banner banner banner
Человек с двумя жизнями. 33 мистические, бьющие в самое сердце, истории о войне
Человек с двумя жизнями. 33 мистические, бьющие в самое сердце, истории о войне
Оценить:
 Рейтинг: 0

Человек с двумя жизнями. 33 мистические, бьющие в самое сердце, истории о войне


– Смерть, – сказал он после паузы, – во всяком случае, утрата – утрата того счастья, которым уже обладаешь, и возможности добиться еще большего.

– Утрату, которую мы никогда не осознаем, можно перенести хладнокровно, и нечего нервничать в ожидании такой утраты. Вы могли подметить, генерал, что из всех мертвецов, которыми вы с таким профессиональным удовольствием усеяли ваш путь, ни один не выразил неудовольствия по поводу своей смерти.

– Если даже в состоянии смерти нет ничего неприятного, во всяком случае, переход в это состояние – расставание с жизнью – по-моему, несомненно, сопряжен с некоторыми неприятными ощущениями… по крайней мере, для тех, кто не утратил еще способности чувствовать.

– Боль неприятна, без сомнения. Я всегда переносил ее с большим или меньшим неудовольствием. Но тот, кто долго живет, больше и подвергается страданиям. То, что вы называете расставанием с жизнью, есть просто последнее страдание – потому что никакого расставания с жизнью, в сущности, не существует. Предположим, для иллюстрации, что я делаю сейчас попытку бежать. Вы вытаскиваете револьвер, который учтиво скрываете в кармане, и…

Генерал вспыхнул, как девушка, потом тихо засмеялся, обнажив сверкающие белизной зубы, и слегка наклонил красивую голову, но ничего не сказал. Шпион продолжал:

– …спускаете курок. Что же дальше? В мой желудок попадает нечто такое, чего я не глотал. Я падаю, но я не мертв. После агонии, продолжающейся, допустим, с полчаса, я мертв. Но в каждый данный момент этого получаса я буду либо живым, либо мертвым: никакого переходного состояния – расставания с жизнью или умирания – просто нет и не существует. Когда меня завтра утром будут вешать, произойдет то же самое; пока я буду в сознании, я буду жив; когда я умру, я буду без сознания. Природа, по-видимому, устроила все это в моих интересах – я и сам не придумал бы лучше. Это так просто, – пленник улыбнулся, – это так просто. Иной раз прямо кажется, что не стоит и быть повешенным.

Когда он кончил, наступило долгое молчание.

Генерал сидел, безучастно глядя пленнику в лицо, но, видимо, не слушая его. Словно глаза его сторожили пленного, в то время как ум его был занят чем-то совершенно другим.

Но вдруг он глубоко вздохнул, вздрогнул, как бы пробудившись после какого-то страшного сна, чуть слышно пробормотал:

– Смерть ужасна!

– Она была ужасна для наших диких предков, – серьезно сказал пленный, – потому что у них не было достаточно развития, чтобы разъединить идею сознания от идеи физических форм, в которых оно себя проявляет. Даже низший интеллект, какой мы наблюдаем, например, у обезьяны, не в состоянии себе представить дом без обитателей и при виде разрушенной хижины воображает, что там должен находиться ее страдающий обитатель. Смерть ужасна для нас потому, что мы унаследовали наклонность так думать и конструируем для того, чтобы объяснить себе смерть, какие-то дикие и фантастические потусторонние миры. Так, названия местностей способствуют созданию объясняющих эти названия легенд; так, неразумные действия вызывают необходимость в создании философии, оправдывающей их. Вы можете повесить меня, генерал, но этим и кончается ваша власть творить зло; вы не можете приговорить меня к будущей жизни.

Генерал, казалось, не слушал; речи шпиона только направляли его мысли в непривычное русло, но, раз очутившись там, они текли уже своим путем и вели к иным, независимым от слов пленника выводам. Буря стихла, и торжественная тишина ночи передалась и генералу, придав его размышлениям мрачный оттенок мистического страха.

