banner banner banner
Яновы: Штабс-капитан Янов. Племянник Янова
Яновы: Штабс-капитан Янов. Племянник Янова
Оценить:
 Рейтинг: 0

Яновы: Штабс-капитан Янов. Племянник Янова

Но что-то в монологе старика, в разговоре о какой-то реставрации, когда все кругом только и бубнят о революции, вдруг напомнило Станиславу Люциановичу голос неизвестно куда девшегося минувшей весной петроградского поэта Игоря Юрьева, человека безусловно одаренного, хотя порой и невыносимого, в каждой строфе у него имелось от одного до пяти таких слов, за которыми приходилось лезть в Брокгауза. Исчез он почти тогда же, когда бедный Ли застрелился в Минске, украв револьвер из чужого стола. Память о тех днях у Станислава Люциановича болезненно дремала, но и разговоры, и интонации Юрьева вспомнились сразу. Лично знаком он с петроградцем не был, один раз попал на его выступление в какой-то не самый почтенный салон, обменялся пятью словами – и всё; кроме того, оба поэтических сборника рецензировал в «Утре России», находил у того дарование, но полагал, что все это какая-то рифмованная геология, то есть область, равно бесполезная и геологу, и поэту. Что и говорить, были эти стихи куда аполитичней рассуждений штабс-капитана, но что-то общее тут имелось. Словно один и тот же человек, прожив долгую жизнь, примирился и простил кому-то тяжкую обиду, ибо удалилась от него эта обида в пространстве и во времени. Коль скоро старик позволил себе уйти в литературные темы, Станислав Люцианович решил и сам задать вопрос:

– Я, простите, могу ошибаться, но ваше лицо мне напоминает одного человека. Его зовут Игорь Юрьев, он исчез из Петрограда весной, поэт был не из последних… – тут Станислав Люцианович душой покривил, но полагал, что родственнику что-то такое все же услышать непременно полагается.

Штабс-капитан понимающе кивнул, выражая что-то вроде сдержанного сочувствия:

– Игорь Юрьев… Нет, он не умер, не тревожьтесь. Он, знаете ли, наследство получил в некотором роде… Вынужден был начать жить заново. Он всегда мечтал о Париже, впрочем, в Париже тогда была война. Он мог мечтать и о каком-нибудь другом городе… Вам с ним едва ли доведется свидеться, уверяю вас, но тем не менее всё с ним хорошо. Так мне кажется отчего-то. Хотя я, если желаете, мог бы ему что-то передать, если у вас к нему важное… Он ведь мой сравнительно близкий родственник, сын сестры моего брата… сводного. Постойте, сколько же ему… весной… было лет? Родился в пятьдесят восьмом, значит, до восемьдесят второго двадцать четыре, да еще пятнадцать, тридцать девятый ему шел… Для поэта, конечно, уже многовато, а вообще-то совсем еще молодой был тогда, и обстоятельства непреодолимые…

Старик что-то безнадежно путал в подсчетах: ни он сам, ни Юрьев в пятьдесят восьмом году родиться никак не могли, старик был лет на двадцать старше, исчезнувший Юрьев, напротив, лет на двадцать моложе. Речь старика напоминала знаменитый трактирный подсчет по «Петру Кириллычу»: «Сорок и сорок – рупь сорок…» – почти бессмыслица, нужная лишь для того, чтобы уйти от темы. Видимо, не так уж просто все с этим Юрьевым обошлось. Кстати, на вид Юрьеву, когда его видел Станислав Люцианович, тридцати девяти быть не могло – едва ли тридцать. Против намерения окончить завтрак, Станислав Люцианович спросил еще кларету – и тут же его получил.

– Скажите, – продолжил Янов после долгого глотка из кофейника, – вы задумывались, в какое живете время?

– В нелегкое… – ответил Станислав Люцианович и тут понял, что разговор не закончился, а как раз наоборот – начинается. – В военное время. Так думают все, кто думает о России. Во мне русской крови нет ни капли, но другой родины у меня нет. Но ведь и войне когда-то же придет конец, будут ведь и перемены…

Старик чуть усмехнулся:

– Тут вы правы. Но перемены, полагаю, вам понятно, в такое время возможны только к худшему. Всегда, везде, никак иначе, и именно вам, мне так видится почему-то, суждено это понять и утвердить лучше, чем другим, хотя… хотя… вы – счастливый человек.

