Книга Без дна - читать онлайн бесплатно, автор Жорис Карл Гюисманс. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Без дна
Без дна
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Без дна

Консьержем Дюрталя был усатый старик, горячее дыхание которого благоухало 36-градусной водкой. Этот ленивый и невозмутимо спокойный человек противопоставлял резким упрекам Дюрталя, требовавшего, чтобы уборка кончалась всегда в один и тот же час, свое упорное пассивное сопротивление.

Угрозы, прекращение «чаевых», ругательства, просьбы терпели крушение: дядюшка Рато снимал каскетку, чесал в затылке, обещал растроганным тоном исправиться, а на другой день приходил еще позже.

– Какая скотина! – простонал Дюрталь, услышав как ключ повернули в замке, и, взглянув на часы, показавшие, что консьерж опять пришел после трех часов дня.

Приходилось переносить оглушительный шум; мирный и сонный в своей каморке, этот человек становился страшен, взяв в руки щетку. У домоседа, с раннего утра погруженного в теплые кухонные запахи, пробуждались внезапно воинственные инстинкты и солдатские ухватки. Он превращался в монстра, брал приступом кровать, опрокидывал стулья, перекашивал картины, перевертывал вверх дном столы, расплескивал воду из тазов и кувшинов, тащил башмаки Дюрталя за шнурки, как побежденных за волосы; он брал жилище штурмом, как баррикаду, и вместо знамени водружал над поверженной мебелью в облаке пыли свою тряпку.

Дюрталь укрывался, обыкновенно, в ту комнату, на которую еще не напали; ему пришлось теперь покинуть рабочий кабинет, с которого Рато начал битву, и сбежать в спальню. Из-за незадернутой портьеры он видел спину врага, начавшего вокруг стола танец скальпа, метелка для обметания пыли торчала над его головой, как головной убор воинственного индейца.

«Если бы я только знал, в котором часу явится этот болван, я бы уходил на это время», – думал он, скрипя зубами, а папаша Рато принялся скрести паркет; он прыгал на одной ноге и, наливаясь кровью, ерзал по нем щеткой.

Победоносный, весь в поту, он появился в дверях и двинулся разбить в прах комнату, где прятался Дюрталь. Тот должен был вернуться в разоренный кабинет; взбудораженная шумом кошка не отставала от него ни на шаг, терлась об его ноги, и переходила из комнаты в комнату по мере того, как они освобождались.

В этот миг в дверь позвонил Дез Эрми.

– Я немедленно обуюсь, и мы уйдем, – закричал Дюрталь. – Смотри, – он провел рукой по столу и поднял ее, словно в серой перчатке, – это чудовище все перетряхивает, борется неведомо с чем, а в результате пыли, когда он уходит, больше прежнего!

– Ба, – возразил Дез Эрми, – но ведь пыль – славная вещь. У нее вкус залежавшихся сухарей и запах тления, как у старой книги, это жидкий бархат, облекающий вещи, тонкий, сухой дождь, отнимающий у красок яркость, резкость тонов. Она – одежда заброшенности, покрывало забвения. Кто же может ненавидеть ее, кроме известных особ, о печальной участи которых ты, наверно, задумывался не однажды?

Представляешь ли ты себе существование людей, живущих в крытых галереях Парижа. Вообрази-ка чахоточного, с кровохарканием, который задыхается в комнате первого этажа под двускатной стеклянной крышей пассажа Панорамы, например. Окно открыто, в него врывается пыль, насыщенная табачным дымом и запахом пота. Несчастный задыхается, умоляет дать ему воздуха, домашние бросаются к окну… и закрывают его, потому что облегчить его страдания можно только не допуская пыль пассажа, изолируя его от нее. Что эта пыль, вызывающая кровохарканье и кашель, пожалуй, злей той, на которую ты жалуешься! Но ты готов, пойдем!

– Куда? – спросил Дюрталь.

Дез Эрми ничего не ответил. Они свернули с улицы де Регар, где жил Дюрталь, и прошли по Шерш-Миди до Круа-Руж.

– Пройдем до площади Сен-Сюльпис, – предложил Дез Эрми, и помолчав добавил: – Кстати, о пыли, если ее рассматривать как символ начала и конца жизни… Знаешь ли ты, что разные черви пожирают жирные и худые тела? В трупах людей толстых находят один вид могильных червей, ризофагов; в трупах людей худощавых находят только горбаток. Они среди этой сволочи, по-видимому, аристократы – аскетические черви, презирающие обильную пищу, гнушающиеся мясом полной груди и рагу из славных толстых животов: Подумать только, что полного равенства нет даже в способе изготовления из всех нас могильного праха. Кстати, мой милый, вот мы и пришли.