– Я не хотел бы умереть, – сказал он, – сегодня ночью, во всяком случае.

Он был прерван – если только он и на самом деле намеревался продолжать – появлением офицера штаба, капитана Гастерлинка, заведовавшего полицейской частью. Задумчивое выражение исчезло с лица генерала.

– Капитан, – сказал он, ответив на приветствие офицера, – этот человек – шпион-янки, взятый в плен на нашем фронте. При нем нашли компрометирующие бумаги. Он сознался. Какая погода?

– Буря стихла, сэр, и светит луна.

– Хорошо. Назначьте команду, отведите его на площадку для смотров и расстреляйте.

Резкий крик вырвался из уст шпиона. Он бросился вперед, вытянул шею, вытаращил глаза, сжал руки.

– Как же это? – воскликнул он хриплым голосом, с трудом выговаривая слова. – Вы ошиблись! Вы забыли! Вы не должны казнить меня раньше утра.

– Я ничего не говорил про утро, – холодно ответил генерал. – Это было ваше собственное предположение. Вы умрете сейчас.

– Но, генерал… я прошу… я умоляю вас вспомнить: ведь меня нужно повесить! Чтобы соорудить виселицу, понадобится некоторое время… часа два… Ну, час. Шпионов вешают, я имею на это право по законам военного времени. Ради бога, генерал, подумайте, какое короткое…

– Капитан, исполняйте мое приказание.

Офицер обнажил шпагу и, взглянув на пленного, молча указал ему на выход из палатки. Пленный, смертельно бледный, колебался; офицер схватил его за шиворот и тихонько подтолкнул вперед. Когда они приблизились к столбу, поддерживавшему палатку, пленный в бешенстве подскочил к нему и с кошачьей ловкостью ухватился за ручку ковбойского ножа; в один миг он вытащил нож из ножен и, оттолкнув в сторону капитана, с яростью безумного бросился на генерала; он повалил его на землю и навалился на него всем телом. Стол опрокинулся, свеча потухла, и они начали бороться вслепую в темноте. Капитан бросился выручать генерала, споткнулся и сам упал на дерущихся. Из беспорядочной кучки барахтающихся тел неслись проклятия и бессвязные крики гнева и боли, и борьба продолжалась под покрывшим людей словно одеялом полотном палатки. В это время вернулся, исполнив данное ему поручение, Тасман. Смутно догадываясь, в чем дело, он бросил свое ружье и, ухватившись наудачу за первый попавшийся ему развевающийся кусок холста, напрасно старался стащить палатку с барахтающихся под ней людей. Часовой, ходивший взад-вперед снаружи, не смея покинуть свой пост, хотя бы само небо упало на землю, выстрелил. Этот выстрел взбудоражил весь лагерь; барабаны забили тревогу, а горнисты заиграли сбор, выгоняя на мутный свет толпы полуодетых людей; они одевались на ходу и строились под отрывистую команду офицеров. Это было необходимо; стоя в рядах, солдаты были на виду. В то же время офицеры штаба генерала и его охрана подняли палатку и, разняв задыхающихся, окровавленных участников этой странной схватки, прекратили сумятицу.

Бездыханным был только капитан: ручка ковбойского ножа торчала у него из горла, и рука, нанесшая этот удар, не в силах была вытащить застрявший кривой нож обратно. В руке мертвеца был его кинжал, зажатый так крепко, что по этому можно было судить о его громадной силе. Клинок кинжала был покрыт кровью до самой рукоятки.

Когда генерала подняли и поставили на ноги, он снова со стоном упал и лишился сознания. Кроме ушибов, у него были две колотые раны – одна в бедро, другая в плечо.

Шпион пострадал меньше всех. Не считая сломанной правой руки, полученные им повреждения были такого рода, какие можно получить в обыкновенной драке, без участия оружия. Но он был как помешанный и едва ли понимал, что случилось. Он отшатнулся от людей, державших его, припал к земле и бормотал какие-то бессвязные слова. Его лицо, распухшее от ударов и покрытое пятнами крови, было смертельно бледным под всклокоченными волосами.

