С самого начала продвижения сына вверх по байройтской карьерной лестнице Козиме пришлось формировать его идеальный образ. В то же время она не могла не знать о его противоестественных сексуальных наклонностях, тем более что после возвращения из морского путешествия у него уже не было постоянного партнера, и он предпринимал многократные поездки в Берлин, во время которых имел случайные связи, – в огромном городе он мог пускаться неузнанным в рискованные авантюры с сомнительными личностями, которых в имперской столице развелось видимо-невидимо. Дело в том, что согласно параграфу 175 тогдашнего уголовного законодательства «противоестественный разврат» между мужчинами карался тюремным заключением на срок до шести месяцев; в результате ищущие приключений господа становились жертвами вымогателей, и Зигфрид, судя по всему, не был исключением. Во всяком случае, наряду с выделением Фиди средств на личные нужды Адольфу фон Гроссу пришлось завести в байройтском бюджете дополнительную статью расходов: приходилось платить сомнительным друзьям за молчание и полюбовно договариваться с полицией. Впрочем, еще в 1970-х годах старожилы Байройта припоминали слухи, которые ходили на рубеже веков о приключениях Зигфрида не только в Берлине, но и в местном городском парке.
В декабре 1892 года состоялся дирижерский дебют Зигфрида вне Байройта: начинающего капельмейстера пригласили провести в Лейпциге концерт с военным ансамблем. Поскольку, по словам Рихарда Штрауса, к которому дебютант обратился за сведениями об этом музыкальном коллективе, оркестр «не отличался особой утонченностью», пришлось отказаться от включения в концерт Зигфрид-идиллии и ограничиться другими произведениями деда и отца – симфоническими поэмами Листа Прелюды и Тассо и увертюрой к Летучему Голландцу. Молодой дирижер отдал должное и творчеству своего учителя Хумпердинка, исполнив Мечтательную пантомиму из только что завершенной оперы Гензель и Гретель.
* * *В начале девяностых годов в Гамбурге работали два выдающихся дирижера. В 1887 году, на склоне лет, там поселился Ганс фон Бюлов, руководивший местными филармоническими концертами, а находившегося в начале своей блестящей карьеры Густава Малера в 1892 году пригласили в качестве генералмузикдиректора городского оперного театра, который в то время уступал в Германии только придворным театрам Берлина и Мюнхена. Выступив еще в 1891 году в качестве приглашенного дирижера в Гамбургской опере, Малер произвел настолько сильное впечатление, что Бюлов преподнес молодому музыканту лавровый венок, увитый лентой с надписью: «Пигмалиону Гамбургской оперы – Ганс фон Бюлов». Он считал, что своим искусством гость реанимировал пришедший в упадок театр. Этот венок висел в спальне Малера на протяжении всего времени его пребывания в Гамбурге. Искусство Малера восхищало не только Бюлова. Посетив в 1892 году Гамбург, где готовилось представление Евгения Онегина, Чайковский писал про тридцатидвухлетнего дирижера: «Здесь капельмейстер не какой-нибудь средней руки, а просто гениальный, который горит желанием провести премьеру». Убедившись в том, что продирижировать своей оперой ему самому лучше не удастся, он уступил эту честь младшему коллеге.
По словам Малера, во время посещения им концертов Бюлова в Гамбурге тот всячески пытался его «…отличить при всем честном народе»: «При каждом удобном случае он со мной кокетничает (я сижу в первом ряду). – Он берет с пульта и протягивает мне партитуру неизвестного произведения, чтобы я мог по ней следить во время исполнения. – Едва увидев меня, он демонстративно отвешивает мне глубокий поклон! Иногда он обращается ко мне с подиума и т. д.». Трудно сказать, было ли такое поведение выражением подлинного восхищения или чистым ёрничеством и проявлением той присущей Бюлову эксцентричности, которая с годами только усиливалась. Ясно только, что искусство Малера-дирижера не оставило его равнодушным. Совсем иначе он отнесся к Малеру-композитору. Как-то в конце 1891 года Малер показал ему первую часть своей Второй симфонии, имевшей подзаголовок Тризна. Бюлов попросил проиграть ее на рояле. Мельком взглянув на Бюлова во время исполнения, композитор с ужасом обнаружил, что тот сидит, закрыв руками уши. Хотевшему уже прекратить это мучение Малеру все-таки пришлось продолжить игру, наблюдая время от времени за странным поведением своего слушателя. Под конец тот вынес свое безапелляционное суждение: «Если это все еще музыка, тогда я в музыке уже ничего не понимаю». Впрочем, в то время музыку Малера понимали немногие; что же касается оценки его таланта интерпретатора вагнеровских драм таким специалистом по творчеству Вагнера, как Бюлов, то она дорогого стоила, и его восторженные отзывы не могли остаться не услышанными в Байройте. Так оно и случилось, тем более что в Гамбурге Малер прославился именно чутким прочтением партитур Вагнера, а также точным выбором исполнителей и мастерской работой с ними на репетициях. Козима и в самом деле вскоре обратилась к нему за помощью. Однако Феликс Мотль писал еще в 1887 году: «Многие люди рассказывали мне о его одаренности, но он, к сожалению, еврей!» Поэтому отношение к нему в Байройте было с самого начало настороженным.