Они остановились на углу площади и улицы Феру. Дюрталь огляделся и на открытой двери церкви Сен-Сюльпис прочел объявление: «Башни доступны для осмотра».

– Войдем, – сказал Дез Эрми.

– В такую погоду?

Дюрталь показал на черные тучи, скользившие, как фабричный дым, по мутному небу так низко над крышами, что жестяные трубы каминов, казалось, прорывали их края светлыми зубцами.

– У меня нет никакой охоты лезть по винтовой лестнице с разбитыми ступенями. Да и что там смотреть? Дождь, сумерки. Придем в другой раз.

– Не все ли тебе равно, где прогуливаться; пойдем, уверяю тебя, ты увидишь там кое-что совершенно неожиданное.

– Так ты специально привел меня сюда?

– Да.

– Так бы и сказал. – И вслед за Дез Эрми он шагнул под портик; подвешенная на гвозде, коптящая, масляная лампочка освещала дверь, утопленную в стену – вход в башни.

Долго карабкались они в темноте по винтовой лестнице. Дюрталь уже решил, что сторож ушел со своего поста, но тут за поворотом мерцал огонек, и, повернув, они в последний раз наткнулись на подсвечник, стоящий у двери.

Дез Эрми дернул шнурок звонка; дверь открылась. На высоте их голов появились на ступеньках чьи-то освещенные ноги, туловище терялось во мраке.

– А, это вы, господин Эрми. – Из темноты появилось тело пожилой женщины. – Вот-то обрадуется вам Луи.

– Он там? – спросил Дез Эрми, пожимая руку женщины.

– Он в башне, не хотите немного передохнуть?

– Нет, если позволите – на обратном пути.

– Тогда поднимайтесь до зарешетчатой двери; о, как я глупа, вы ведь знаете это не хуже меня!

– Да… да… до скорого свидания; кстати, позвольте представить Вам моего друга Дюрталя.

Ошеломленный Дюрталь поклонился в темноте.

– Ах, сударь, как это кстати: Луи очень хотелось познакомиться с вами.

«Куда он меня ведет?» – раздумывал Дюрталь, снова пробираясь ощупью, в темноте, за приятелем, то вступая в светлые пятна солнечных лучей, врывающихся сквозь узкие оконные проемы, то погружаясь снова во мрак.

Восхождение казалось бесконечным. Наконец они наткнулись на притворенную дверь с решеткой. Они вошли и очутились над пропастью, на деревянной доске, разделяющей два колодца: один под их ногами, другой над ними.

Дез Эрми, который был здесь как дома, показал жестом на обе бездны.

Дюрталь огляделся.

Он был в середине башни, перекрытой сверху донизу огромными дубовыми балками, бревна были соединены, скованы в форме косых крестов железными брусьями, скреплены болтами, связаны заклепками толщиной в руку. И ни души. Дюрталь прошел по выступу, вдоль стены и направился к свету, проникавшему через поднятые щиты резонаторов.

Нагнувшись над пропастью, он различил под ногами громадные колокола, подвешенные на дубовых, окованных железом поперечинах массивные колокола из темной бронзы, поглощавшей лучи света.

Запрокинув голову, он увидел другую бездну и новые сонмища колоколов; снаружи на них были отлиты выпуклые изображения епископов, а внутри каждого отсвечивало золотистым блеском пятнышко, истертое языком колокола.

Ничто не двигалось; но ветер щелкал лежащими створками резонаторов, крутился в деревянной клетке, выл в изворотах лестницы, врывался в опрокинутые чаши колоколов. Вдруг легкое прикосновение, тихое веяние воздуха скользнуло по его щекам. Он поднял глаза; один из колоколов начинал раскачиваться. И вдруг зазвонил, закачался, и язык его, похожий на гигантскую кочергу, будил в бронзе колокола мощные звуки. Башня дрожала, закраина, на которой Дюрталь стоял, колебалась, как пол идущего поезда; чудовищный гул лился непрерывно, разбиваемый грохотом новых ударов.

Он напрасно исследовал потолок башни, там никого не было; наконец, заметил ногу, раскачивающую две деревянные педали, привязанные снизу к каждому колоколу; он почти лег на балку и рассмотрел наконец звонаря, качавшегося над бездной, придерживаясь руками за две железные скобы, с устремленным к небу взором.