– Он не сумасшедший, – сказал доктор, когда ему задали вопрос. – Он просто обезумел от страха. Кто он?

Рядовой Тасман начал объяснять. Это было событием в его жизни; он не упустил ничего, что могло бы так или иначе подчеркнуть, какую важную роль играл во всех этих событиях он сам. Когда он кончил свой рассказ и готов был начать его сначала, никто уже не обращал на него никакого внимания.

Генерал тем временем пришел в себя. Он приподнялся на локте, осмотрелся и, видя, что шпион сидит на земле, скорчившись, под охраной двух солдат, сказал просто:

– Уведите этого человека на площадку для смотров и расстреляйте его.

– Генерал, должно быть, бредит, – сказал офицер, стоявший около него.

– Он не бредит, – возразил старший адъютант. – У меня есть записка от него об этом деле. Он отдал такое же приказание Гастерлинку, – прибавил он, указав на мертвого капитана, – и, ей-ей, оно будет исполнено.

Десять минут спустя сержант федеральной армии Паркер Аддерсон, философ и остряк, был расстрелян двумя десятками солдат. Он стоял на коленях при свете месяца и в бессвязных словах вымаливал себе пощаду. Когда залп прозвучал в свежем воздухе зимней ночи, генерал Клаверинг, лежавший белый и спокойный в красноватом свете лагерного костра, открыл свои голубые глаза, обвел довольным взглядом стоявших около него и сказал:

– Как тихо!

Доктор многозначительно взглянул на старшего адъютанта. Глаза генерала медленно закрылись, и так он лежал несколько минут; потом лицо его осветилось невыразимо кроткой улыбкой, и он сказал слабым голосом:

– Я думаю, это смерть, – и тихо скончался.

Жаркая схватка

Осенней ночью 1861 года в чаще леса в Западной Виргинии сидел одинокий человек. Эта местность была тогда одной из самых диких на континенте, да и осталась такой и теперь. Несмотря на это, недостатка в людях под рукой там сейчас не было; за две мили от того места, где сидел человек, расположилась лагерем молчаливая теперь бригада северян. Где-то – может быть, совсем близко – находился и неприятель, но в каком количестве – неизвестно. Эта неизвестность относительно численности неприятеля и точного местоположения его и привела одинокого человека в лесные дебри. Это был молодой офицер федеральной пехоты, и обязанность его состояла теперь в том, чтобы застраховать своих спящих в лагере товарищей от всякого сюрприза. С ним была команда разведчиков. Как только настала ночь, он расставил своих людей по неправильной линии, соответственно неровностям почвы, на несколько сот шагов от того места, где теперь сидел. Эта линия шла через лес, среди скал и лавровых зарослей, причем люди были расставлены на расстоянии пятнадцати, двадцати шагов друг от друга; все они были хорошо скрыты, и им был дан приказ соблюдать тишину и не спать. Через четыре часа, если ничего не случится, их сменит часть из резерва, отдыхающая сейчас неподалеку, под командой капитана. Прежде чем расставить своих людей, молодой офицер указал двоим сержантам место, где его можно будет найти в случае, если он понадобится для каких-нибудь распоряжений или если потребуется его присутствие на передовой линии.

Это было довольно спокойное место; старая лесная дорога расходилась отсюда двумя разветвлениями, терявшимися в мутном свете луны. На каждом из этих разветвлений стояли, в нескольких шагах от линии, по сержанту. Пикетам, как известно, не полагается удерживать позицию после того, как они дали залп. Если люди будут потеснены, они двинутся по этим дорогам, а двигаясь по ним, они неминуемо должны будут дойти до разветвления; там их легко можно будет собрать и построить.

Молодой лейтенант был стратегом в маленьком масштабе. Если бы Наполеон так же умно рассуждал при Ватерлоо, он выиграл бы это сражение и был бы свергнут немного позже.