13 февраля 1894 года, в двенадцатую годовщину смерти Рихарда Вагнера, в Ванфриде получили телеграмму с известием о смерти Ганса фон Бюлова. Знаменитый пианист и дирижер, ученик Листа и непревзойденный исполнитель произведений Вагнера, которому Чайковский посвятил свой Первый фортепианный концерт, умер накануне в Каире, куда он отправился лечиться по совету Рихарда Штрауса. Бюлов лечился всю жизнь от головных болей, которые стали, по-видимому, следствием перенесенного в детстве менингита, и, поскольку никакие средства ему не помогали, он соглашался на самые безумные операции. Под конец жизни некий врач выпилил ему часть носовой перегородки и протравил гайморову пазуху трихлоруксусной кислотой. Поскольку и это пыточное лечение не помогло, оставалось только сменить климат на более теплый. Наиболее доступным местом с сухим и теплым климатом был Египет. Однако по прибытии на место Бюлов был уже при смерти и через несколько дней скончался. Изменив своему мужу, хотя и нелюбимому, Козима до самой смерти испытывала муки совести и даже наставляла своих детей быть для Ганса утешением и стараться тем самым искупить ее грех. По-видимому, ее увещевания подействовали только на Даниэлу, которая, как мы знаем, лучше всех усвоила идеи трактата Фомы Кемпийского. На какое-то время неплохие отношения сложились у Бюлова и с Зигфридом, однако это был всего лишь тандем маэстро и неофита. На похороны бывшего мужа Козима не поехала, поскольку не захотела встречаться с его второй женой. Байройтское семейство было представлено супругами Тоде и Зигфридом.
* * *На фестивале 1894 года в Доме торжественных представлений впервые поставили Лоэнгрина. Кроме того, Леви в последний раз дирижировал Парсифалем, а тридцатилетнему Рихарду Штраусу доверили Тангейзера. Зигфрид участвовал в постановке Лоэнгрина под управлением Мотля. Он не только ставил мизансцены, но и подменял певцов, проговаривая за них текст и набираясь режиссерского опыта. Но когда оркестровые репетиции были уже в самом разгаре, Козима дала сыну возможность опробовать себя и в качестве дирижера. Когда Мотлю якобы пришлось отлучиться по неотложным делам, она представила оркестру Фиди, выразив при этом сожаление по поводу отсутствия музыкального руководителя постановки, – тогда-то сын Мастера впервые взмахнул дирижерской палочкой в оркестровой яме Дома торжественных представлений. После того как он провел репетицию третьего действия, оркестранты экспромтом исполнили в честь дебютанта туш – главным образом для того, чтобы доставить удовольствие хозяйке предприятия. Верная Ванфриду пресса на все лады расхваливала эту постановку, а вставший в оппозицию Вайнгартнер снова раскритиковал звучание оркестра. Как и в Парсифале 1888 года, когда Мотль в стремлении добиться большей «святости» невероятно затягивал темпы, теперь, по мнению его оппонента, «…оркестр звучал глухо и непривлекательно. Преобладал… и тянулся бесконечными навязчивыми нитями „байройтский темп“ – словно кошмарный паук плетет свою паутину». В результате это произведение тогда впервые показалось Вайнгартнеру скучным. Он также нашел, что «…в чем-то постановка была произвольна, в чем-то прямо противоречила предписаниям Вагнера». Вайнгартнера также неприятно резанул иностранный акцент некоторых исполнителей, прежде всего исполнившей партию Эльзы американской певицы Лилиан Нордики, чье выступление, по выражению Козимы, стало «триумфом заграницы». В том, что вдова Вагнера приглашала зарубежных певцов, не было ничего удивительного. Фестиваль приобретал все бо́льшую международную славу, привлекая толстосумов из-за океана, которым было приятно услышать и увидеть своих соотечественников на столь престижной немецкой сцене. В частности, в 1894 году всех шокировал визит девятнадцатилетней дочери богатейшего семейства из Бостона Хелен Кэрол, которая прибыла в сопровождении целой свиты друзей и прислуги и, не найдя для себя подходящих апартаментов в гостинице, сняла целый замок Фантази, что обошлось ей в 6000 марок. В целом же ее родителям пришлось выложить за поездку порядка 100 000 марок, причем доля стоимости билетов на представления для всей компании была весьма незначительна. Естественно, подобные визиты способствовали не только процветанию фестиваля, но и пополняли городскую казну и благотворно сказывались на инфраструктуре Байройта. Поэтому запросы зарубежных гостей нельзя было не учитывать.
