Она зашла в какой-то двор. Один из тысячи питерских дворов-колодцев. Тёмный и как будто даже нежилой. На первом этаже свет горел только в одной квартире, и было в этом что-то невероятно завораживающее и очень тёплое. И опять всё то же изголодавшееся по любви Ленкино сердце потянулась к этому жёлтому свету. Уж больно и ласковым он был. Она подошла ближе.
Подоконник практически на уровне подбородка. Лена схватилась за него замёрзшими пальцами и немного подтянулась. В комнате были две женщины: постарше и совсем молодая. Та, что постарше, гладила молодую по голове и целовала в глаза. Та, что была юна, смеялась и прятала своё лицо за ладонями. Сквозь стекло на мокрую улицу сочилось счастье.
Лена невольно залюбовалась.
Но вдруг обе женщины, будто почувствовав её взгляд, резко обернулись и… помахали ей руками. Озорливо так, немного насмешливо.
Не помня себя от стыда и ужаса, Лена сорвалась с подоконника. Тот предательски громыхнул. Пытаясь сохранить равновесие на льду, она бросилась бежать. Прочь. Туда, в тёмный и промозглый город, подальше от любви, от нежности и ласки. Туда, где среди всеобщего безразличия есть маленькое место для её личного существования.
Лена не сделает аборт. Не сможет. Лишь ещё раз она подойдёт к дверям женской городской больницы, но развернётся и уйдёт. В памяти будет всплывать грязная лужа под ведром с инвентарным номером и зычный голос санитарки: «Ступай, говорю!»
Оставшиеся восемь месяцев до родов Лена проживёт у Зинки. Та, узнав о её положении, возьмёт Лену под свое крыло в пустующую комнату и разделит с ней все трудности и тяготы ухода за младенцем.
Родится девочка. Маришка. 3650 граммов и 54 сантиметра чистого восторга. Она будет расти здоровым и смышленым ребёнком, в полтора года мама отдаст её в сад. Лена восстановится в институте, найдёт работу и съедет от Зины.
На пятом году жизни Маришки из этой самой жизни один за другим уйдут Ленкины родители и оставят ей в наследство квартиру и кое-какие невесть откуда взявшиеся сбережения.
Лена продаст родительское жильё, соберёт весь свой капитал воедино и купит им с дочкой другую квартиру, подальше от детских воспоминаний. Так начнётся их тихая и счастливая жизнь, полная простых человеческих забот и радостей.
С того страшного дня в женской консультации пройдёт семнадцать густых и мокрых зим, семнадцать холодных вёсен и капризных питерских лет.
Промозглым рождественским вечером 2009-го Мариша признается матери, что ждёт ребёнка. Так часто случается: судьба любит экзаменовать своих подопечных на одних и тех же билетах.
Немного оправившись от шока, Лена подойдёт к дочери, возьмёт её за руки и тихо скажет:
– Я рада. Честно. Но правильно ли я понимаю, что отец ребёнка не спешит разделить с тобой эту радость?
Вместо ответа Мариша разрыдается и уткнётся матери в грудь. Она будет плакать громко и долго. Лена будет гладить её по волосам и вытирать слёзы.
– Я расскажу тебе одну историю, – чуть позже скажет она. – Сядь. Это история о моей слабости и одном маленьком случае, спасшем наши с тобой жизни. Когда-то давно вот в такой же холодный вечер я чуть было не совершила самую жестокую ошибку в своей жизни.
Я пошла на аборт. Я была беременна… тобой. Там была санитарка. Она меня прогнала. Сказала: «Врачи пьяные. Приходи через несколько дней». Я отправилась бродить по городу. И вот захожу в один тёмный двор, а там окно горит и в нём две женщины: молодая и постарше. И та, что постарше, гладит молоденькую по волосам и в глаза целует. Вот как прям я сейчас тебя. – Лена поцелует Маришу в мокрые глаза.
– И столько любви между ними было, столько ласки. Во мне перевернулось что-то. Я так сильно захотела быть этой женщиной. Чтобы вот так же любить и быть любимой. Меня же никто так никогда не любил и не целовал, не утешал. Тогда я решила, что рожу тебя и сделаю всё, чтобы стать этой женщиной, если таким ребёнком мне не довелось быть.
Мариша улыбнётся и посмотрит в тёмное окно.
– Ребёнка мы воспитаем. Если уж я одна тебя подняла, то вдвоём мы тем более сможем.
– Мам, а ты заметила, что мы сейчас в точности повторяем ту картинку из твоего прошлого?
Лена замрёт.
– Представь на секундочку, – продолжит Маришка, – что сейчас за окном стоишь молодая ты и смотришь на себя в будущем. Вот прям сейчас.
– Фантазёрка, – скажет Лена и погладит дочь по волосам.
– Ну ладно, мам! Вот представь. Что бы ты передала себе?
– Не знаю, я бы, наверное, как-нибудь дала ей знать, что всё будет хорошо.
– Как?