Младший лейтенант Брейнерд Байринг был храбрый и энергичный офицер, но он был молод и сравнительно неопытен в искусстве убивать ближних. Он вступил в армию в самом начале войны в качестве рядового и не имел никаких военных познаний, но за свою воспитанность и хорошие манеры был скоро произведен в сержанты. Затем ему просто повезло: он имел счастье лишиться своего капитана, убитого пулей южан, и в результате последовавших повышений получил офицерский чин. Он участвовал в нескольких сражениях: при Филиппи, Рич-Маунтин, Каррик-Форде и Гринбрайере – и вел себя так, чтобы не привлекать к себе внимания старших офицеров. Возбуждающая атмосфера боя нравилась ему, но вид мертвецов, с землистыми лицами, пустыми глазами и окоченевшими телами, неестественно тощими или неестественно распухшими, был для него невыносим. Он чувствовал к ним нечто вроде необъяснимой антипатии, нечто гораздо большее, чем физическое и психологическое отвращение, столь знакомое нам всем. Без сомнения, это ощущение было обязано своим существованием его обостренной чувствительности, его тонкому чувству красоты, которое эти отвратительные вещи оскорбляли. От чего бы ни последовала смерть, он не мог смотреть на мертвое тело без омерзения, в котором был и какой-то элемент злобы. Величия смерти, к которому относились с таким уважением другие, для него не существовало; он его не понимал. По его мнению, смерть можно было только ненавидеть. Смерть была не живописна, она была лишена лиризма или торжественности; это была противная вещь, отвратительная во всех своих проявлениях. Лейтенант Байринг был более храбрым, чем его считали: ведь никто не знал его ужаса перед смертью, а он всегда готов был встретиться с ней лицом к лицу.

Расставив своих людей и дав инструкции сержантам, он вернулся на свое место, сел на поваленное дерево и стал караулить. Все чувства его были настороже. Для удобства он распустил пояс с саблей и, вынув из кобуры тяжелый револьвер, положил его на бревно позади. Он чувствовал себя очень хорошо, хотя об этом вовсе и не думал. Он внимательно прислушивался ко всякому доносившемуся с фронта звуку, – ведь он мог иметь такое грозное значение: крик, выстрел, звук шагов сержанта, подходящего к нему с каким-нибудь важным донесением… Из необозримого, невидимого океана лунного света наверху там и сям падали вниз жидкие, разрозненные потоки, которые, казалось, шлепались о мешавшие им ветки деревьев и капали на землю, образуя между купами лавров белые лужицы. Но этих потоков было мало, и они только подчеркивали окружающую тьму, которую воображение молодого человека с легкостью населяло всевозможными чуждыми образами – угрожающими, жуткими или просто причудливыми.

Тот, кто испытал на себе, что значит сидеть одиноко в густой чаще леса в зловещей тишине ночи, тому не нужно объяснять, что это совершенно другой мир, что даже самые обыкновенные и знакомые предметы принимают в нем иной вид. Деревья иначе группируются, они жмутся друг к дружке, точно объятые страхом. Самая тишина носит иной характер, чем днем. Она полна чуть слышных шорохов, пугающих шорохов – призраков давно умерших звуков. Здесь слышатся также и живые звуки, которых никогда не услышишь при другой обстановке: голоса страшных ночных птиц, крики мелких животных, ставших добычей хищников или вскрикивающих во сне, шорох прошлогодних листьев; может быть, это прыгнула лесная крыса, а может, шагнула пантера. Почему хрустнула ветка? Что это за тихое, но беспокойное птичье чириканье в этом кусте? Звуки, которым нет названия, формы, лишенные содержания, перемещения в пространстве предметов, которых не видишь, движения, когда ничто не меняет своих мест… Ах, дети солнца и газовой горелки, как мало вы знаете мир, в котором живете!