Станислав Люцианович оторопел: старик ясно произнес название его собственной второй, то есть пока что последней изданной, поэтической книги. Интонация его чуть ли не прямо намекала: Янов отлично знает своего собеседника. Откуда бы? Никакого ключа к пониманию его собственной личности, кроме сомнительного родства с вовсе уж непонятным Игорем Юрьевым, не отыскивалось. Поэтому волей-неволей пришлось вернуться мыслями к пропавшему поэту. Стихи тот писал, сколько помнилось, обо всяких допотопных чудовищах, которым Кювье с учениками надавали названий, и еще о Ниобеях и Навзикаях, которые с этими монстрами ухитрялись порою вмещаться в одну и ту же строку. К символистам был он не ближе самого Станислава Люциановича, хотя как бы с другой стороны. В «Аполлоне» его высмеивали, хотя, помнится, раз или два печатали. Книги просто не раскупались – но кто нынче раскупается? Всё то же – Надсон… да вот Северянин. Ну Блок. Впрочем, один подход к любому литератору у Станислава Люциановича всегда был. Пришлось врать прямо в глаза, потому как стало любопытно.

– Может, все-таки вы могли бы подсказать, как связаться с Игорем Юрьевым. Это не мне нужно, ему ведь Шацкина деньги должна: хоть и немного, но полтинник за строчку она всегда платит. И в «Полифеме» – совсем ведь недавно стихи были, – Станислав Люцианович вдруг понял, что и не врет даже, ибо в последнем номере стихотворение Юрьева как раз мелькнуло и понравилось даже, хотя всего три строфы там было. Видимо, завалялось в редакционном портфеле.

– Вы передайте и Шацкиной, и… этим, словом… чтобы не изволили тревожиться. Молодой человек все сменил в своей жизни, простите, не столько не хочет он, сколько не может поддерживать прежних связей. Всякое ведь с человеком в молодости бывает.

Если верить Янову, молодость Юрьева носила относительный характер почти сорок лет, но старику его вероятный родственник, видимо, казался юношей.

– Но деньги-то?

– Нет, и денег не надо. Игорь Юрьев человек обеспеченный. По крайней мере теперь. Он, простите, что напоминаю, получил заветное наследство. Ведь и наследство – это к нашему прежнему разговору – тоже, в сущности, вещь, живущая заново! Второй раз, третий…

Старик все так же ничего ясного не хотел сообщить о судьбе родственника. Значит, не погиб Юрьев ни в какой готической истории, романтики тоже никакой – деньги получил, наследство. Тогда были мегатерии и Навзикаи, но теперь всё, никаких Навзикай, поехал куда-нибудь в усадьбу хорошо жить. Заветное наследство… Тьфу, но ведь это цитата из прошлогоднего, помнится, стихотворения Мандельштама: этот почти еще юноша с первых строк показался. Старик был все-таки что-то уж слишком начитан в области того, что пишут новейшие. Тут Станислав Люцианович вспомнил петроградского генерала, у которого, как в усадьбе, на квартире жили красивой жизнью чуть ли не все кубо-футуристы. Не из такой ли породы визави? Хоть и не генерал. Впрочем, что-то не сходилось и в этом, уж очень грубо сочиненном варианте.

– А вы ведь еще не бывали в Париже? – спросил старик, недвусмысмысленно выделив слово «еще». Станислав Люцианович только усмехнулся про себя. На поездку в Париж у него никогда не было денег. В Италии он, впрочем, побывал, но больше за границей – нигде. Не жениться же на миллионерше… Впрочем, с амурными делами у него и в прошлом, и теперь дела обстояли неважно: орел – решка, стерва – сука, вечная чересполосица, а насчет любви – так пусть кошки мышам о ней пишут.

– А я вот побывал там… В начале восьмидесятых и еще однажды… Долго, словом, там жил. И видел много любопытных людей – в самый первый еще раз. Русские люди очень часто живут… жили и умирали в Париже. Может быть, в Париже и полагается русскому человеку умирать. Жаль. Но это все к делу не относится. На войне как на войне.

– Но вы ведь на фронте не были ни в эту войну, ни в японскую?

– Помнится, вы об этом с Юрьевым беседовали… Ему ведь в девятьсот четвертом всего двадцать седьмой год шел, так что… Да что это я о пустяках. Скажите лучше, а такие стихи вы как находите:

И каменный дом – это каменный дом,
И белая лошадь стоит под окном,
Никто не поможет, ни дьявол, ни Бог.
Танцует со шваброй солдатский сапог.

Он переждал и продолжил:

По улицам ветер несет шелуху.
Напялив халаты на рыбьем меху,
Бегут эмигранты нестройной гурьбой…

Последнюю строку штабс-капитан попридержал, но все-таки выговорил, быть может, не без влияния допитого кларета:

В Москве Маяковский покончил с собой.

– То есть как покончил? – удивился Станислав Люцианович. – Футуристы с собой не кончают, они все хотят кому-нибудь морду набить. Как такое может быть, то ли я все новости за картами…

– Да нет, конечно, нет… пока. Это все мечтательные измышления моего юного друга Кончакова. Впрочем, что мы о таких отвлеченностях. Скажите, а в каком городе, если бы у вас был выбор, вы бы хотели умереть?