Ставивший во главу угла исключительно художественные соображения Вайнгартнер считал такую политику хозяйки фестиваля предательством немецких интересов, а Козима Вагнер, для которой процветание ее предприятия означало прежде всего финансовую эффективность, была готова поступиться своими национальными чувствами (которые у нее уже давно были чисто немецкими) и сделать фестиваль интернациональным – ведь она даже допускала выступления ненавидимых ею евреев. К середине 1890-х годов могущество Козимы было настолько велико, что она могла позволить себе любые действия, в том числе способные вызвать общественное возмущение.
Такой скандал случился и во время фестиваля 1894 года. Вместо того чтобы отдать заболевшего ньюфаундленда в ветеринарную клинику, Козима пригласила к нему своего домашнего врача Генриха Ландграфа и потребовала, чтобы тот сделал назначенную им операцию в городской больнице. Самое удивительное заключается в том, что врач не нашел в себе сил ей отказать. Операцию собаки Вагнеров в больнице, где своей очереди дожидались обычные пациенты, скрыть не удалось, и левая пресса подняла страшный шум. К ответу призвали, разумеется, не Козиму, которая настояла на операции животного в больничных условиях, а врача, написавшего в объяснении городскому совету, что проводил научный эксперимент, разумеется с соблюдением всех правил антисептики. Однако спасти Ландграфа от увольнения удалось только в результате вмешательства использовавшей все свои связи вдовы Вагнера. Врач тогда отделался строгим выговором за «грубое злоупотребление больницей как городским учреждением». Как и в случае с развитием мифа Вагнера, постепенно превращавшегося в байройтскую религию, пресловутая любовь к живности (достаточно вспомнить перезахоронение Вагнером в 1866 году в Женеве сдохшей в его отсутствие любимой собаки) вылилась в противоестественный культ животных; в Ванфриде его не только не скрывали, но всячески выставляли напоказ. В частности, Козима писала бургомистру Теодору Мункеру: «Вряд ли есть что-то такое, что разделяет людей больше, чем их отношение к животным и взгляды на эту проблему. Это отношение в моем доме я бы назвала религиозным». Вопросы происхождения собачьих пород и их ценности занимали значительное место в ее переписке с жившим в то время в Вене Чемберленом, который считался знатоком собак и использовал это свое увлечение для поддержания добрых отношений с Вагнерами. Он считал ньюфаундлендов совершенно особой собачьей расой и писал по этому поводу Козиме: «Итак, эта раса, называемая „истинными ньюфаундлендами“, возникла, несомненно, в результате скрещивания, скорее всего многократного». Его расовая теория отличалась от теории Гобино тем, что француз ценил превыше всего расовую чистоту, а более продвинутому Чемберлену представлялось, что особо ценные расы, в том числе арийская, возникают в результате какого-то счастливого смешивания. В этом он находил полную поддержку своего адресата: очевидно, Козима Вагнер также полагала, что «истинные ньюфаундленды» заслуживают к себе особенно чуткого отношения.