Дюрталь остолбенел, он никогда еще не видел подобной бледности, такого лица. Этот человек был бледен не восковой бледностью выздоравливающих, не матовой бледностью парфюмерных рабочих, которым ароматы обесцветили кожу; его лицо не было пыльного, сероватого цвета, как у растирателей нюхательного табака; это была мертвенная, свинцовая бледность средневековых узников, неизвестный ныне цвет лица человека, до самой смерти запертого в сырой одиночной камере, в темном подземелье, без света, без воздуха.

Его выпуклые голубые глаза, влажные глаза мистика, странно не гармонировали с жесткими и сухими усами немецкого солдата; этот человек одновременно был жалок и воинственен, почти непонятен.

Последний раз толкнув ногой педаль колокола и откинувшись назад, он стал на ноги. Вытирая лоб, он улыбнулся Дез Эрми.

– Так вы были здесь!

Он спустился, просиял и, услышав имя Дюрталя, сердечно пожал ему руку.

– Мы вас давно ждали. Уже давно наш друг скрывает вас, но говорит о вас постоянно. Пойдемте же, – весело продолжал он, – я покажу вам мое маленькое царство; я читал ваши книги, не может быть, чтобы вы не любили колоколов, но чтобы оценить их, надо подняться еще выше.

И он вскочил на лесенку; в то время как Дез Эрми, пропустив Дюрталя вперед, замыкал шествие.

Поднимаясь снова по узенькой винтовой лесенке, Дюрталь спросил:

– Но почему ты не сказал мне, что твой друг Каре, – ведь это он, не правда ли, – звонарь?

Дез Эрми не мог ответить, так как в этот момент они вышли под свод из тесаного камня, и Каре, отступив, пропустил их вперед. Они очутились в круглой комнате, прорезанной в центре, у их ног, большим отверстием, обнесенным железной решеткой, разъеденной налетом ржавчины.

Подойдя к краю, можно было заглянуть до самого дна пропасти. Это была закраина настоящего каменного колодца, который теперь, казалось, ремонтировали. Нагроможденные перекрещивающиеся балки, поддерживающие колокола, имели вид лесов, поставленных в срубе сверху донизу, чтобы подпереть стены.

– Подойдите, не бойтесь, – сказал Каре, – и скажите, разве это не славные детки.

Но Дюрталь едва слушал; ему было не по себе в этой пустоте, его влекла открытая дыра, откуда вырывался далекими волнами умирающий звон колокола, вероятно, еще не успевшего вполне успокоиться и стать неподвижным. Он отступил.

– Не хотите ли подняться наверх башни? – спросил Каре, указав на железную лестницу, вделанную в стену.

– Нет, в другой раз.

Они спустились, и Каре, ставший молчаливым, открыл новую дверь. Они вошли в огромный зал, где хранились колоссальные разбитые статуи святых, полуразвалившиеся, прокаженные апостолы, безногие, не владеющие рукой святые Матвеи, святой Лука с одной половиной агнца, святые Марки, кривоногие, потерявшие полбороды, святые Петры, протягивающие искалеченные руки без ключей.

– Когда-то, – сказал Каре, – здесь были качели, прибегали девчонки, качались, как всегда, злоупотребления… в сумерки, чего здесь не проделывали за несколько грошей. Священник кончил тем, что снял качели и запер комнату.

– А это что? – спросил Дюрталь, заметив в углу огромный закругленный кусок металла, что-то вроде половины гигантской ермолки, покрытой слоем пыли, завитой легкими паутинами, усеянными, как сети свинцовыми шариками, сморщенными телами черных пауков.

– Это? О! – Блуждающий взор Каре сосредоточился и разгорелся. – Это мозг очень старинного колокола, который давал звуки, не имеющие себе подобных; это был небесный звон!

Он заговорил с внезапным одушевлением:

– Знаете ли, вам и Эрми, наверно, говорил уже, с колоколами кончено; или, вернее, звонарей не осталось. Сейчас звонят мальчишки угольщиков, кровельщики, каменщики, бывшие пожарные, нанятые за франк на площади. То еще зрелище. Но хуже того; я вам скажу, есть священники, которые, не стесняясь, говорят: «Навербуйте на улице солдат по десять су, они сделают, что надо». Совсем недавно, в Нотр-Дам, кажется, один из них не отодвинул вовремя ногу; колокол налетел на нее со всего размаха и отрезал начисто, как бритвой.