Станислав Люцианович поразмыслил.

– Мне кажется, каждый человек волен для себя такой город выбрать. Приехать в этот город, взять номер в гостинице, зарядить револьвер поаккуратнее… Впрочем, порою мне кажется, город сам выбирает человека, – ему вспомнилось, как Ли застрелился в Минске. – Можно, думаю, просто приехать в такой город и жить в нем. Пока не умрешь. Мне, к примеру, и Петербург… виноват, Петроград… равно любезны. Разве плохой выбор?

Янов улыбнулся. Так улыбается только рыбак, следящий за дрогнувшим поплавком. А Станислав Люцианович нутром чувствовал, что проглотил не наживку даже, а голый крючок. Поэтому очередной кофейничек появился на столе именно по его требованию, причем наливали из него в обе чашки. Народу было уже немало, но половой не выказывал недовольства: гости не штаны просиживали, а делали заказ. В кофейничке на этот раз против всяких ожиданий обнаружился крепкий, грубоватый портвейн: видимо, долго пьющим гостям его подавали тут по взаимопониманию. Станислава Люциановича это устроило в высшей степени, да и к разговору именно портвейн годился – может быть, своей нереальностью.

– Мне, конечно, хотелось бы побывать в Париже, – ринулся Станислав Люцианович уже как в омут с обрыва, – видимо, Юрьеву тоже хотелось? Как там сейчас? Вот и думаю, может быть, еще побываю…

– Да, да, вы еще не бывали… Но побываете, не сомневайтесь. Это тоже характерно для… нашего времени. Хотя я не хотел бы в Париже умереть, там очень плохо ухаживают за могилами. Вы представить не можете, какой был скандал в восьмидесятых, когда оказалось, что могила чуть ли не лучшего русского поэта там стоит в заброшенном виде – и крест обрушен. Студент голландский обнаружил, сраму-то… Так и стояло, пока вдова из-за океана не примчалась. Не его одного вдова, впрочем, вдова много чья… А умер давно, то ли в тридцать седьмом, то ли в тридцать девятом, от печени, кажется…

«Какой там еще лучший поэт похоронен в Париже? В тридцать седьмом – да, Пушкин, но печень тут при чем, да и Париж?» – успел подумать Станислав Люцианович, а старика несло дальше:

– Да, вы правы, это хорошо – жить, пока не умрешь. Для человека ведь обычно и не важно, где умирать, важно когда. Иной согласен, чтоб где угодно – лишь бы попозже. Другой, напротив, считает, что чем раньше, тем лучше… как вот друг ваш, например, которого вы упоминали. Да, Париж.

Станислав Люцианович готов был поклясться, что о само-убийстве Ли он за столом не упоминал – но тут уж, видимо, был портвейн виноват. Создавалось впечатление, что весь разговор идет вообще о чем-то совсем другом, о чем на самом деле за столом не говорится ни слова. Это вовсе не была обычная болтовня военного времени о жизни и смерти – где и когда умирать, где, когда, может быть, воскресать и служить заново; такой разговор был бы для этих дней так же необязателен и пуст, как «Лукоморье» младшего Суворина. Там, правда, платили, а тут приходилось приплачивать за портвейн.

– Хотели бы вы заново прожить те же годы, что уже прожили? Нет, не начать жить заново, а вернуться в какой-нибудь определенный год и снова жить рядом с самим собой, даже, возможно, рискуя себя же самого встретить. Чем не сюжет?..

– Трудно сказать сразу. Но, думается, дьяволу таким предложением меня искусить не удалось бы.

– Все-то вам позаманчивей бы… А нам-то… А вот нам – может быть, и не только мне одному, трудно как-то поверить, что выпало мне одному эту тропинку найти, – нам только такая вот судьба и казалась заманчивой. Не жили вы в те, в другие годы. Представьте, что живете вы в одном времени, а влюблены в другое. Скажем, можете вы уйти… во времена, когда Пушкин лицей заканчивал. И вы за ним черновики можете подбирать. А потом, когда его убьют – этому вы помешать не можете, – вернетесь к лицею еще раз и будете подбирать все те черновики, которые в первый раз подобрать не успели. А потом, если захотите, в третий раз…

– Надоест, – ответил Станислав Люцианович на паузу в речи Янова. Пушкиным он занимался много, но обрисованная стариком перспектива сразу породила в нем глухое недовольство самой своей кощунственной возможностью.

«Мало ли что там в этих черновиках обнаружишь», – подумал он, вспоминая свои собственные черновики, тщательно уничтожаемые – хотя, увы, не так уж тщательно. Вот недавно в своей же галоше один такой нашел, правда, стихотворение оказалось приличное, доработал и в книжку вставил. Но мало ли что так найти можно.