Окруженный находящимися неподалеку вооруженными и бдительными врагами, Байринг чувствовал себя беспредельно одиноким. Поддавшись торжественному и таинственному настроению, навеянному на него обстановкой, он забыл о том, какую роль играет он сам по отношению к видимым и слышимым явлениям и событиям ночи. Лес утратил границы. Люди с их жилищами перестали существовать. Вселенная погрузилась в извечный мрак, бесформенный и пустой, сам себя немо вопрошающий о смысле своей бесконечной тайны. Погруженный в мысли, порожденные таким настроением, он не замечал, как шло время. А редкие пятна лунного света, лежавшие на земле между кустами, уже изменили свою величину и очертания и переместились. Когда его взгляд упал на одно такое пятно, у самой дороги, он увидел предмет, которого до того не замечал. Он находился теперь почти у самого его лица, но Байринг мог поклясться, что раньше его здесь не было. Часть его была в тени, но молодой офицер мог разглядеть, что это фигура человека. Он инстинктивно пристегнул шпагу и схватился за револьвер – он был снова в мире войны и чувствовал себя опять профессиональным убийцей.

Фигура не шевелилась. Вскочив на ноги, с поднятым револьвером в руке, он подошел ближе. Человек лежал на спине; верхняя часть его тела была в тени, но, глядя сверху на его лицо, молодой офицер понял, что перед ним труп. Он вздрогнул и отвернулся, почувствовав тошноту и отвращение. Он сел опять на бревно, забыв необходимую осторожность, чиркнул спичкой и закурил сигару. В темноте, наступившей после вспышки пламени, он почувствовал облегчение; он перестал видеть предмет, вызывавший в нем отвращение. Тем не менее он продолжал смотреть в ту сторону до тех пор, пока очертания фигуры снова не выступили из мрака с большей отчетливостью. Казалось, что она продвинулась несколько ближе.

– Проклятие! – пробормотал молодой офицер. – Что ему нужно?

Сомнительно, чтобы «ему» не хватало чего-нибудь, кроме жизни.

Байринг отвел глаза в сторону и стал мурлыкать какой-то мотив, но он остановился на полутакте и посмотрел на мертвеца. Его присутствие раздражало молодого офицера, хотя едва ли он когда-либо имел более спокойного соседа. Он ощутил в себе еще смутное, неопределенное чувство, которое было для него ново. Это был не страх, а скорее ощущение сверхъестественного. Как это могло произойти, когда он не верил ни во что сверхъестественное?

«Я унаследовал это от дальних предков, – сказал он самому себе. – Наверно, понадобится около тысячи лет – а может быть, десять тысяч, – чтобы человечество пережило это чувство. Где и когда оно зародилось? Может быть, далеко позади, в так называемой колыбели человеческой расы, на равнинах Центральной Азии. То, что мы унаследовали как суеверие, для наших варваров-предков было разумным убеждением. Без сомнения, они считали себя правыми, объясняя некоторые явления, природу которых мы не можем определить, присущей мертвецам способностью причинять зло и наделяя мертвецов волей. Вероятно, это было одной из главных доктрин их религии, которую им вбивали в голову их жрецы, подобно тому как наши священники проповедуют нам учение о бессмертии души. По мере того как арийцы продвигались на запад и, пройдя через Кавказ, расселились по всей Европе, новые условия жизни потребовали и новых религиозных форм. Старое убеждение в коварстве и злой воле мертвецов потеряло силу веры и даже выпало из традиции, но в наследство от нее остался страх перед мертвецами, который и составляет теперь такую же часть нас самих, как наша кровь и кости…»

Следуя течению своих мыслей, он было забыл о том предмете, который их породил. Но сейчас его взгляд снова упал на труп. Теперь тень совершенно сошла с него. Молодой офицер видел острый профиль, поднятый кверху подбородок и все лицо, белое в призрачном свете месяца, как у привидения. На мертвом была серая форма конфедератского солдата. Мундир и жилет, незастегнутые, распахнулись по обеим сторонам, открыв белую рубашку. Грудь казалась неестественно выпуклой, но живот ввалился, и нижние ребра выступили наружу. Руки трупа были раскинуты, левое колено приподнято. Вообще, положение трупа казалось ему ловко придуманной позой, рассчитанной на то, чтобы вызвать ужас.