Эти люди тратят по тридцать тысяч на балдахины, разоряются на музыку, им нужен в церкви газ, куча всякой дребедени, не знаю уж чего. А когда им говорят о колоколах, они плечами пожимают. Знаете ли, Дюрталь, у меня в Париже один только единомышленник – отец Мишель; он холост, но из-за своего образа жизни не может занять положения в церкви. Как единомышленник, этот человек бесподобен; но он тоже теряет интерес к делу; он пьет. Пьяный или трезвый, он работает, а потом пьет снова и спит.

Да! С колоколами покончено. Знаете, сегодня утром монсеньер совершал внизу свой пастырский обход. В восемь часов надо было приветствовать его звоном; работали все шесть колоколов, которые вы видели. Нас запряглось внизу шестнадцать человек. Что за жалкое было зрелище; эти люди качались, как черт знает что, ударяли не в лад, вызванивали разноголосицу.

Они спустились, Каре молчал теперь.

– Колокола, – сказал он, повернувшись и пристально взглянув на Дюрталя вспыхнувшими голубыми глазами. – Но ведь только они – настоящая церковная музыка, колокола.

Они вышли как раз над площадкой, в большую крытую галерею, над которой поднимаются башни, Каре улыбнулся и показал целый набор маленьких колокольчиков, размещенных на доске между двумя столбами. Он дергал веревки, вызывал из меди хрупкий перезвон, и, восхищенный, с вытаращенными глазами, взъерошив шевелящимися губами усы, прислушивался к легким переходам нот, поглощаемых туманом.

Внезапно он отбросил веревки.

– Когда-то мной завладела мысль, – сказал он, – захотелось воспитать здесь учеников; но никому нет охоты изучать ремесло, которое дает все меньше и меньше: ведь теперь даже на свадьбах не звонят и никто больше не влезает на башни.

– Собственно говоря, – прибавил он, спускаясь, – я лично жаловаться не могу. Улицы там внизу неприятны мне; я теряюсь, когда выхожу; поэтому я и оставляю свою колокольню только по утрам, чтобы принести с того конца площади несколько ведер воды, но жена моя скучает здесь на высоте; да и условия ужасны: снег проникает во все трещины, накапливается и иногда, когда бушует ветер, выход бывает отрезан.

Они подошли к жилищу Каре.

– Входите же, господа, – сказала его жена, ожидавшая их на пороге, _– вы заслужили небольшой отдых. – Она указала на четыре стакана, приготовленные на столе.

Звонарь закурил маленькую деревянную трубочку, Дез Эрми и Дюрталь скручивали папиросы.

– У вас здесь хорошо, – сказал Дюрталь, чтобы не сидеть молча. Он находился в огромной комнате, облицованной камнем, сводчатой, освещенной полукруглым окном, помещенным у самого потолка. Пол, вымощенный плитками, был устлан плохоньким ковром; обстановка комнаты, очень простая, состояла из круглого столового стола, старых кресел, обитых серо-голубым утрехтским бархатом, маленького буфета, где стеснились бретонские фаянсовые тарелки, кувшины и блюда; напротив этого буфета из лакированного ореха стоял книжный шкафчик черного дерева, где могло поместиться томов пятьдесят.

– Вы смотрите на книги, – заметил Каре, проследив взгляд Дюрталя. – О, будьте снисходительны: здесь только пособия, необходимые мне в моем ремесле.

Дюрталь подошел ближе; библиотека, казалось, составлена была исключительно из сочинений о колоколах; он прочел несколько названий.

На очень старинном и тоненьком томике, переплетенном в пергамент, он разобрал надпись ржавого цвета, сделанную от руки: «О колокольном звоне» Жерома Магнуса, потом, вперемешку, «Сборник интересный и назидательный о колоколах церковных» отца Рэми Kappe; другой, анонимный «Назидательный сборник»; «Трактат о колоколах» Жан Батиста Тьера, кюрэ Шампрона и Вибрея. Тяжелый том архитектора де Блавиньяка и другой, полегче, озаглавленный «Опыт о символике колокола» приходского священника из Пуатье; «Заметка» аббата Барро, наконец, ряд брошюрок в серых обертках, без обложек и титульных листов.