После фестиваля Зигфрид продолжил свою деятельность капельмейстера. Отзывы о его искусстве были довольно противоречивыми, однако знаменитая фамилия делала его концерты весьма любопытными для публики, а критики не упускали возможности высказаться по поводу его искусства. В ноябре 1894 года Зигфрид дирижировал оркестром в Куинс-холле – недавно открытом лондонском концертном зале, куда его пригласили по рекомендации Ганса Рихтера. Помимо этого давнего друга семьи на концерте присутствовал Бернард Шоу. В то время сорокалетний драматург еще не мог зарабатывать на жизнь творчеством (до создания Пигмалиона оставалось более полутора десятка лет), и ему приходилось подрабатывать музыкально-критическими статьями. Он был известен как страстный вагнерианец, и его репортажи из Байройта пользовались популярностью. Шоу довольно рано обнаружил, что «уже возникло порочное стремление превратить байройтский Дом торжественных представлений в храм мертвых традиций, а не в арену для животворных порывов… Но жизнь еще теплится в этом организме: выпадают минуты, когда дух Мастера вдохновляет марионеток, и действие начинает загораться подлинной жизнью. В последнем акте, от начала музыки Страстной пятницы, после сцены, в которой Кундри омывает Парсифалю ноги и отирает их своими волосами… на исполнителей снизошел священный огонь, и спектакль до самого конца произвел глубочайшее впечатление». Впрочем, убедившись, что уставшим от политики читателям газет доставляют удовольствие его язвительные замечания, репортер не упускал возможности отметить и явные технические упущения: «В прошлое воскресенье Парсифаль дополнительно пострадал от господина Грюнинга, исполнившего чечетку при появлении Клингзора со священным копьем. Правда, этот танец вовсе не был эксцентричной выходкой – просто Парсифалю оказалось крайне необходимо освободить свою щиколотку от опутавшей ее веревки, при помощи которой до него должно было долететь брошенное волшебное копье». Или: «Но взгляните на холщовые декорации и безвкусную софу, которую вместе с возлежащей на ней мадам Матерной тащат по сцене на глазах у зрителей; на пар, выбивающийся из котла под сценой и наполняющий театр запахами прачечной и гуттаперчевых подмышников… на бессмысленные нарушения концепции самого Вагнера, когда в первом действии Гурнеманц и Парсифаль покидают сцену, в то время как вся панорама декораций движется (ведь исчезновение двух людей, шествие которых следовало показать передвижением декораций, приводит к абсурду, ибо зрителям чудится: не то деревья гуляют по сцене, не то вращается весь зрительный зал)». Что касается рецензии на концерт в Куинс-холле, то Шоу явно решил на всякий случай грубо польстить будущему руководителю фестивалей: «По сравнению с этим молодым человеком мы все просто старые зануды; он обладает не только совершенным пониманием поэтической составляющей музыки своего отца и деда – в некотором смысле даже менее беспокойным и печальным, чем у самих композиторов, – но также врожденной чуткостью и в лучшем смысле этого слова неистощимым мужским терпением, из которого проистекает – также в лучшем смысле этого слова – женская чувственная восприимчивость… По самым осторожным подсчетам, в своем величии Зигфрид Вагнер в шестьсот раз перевешивает Уильяма Казинса, сэра Майкла Косту, Карла Розу и Огюста Вианези, вместе взятых, даже если вместе с ними положить на ту же чашу весов еще д-ра Маккензи, д-ра Стэнфорда, м-ра Коуэна, сэра Артура Салливена, м-ра Рэндэггера и синьора Бевиньяни… Было отрадно видеть, как он извлекает все лучшее из каждого инструменталиста, не выставляя себя при этом, как Рихтер, главнокомандующим армии и не бросаясь на штурм, как Мотль; он просто дает оркестру достаточно времени, чтобы тот шел с ним в ногу и доверял без робости и смущения его интерпретации». Говоря о перевешивании в шестьсот раз, критик явно теряет чувство меры и переходит на чистую болтовню. Да и сравнения начинающего дирижера с маститыми Рихтером и Мотлем могут вызвать оторопь. Все же можно с большой степенью достоверности предположить, что концерт прошел вполне успешно – иначе предметом насмешек мог бы стать сам Шоу. Зигфрид хотел бы также выступить в Париже, но Козима категорически запретила ему концертировать в ненавистной ей французской столице, где за тридцать пять лет до того устроили обструкцию Тангейзеру. С ее точки зрения, куда престижнее было приглашение дать концерт в замке великой герцогини Шверинской. В январе 1895 года Зигфрид дирижировал также в Берлине, и этот концерт почтила своим присутствием императрица, удостоившая сына Мастера аудиенции, во время которой с похвалой отозвалась о его трактовках Восьмой симфонии Бетховена, увертюры к Мейстерзингерам и песен Листа с оркестровым сопровождением.