– Дело вкуса, милостивый государь, – хрипло ответил старик. В глазах его, полных старческой голубизны, сейчас стояла темная пророческая вода, в которую даже искушенному Станиславу Люциановичу заглядывать было боязно. Неожиданно он представил старика в качестве партнера по бриджу и подумал теми же словами, что и обычно в таких случаях за картами: «Какой отличнейший партнер, надо бы в жизни подальше от него держаться». – Все дело в вашем отношении к той эпохе, в которую вы идете по тропинке из своего времени. Ясное дело, в будущее вы влюблены быть не можете, его кто же знает. Вы вспомните тех, кто видел будущее более или менее ясно, – чем хорошим для них знание будущего оборачивалось? Кассандра, Тиресий в Греции, в Риме еще тоже были… Да чего там, Сухаревская башня вон рядом стоит пока что – так Брюса помните? А в конце восемнадцатого века – последние русские предсказатели, Андрей Враль, Авель… Чем хорошим для них все обернулось? Тюрьмой, милостивый государь, или записью в скорбность умом. Один Мишель Нострадам, кажется, из будущего извлек немалые деньги, но только потому, что говорил уж так туманно, так рифмованно, что каждый его «Сотни» читает и что удобно, то и находит. Так что видеть будущее худо-бедно еще можно, но о нем непременно надо молчать. А влюбиться в него, уйти – это никогда и никому не дано, хотя, конечно, можно во имя этого будущего, ничего не говоря, зато давая обещания, много народа надуть. А тоска по прошлому зато – кто не болел ею? Разве вас эта болезнь миновала? Разве мало вы таких друзей нынче имеете, которым дорог шестнадцатый век во Флоренции либо же восемнадцатый в Версале? Найдутся, кстати, и любители самых препоганых эпох – очень уж все привлекательно выглядит с дальнего расстояния.

– Не хотите ли вы сказать, что когда-нибудь станет возможно влюбиться и в российское начало двадцатого века? – Станислав Люцианович, видимо, в силу большого количества крепкого портвейна уже окончательно принял словесную игру старика. – Когда на фронтах удушливые газы применяются, я вот у Канатчиковой дачи позавчера был, через решетку смотрел на офицеров, с фронта привезенных. Разве такой ужас был когда-нибудь? А Распутин? А дороговизна?

– Да, дороговизна, – старик сумрачно осклабился, – соль в нынешнем году уже полкопейки фунт… Ну, это еще не так дорого. Соли всюду грош цена, просыпали… ну и так далее. Нет, эти стихи вам не понравятся, вам их не прочесть. Впрочем, могу и ошибаться, не помню. Я о другом. Не буду вас уверять, что у этого… у вашего времени будет столько поклонников, как ни у какой другой эпохи за всю российскую тысячу лет. Не буду.

– Но ведь кончается что-то… Значит, и начнется что-нибудь?

– Вот-вот-вот… Так вот, представьте вы, что начнется такое, что окажется на ваш собственный взгляд неизмеримо хуже. Таким оно скверным станет, что и вообразить нынче вы не можете, нет в человеческом языке слов для этого. Пока что – нет. И так несколько раз: дальше – хуже. Но, конечно, не до бесконечности, и в какой-то момент совсем плохое начнет казаться не окончательно плохим по сравнению с чудовищно отвратительным, и тогда вернутся времена уже лишь относительно плохие, такие времена, когда хоть можно дух перевести и взглянуть назад – чтобы увидеть, ну… ну хотя бы нас с вами за столиком у «Викентьича». И вот оглянется потомок… и захочет к нам с вами за столик. Третьим будет.

– Стул попросить надо… – машинально сболтнул Станислав Люцианович, но тут же подхватил нить игры: – Да, ужасный вы вариант придумали, но ведь правдоподобный…

– И вот… появится у него, у потомка, специалиста по истории и теории… неважно чего, но появится у него возможность уйти в какой-нибудь один давний, специально выбранный год. Чтобы жить, с него начиная, покуда не придет другой год, в котором жить уже нельзя, эпоха в нем кончается.

Тогда надо прийти к той же тропинке и опять уйти к началу и снова прожить, сколько хочется, – ни с каким дьяволом ничем не рассчитываясь, просто как в дверь сквозь стену войти и с другой стороны выйти – примерно как у одного английского писателя описано, он скоро, кстати, в Москве будет… ну да Господь с ним. До того самого неприятного года или, скажем, до конца мирного времени, если думать о войне станет особенно гадко. Ну и в третий раз… словом, покуда просто не пройдешь весь свой земной срок. Только уговор – не встречать самого себя. Впрочем, это как раз просто – только и дела, что в другом городе селиться.