– Увы, у меня нет лучших работ, – сказал вздохнув, Каре. – «Комментарии о колоколах» Анжело Рокка и «О колокольном звоне» Персикелли; но, черт возьми, они так редки и так дороги, что если и найдешь, то не купишь.

Дюрталь оглядел остальные книги; это были, преимущественно, теологические труды: Библия на французском и латинском, «Подражание Христу», пятитомная «Мистика» Герреса, «История и теория религиозного символизма» аббата Обера, «Словарь ересей» Плукета, жития святых.

– Ах, здесь нет литературы, но Дез Эрми дает мне те книги, которыми сам интересуется.

– Болтун, – сказала ему жена, – дай же господину присесть.

И она протянула полный стакан Дюрталю, который насладился игрой и ароматом настоящего сидра.

Он расхвалил превосходные качества напитка, и она рассказала ему в ответ, что сидр получен из Бретани, что его сделали на ее родине, в Ландавенне, ее родные.

Она пришла в восторг, когда Дюрталь сказал, что провел однажды целый день в этом местечке.

– Так мы, действительно, знакомы, – закончила она, пожимая ему руку.

Размякнув от жара печки, труба которой извивалась под потолком и выходила наружу через железный лист, вставленный вместо одного из оконных стекол; размякши до некоторой степени в атмосфере ласки, окружавшей Каре и его добродушную жену, женщину со слабым, но открытым лицом, с жалостливыми честными глазами, Дюрталь замечтался, далекий от города. Глядя на уютную комнату, на добрых людей, он говорил себе: «Хорошо бы, переустроив эту комнату, обрести здесь, над Парижем, размеренную жизнь, тихое пристанище. Тогда высоко, среди облаков, можно было бы подражать отшельникам и годами писать свою книгу. И потом, каким сказочным счастьем было бы жить, наконец, вне времени, и, пока волны человеческой глупости бьются внизу о башни, перелистывать при уменьшенном свете яркой лампы страницы старых книг». Он сам улыбнулся наивности своей мечты.

– Все равно, у вас здесь очень хорошо, – сказал он, словно делая вывод из своих размышлений.

– О! Не совсем-то, – возразила женщина. – Помещение велико; у нас две спальни такие же просторные, как эта комната; но как неудобно и холодно! А кухня, – продолжала она, указывая на плиту, которую пришлось поставить прямо на лестнице, около маленькой площадки. – К тому же я старею, мне уже трудно ходить за провизией по такой длинной лестнице.

– В эти стены невозможно вбить гвоздь, – добавил муж, – они гнутся о тесаный камень и выскакивают; я-то приспособился, но она, она мечтает кончить жизнь в Ландавенне.

Дез Эрми встал. Все простились, и чета Каре заставила Дюрталя обещать, что он вернется.

– Какие превосходные люди, – воскликнул тот, очутившись снова на площади.

– Не считая того, что Каре может дать драгоценные советы по многим вопросам, которые документально знает.

– Но, наконец, почему же образованный человек, не неизвестно кто, занимается ремеслом, ручным трудом… как рабочий, в общем?

– Если бы он тебя услышал… Но, мой друг, в Средние века колокольнями заведывали вовсе не презренные бедняки; хотя, действительно, современные звонари упали низко. А почему Каре увлекся колоколами, я не знаю. Мне известно только, что он учился в семинарии в Бретани, пережил религиозные сомнения, не счел себя достойным священства, а приехав в Париж, был учеником очень образованного и начитанного звонаря, отца Жильберта, в келье которого в Нотр-Дам имелись редчайшие старые планы Парижа. Тот не был ремесленником, он безумно увлекался собиранием документов, касающихся старого Парижа. Из Нотр-Дам Каре перешел в Сен-Сюльпис, где обосновался уже больше пятнадцати лет назад.

– А ты с ним как познакомился?

– Сперва как врач; потом, лет десять назад, я подружился с ним.

– Это странно, что он не выглядит угрюмым садовником, как все бывшие семинаристы.

– Каре продержится еще несколько лет, – сказал Дез Эрми, словно про себя, – потом ему бы лучше умереть. Духовенство уже допустило провести в церкви газ, и кончит тем, что заменит колокола дверными звонками. Будет очень мило; электрические провода свяжут их; получится настоящий протестантский звон, короткий призыв, резкое приказание.

– Ну что ж, жене Каре представится случай вернуться в Ле-Финистер.