Но самое большое удовольствие в тот год Зигфриду доставило выступление в Риме, организованное уже перешагнувшей семидесятилетний рубеж Мальвидой фон Мейзенбуг, которая испытывала к байройтскому наследнику почти материнские чувства. Концерт прошел с огромным успехом, увертюру к Тангейзеру даже пришлось повторить на бис. Пригласившая Зигфрида пожилая дама сняла для него отдельную квартиру, так что гастролер смог приятно провести время в итальянской столице, почти ежедневно общаясь со старой подругой семьи. К тому времени он уже неплохо владел итальянским языком и не утратил интереса к архитектуре итальянского Возрождения; неудивительно, что эта поездка стала для него незабываемой. Влияние отличавшейся либеральными взглядами и не страдавшей фамильным вагнеровским антисемитизмом Мальвиды фон Мейзенбуг оказалось в высшей степени благотворным. В своих воспоминаниях Зигфрид отметил: «Во время моего последнего пребывания в Риме я имел счастливую возможность много общаться с этой дамой, столь богатой душой и сердцем. Я жил неподалеку от нее и от Колизея и ежедневно заходил к ней. Совместные чтения побуждали к долгим беседам; мы вместе читали Фукидида, Платона и других греческих авторов». Однако по возвращении в Ванфрид старые предрассудки снова взяли верх, и в своем письме он уже с насмешкой вспоминает евреев, с которыми ему пришлось общаться в Риме: «Слава защитнице всех колен Израилевых! Как идут дела у вашего возлюбленного Шмуля? Нашла ли ты еще каких-нибудь угнетенных среди представителей этого рода?.. Я уже побаиваюсь, что ты и меня считаешь его тайным представителем, – по этому поводу я могу тебе торжественно сообщить, что это вовсе не так, что <на еврея> я похож только носом». Особенно сильное раздражение вызвал у него сын кантора из Бреслау художник Ойген Шпиро, имевший неосторожность покритиковать исполнение гостем симфонической поэмы Листа Тассо: «…добрый Шпиро является „типичным представителем“. – Он с такой ненавистью пишет в музыкальном еженедельнике о Тассо, что я уже готов выразить ему надлежащим образом свое мнение. Но к чему это? Чем это может помочь? Ведь этих евреев не изменишь». Затем Венский филармонический оркестр дал под руководством сына Вагнера благотворительный концерт в пользу больничной кассы оркестра придворной оперы. Спрос на билеты был настолько велик, что пришлось устраивать открытую репетицию. 6 июня 1895 года приобретавший известность дирижер дал еще один концерт в Лондоне, в котором наряду со вступлением к Золоту Рейна, увертюрой к Вольному стрелку Вебера и Восьмой симфонией Бетховена впервые прозвучала его собственная симфоническая поэма Тоска, где вставший на путь музыкально-поэтического творчества автор зафиксировал свое тогдашнее жизненное кредо словами Шиллера: «Хоть боги не дают залога, / Отважный, верь в себя и знай: / Лишь чудом одолев дорогу, / Ты попадешь в чудесный край» (перевод Р. Нудельмана). В Германии Зигфрид Вагнер исполнил это произведение только один раз – в мюнхенском зале Одеон 10 января 1896 года. В дальнейшем концертные программы Зигфрида Вагнера строились чаще всего по одному и тому же «семейному» принципу: отрывки из опер отца, симфонические поэмы деда и что-то из собственных сочинений – чаще всего симфонические отрывки из опер. Он часто включал в свои программы и Восьмую симфонию Бетховена.
