юнсон, сын лавочника, недоделанный философ и столичный щеголь, что ты забыл здесь? Чего ты ждал?..
Перезарядка.
Олонцы падали в грязь. Его соотечественники падали в грязь. Шестой патрон выскользнул из покрасневших пальцев и нырнул в траншейную грязь.
Густав наклонился, чтобы подобрать его, но нащупал только носок солдатского сапога. Он вскинул глаза и увидел, что парень, который стоял рядом с ним, лежит с простреленной шеей. На его лице недоумение, а дождевая вода заполнила раскрытый рот и вытекает обратно, как у фигуры из фонтана. Как его звали?
Юнсон взял шестой патрон из поясной сумки. Всего лишь один пропал на дне окопа, их еще много.
Убивал ли он? Несомненно. Но не было в этом и сотой доли той радости, которой он ждал. Густав надеялся найти на поле боя веселую ярость Вальхаллы, а нашел ужас Преисподней.
– Вперед! Пошли, пошли! Шевелись, падаль!
Вновь голос капрала толкает его вперед. И вновь он рвет жилы, выдираясь из окопа, оставляя позади безымянные тела чьих-то сыновей, «сенов» и «сонов».