– Они не смогут, ведь они очень бедны, да и Каре погибнет, потеряв свои колокола. А все-таки это забавно – такая привязанность человека к вещи, которую он сам оживляет; любовь механика к машине; кончают тем, что вещь, за которой смотрят, которой управляют, начинают любить, как живое существо. Положим, колокол, правда, особый инструмент. Его крестят, как человека, и освящают миропомазанием; согласно параграфу требника, епископ освящает внутренность его чаши семью крестообразными помазаниями освященным маслом; его утешающий голос доносится до умирающих и поддерживает их в минуты последнего ужаса.

Притом он – глашатай церкви, ее внешний голос, как священник – голос внутренний; это не просто кусок бронзы, перевернутая и качающаяся ступка. Прибавлю, что колокола, как старые вина, с годами становятся лучше; их пение делается полнозвучней и гибче; они теряют едкий букет, незаконченность звука. Этим, отчасти, можно объяснить, что к ним привязываются.

– Каково, да ты знаток в колоколах.

– Я, – возразил, смеясь, Дез Эрми, – ничего не знаю; я повторяю только то, что слышал от Каре. Но если этот вопрос тебя интересует, ты можешь попросить у него объяснений; он даст тебе понятие о символизме колокола; он неистощим, в этом вопросе он сведущ, как никто.

– Я знаю наверное только то, – сказал задумчиво Дюрталь, – что живя в монастырском квартале, на улице, где воздух с раннего утра колеблется от благовеста, я во время болезни ожидал по ночам утреннего призыва колоколов, как освобождения. На заре меня укачивало какое-то тихое баюканье, лелеяла таинственная, отдаленная ласка; это напоминало свежую легкую перевязку. Я был убежден, что люди молятся за других, а значит, и за меня; я чувствовал себя менее одиноким. Это верно, собственно говоря, что звуки колоколов созданы для больных, измученных бессонницей.

– Не только для больных: колокола успокаивают также воинственные души. На одном из них была надпись «расо cruentos», я «умиротворяю озлобленных», надо только думать о них.

Этот разговор вспомнился Дюрталю и вечером, один, он размечтался, лежа в постели. Фраза звонаря, что колокольный звон есть истинная музыка церкви, возвращалась, как наваждение. У\етев внезапно на несколько веков назад, его мечта вызвала среди медленно движущихся верениц средневековых монахов коленопреклоненную группу верующих, откликающихся на призывы Анжелюса и впитывающих, как утешительный бальзам, серебристые капельки чистых звуков.

Ожили все подробности старых богослужений, которые он знал когда-либо: благовест к заутрени, перезвон, рассыпающийся, как шарики четок, над извилистыми тесными улицами с острыми башенками, с каменными балюстрадами, с зубчатыми стенами, прорезанными бойницами, перезвон, поющий в часы богослужения, чествующий радость города звонким смехом маленьких колокольчиков, откликающийся на его скорбь тяжелым рыданием скорбящих больших колоколов.

Тогда были звонари-художники, истинные знатоки гармонии, которые отражали душевное состояние горожан в звуках восторженных или печальных. И сам колокол, которому они служили, как покорные сыновья, как верные слуги, становился, по образу церкви, доступным и смиренным. В известные моменты он оставлял, как священник снимающий облачение, благочестивые звуки. В дни базаров и ярмарок он беседовал с простым людом, приглашал их в дождливое время обсуждать дела под сводами храма, и святость места требовала даже в неизбежных спорах из-за запутанных сделок навсегда утраченную ныне безукоризненную честность.

Теперь язык колоколов забыт, их звуки пусты и лишены смысла. Каре не ошибался. Существование этого человека, жившего в воздушном склепе, вне человечества, и верившего только в свое искусство, теряло всякий смысл. В обществе, развлекающемся легкой музыкой, он прозябал бы, лишний и ненужный. Ветхий и устарелый обломок, выброшенный рекою времени, ни на что не нужный прелатам теперешних времен, которые, чтобы привлечь в салоны своих церквей нарядную толпу, допускают играть каватины и вальсы на больших органах, и исполнять их допускают, в виде последнего кощунства, сочинителей светской музыки, пошлых балетов и нелепых комических опер.

«Бедняга Каре, – подумал Дюрталь, задувая свечу. – Вот еще один, оказавшийся не ко времени, как Дез Эрми или я. Он опекает колокола и, наверно, у него есть любимец среди его воспитанников; в общем, его и жалеть не стоит, у него, как и у нас, есть увлечение, которое, вероятно, делает для него жизнь терпимой».

IV

– Как идет работа, Дюрталь?