Глава 3. Байройтские листки и Основы XIX века
Постановка Кольца на фестивале 1896 года была насущной необходимостью. После премьеры тетралогии на самом первом фестивале прошло двадцать лет, и за это время в Байройте были поставлены все вошедшие впоследствии в канонический фестивальный репертуар музыкальные драмы Вагнера, за исключением Летучего Голландца, – по-видимому, тогда еще было неясно, можно ли отнести эту оперу к зрелому творчеству Мастера. Для постановки Кольца была и более веская причина: в Доме торжественных представлений должен был наконец состояться дебют уже успевшего приобрести международную известность Зигфрида, для которого исполнение всего цикла могло бы стать самым лучшим подтверждением творческой зрелости. Получив основательную подготовку под руководством Феликса Мотля, с которым он, в частности, тщательно проработал партитуру тетралогии, Зигфрид чувствовал себя достаточно уверенно, к тому же он имел возможность следить за работой байройтских корифеев Леви и Рихтера, не говоря уже о молодом Рихарде Штраусе, однако в вопросах режиссуры ему пришлось во многом поступиться своими устремлениями, так как здесь Козима считала себя непререкаемым авторитетом и хранительницей традиций покойного мужа. Поскольку декорации премьерной постановки Кольца продали Анджело Нойману, их пришлось воссоздать, руководствуясь двадцатилетней традицией; принципы Адольфа Аппиа Зигфриду удалось использовать, и то лишь при создании отдельных элементов сценического оформления, уже в процессе корректировки готовой постановки на последующих фестивалях. Приглашенный Козимой художник по костюмам Ганс Тома одел исполнителей в стилизованные под древнегерманские и в то же время псевдоисторические одежды. На первых порах Зигфриду пришлось с этим смириться. Ему было поручено провести на фестивале генеральную репетицию и четвертое представление тетралогии. Первым и пятым дирижировал капельмейстер первого фестиваля Ганс Рихтер, а вторым и третьим – Феликс Мотль. В своих мемуарах Зигфрид Вагнер писал: «Когда я встал за пульт над мистической бездной – подо мной был огромный оркестр, а передо мной темная глубина Рейна, – у меня началось головокружение. Слава богу, я знал партитуру наизусть, так что в тот момент у меня не было надобности заглядывать в нее помутившимся взором. Вскоре это возбуждение ослабло, и я почувствовал над собой благословляющую руку, которая защитила меня в решающую минуту». Дебют и в самом деле прошел вполне успешно. На фестивале присутствовал Густав Малер, который проводил лето на своей летней даче в Австрии на озере Аттерзее и прервал работу над Третьей симфонией ради посещения фестиваля. По поводу дирижерского таланта дебютанта он писал его матери: «Я могу лишь еще раз выразить свое изумление и радостное восхищение тем, как ему удается выполнять свою задачу без какой бы то ни было „рутины“. Потому что подобное возможно только в результате объединения „дара“ с „естественностью“ исполнения. Это, очевидно, высшее осознание своей миссии и победная вера в ее необходимость: как раз то, что лучше всего назвать „Божьим даром“, – и таких людей именуют „божественно одаренными“». Было ли восхищение великого дирижера искренним или он просто хотел польстить хозяевам байройтского предприятия в расчете на то, что его туда когда-нибудь пригласят? Во всяком случае, помимо лестного отзыва об искусстве наследника Козимы у Малера была перед ней еще одна совершенно неоспоримая заслуга: по ее просьбе он в Гамбурге подготовил к выступлению в этой постановке Кольца исполнителя партии Зигфрида – молодого тенора голландского происхождения Вилли Бирренковена. В тот год Козима по достоинству оценила заслуги Малера, ему предоставили место в семейной ложе, и Малер писал исполнявшей при нем обязанности экономки сестре Юстине, что он почти каждый день посещает дом Вагнеров, где ему оказывают самый сердечный прием. Во время встреч в Ванфриде Козима дала ему еще одно поручение – подготовить для выступления на следующем фестивале в партии Кундри приму Гамбургской оперы Анну фон Мильденбург. По-видимому, Козима знала, что, помимо всего прочего, генералмузикдиректор гамбургского театра состоит с певицей в интимных отношениях, и была уверена, что он выполнит ее просьбу. Она не ошиблась, и в дальнейшем Анна фон Мильденбург была одной из лучших исполнительниц этой партии. Однако стать свидетелем ее триумфа в Доме торжественных представлений Малеру уже не довелось – получив назначение на должность главного дирижера (а впоследствии и директора) Венской придворной оперы, он должен был в то время неотлучно находиться в австрийской метрополии.