– Ну, может быть, махнула бы ей рукой.
Не сговариваясь, обе женщины повернутся к окну и помашут в темноту руками.
За стеклом громыхнёт железный подоконник, будто кто-то резко отпустит его, и послышатся спешные удаляющиеся шаги.
На пороге вечности нас ждут любимые
У маленькой Нины пропала бабушка.
Ещё вчера на кухне она чистила девочке карпа от косточек, а сегодня её вдруг не оказалось.
Взрослые молчат или теряются в бесформенных фразах.
– Скоро вернётся. Не переживай.
Переживает.
Вечерами особенно тоскливо. Никто не чешет головку на ночь, засыпая ладонью на самой макушке, никто не шепчет «Отче наш» на ушко.
Молитва у бабушки какая-то особенная – скороговористая, слетает с губ щёлкающим шепотком и мурашками забирается за шиворот сорочки. А там и до сердца недалеко.
Несколько ночей без неё.
Гуляет. На улице темно, и падает густой снег. В конце улицы в пятне света от единственного фонаря движется чья-то фигура.
Загадала, что это бабушка. Если замереть и не шевелиться – точно будет она.
Не будет.
Слёзы бегут на стылый подбородок. Мёрзлой варежкой по щеке.
Она появится внезапно. Таким же зимним вечером, каким и исчезла. Возникнет на пороге, когда уже почти перестанешь ждать.
Пуховой платок на голове.
Тёмно-синее шерстяное пальто всё в снегу.
– Бабушка!
И рук не хватает, чтобы обнять. Резкий выдох на крике, а вдохнуть нету сил. Сознание отделяется и катится куда-то в самую глубь детского тела.
Уткнулась ей в живот, а на лице колючки от тающих снежинок с пальто. Только так и удержалась.
– Где ты была? Я тут ждала тебя!
Они потом сказали, что это был санаторий, – не хотели расстраивать Нину долгими и непонятными объяснениями. Лучше бы расстроили, у ожидания хотя бы есть срок.
Пройдёт чуть больше десяти лет, и бабушка потеряется снова. Уже насовсем.
В этот раз она предупредит о своём уходе тяжёлой болезнью. Катастрофа от пробела в целую бабушку останется на всю жизнь. Знать бы тогда, что так мало осталось. Не отпускала бы. Эх!
Она будет часто сниться. Сначала молчаливо, потом улыбаясь, а года через три даже заговорит.
И так много десятков лет. Счастливых и не очень, ярких и притушенных, трудных и игривых. До того самого момента, пока сознание Нины не упадёт внутрь её уже дряблого старческого тела и не затеряется в космических глубинах.
А на том берегу, на пороге вечности будет ждать её она – бабушка. В тёмно-синем шерстяном пальто, усыпанном звёздным снегом.
– Где ты была? – спросит Нина.
– Я тут ждала тебя, – ответит та.
Всем потерявшимся бабушкам посвящается.
Новая жизнь
В комнате бабушки Груни что-то тревожно стукнуло.
«Опять Полька хозяйничает!» – подумала, разозлившись, Оля и быстрым шагом направилась в комнату, из которой выскользнул звук. За дверью царила тишина, характерная для тех пространств, куда детям запрещено влезать, но куда они по своему обыкновению упорно лезут и обязательно что-то портят. Оля заглянула в комнату. Так и знала. На полу валялась бабушкина деревянная шкатулка, инкрустированная соломкой. Она лежала ножками вверх, на крышке, которая была неестественно перекошена. На стуле у комода, замерев от ужаса, с огромными глазами, стояла маленькая Полина и закрывала руками рот.
Оля шумно выдохнула и зажмурилась. В висках застучало от нахлынувшего гнева, а на шторках закрытых век заплясали чёртики. «Только не ори! – приказала она самой себе. – Только не ори!»
– Я не хотела, – Полина решилась открыть рот. – Я только посмотреть.
– Сколько раз я тебе повторяла не заходить сюда, – процедила Оля, не открывая глаз. Казалось, если она позволит себе посмотреть туда ещё раз, то не сдержится.
Комната покойной бабушки Груни обладала для маленькой Полинки чудовищной притягательностью. Сколько она себя помнила, ей запрещалось туда заходить, но это её нисколько не останавливало. Пышная кровать с кружевными накидками на подушках, высокий трельяж с огромными зеркалами, массивный комод с салфеткой и множеством занятных вещиц в виде пузырёчков и коробочек – всё было настолько заманчивым и необыкновенным, что соблазн покопаться в этом великолепии всегда побеждал страх перед материнским нагоняем.
– Марш в свою комнату! – бросила Оля.
Полинка спрыгнула со стула и сквозняком пролетела мимо матери. Оля выдохнула с упором, чтобы избавиться от молоточков в висках, подошла к шкатулке и подняла её. Из распахнутого красного нутра выпали пара бабулиных золотых колец, брошка и наручные женские часики «Луч» – те самые, которые Оля, будучи чуть старше Полинки, любила примерять на свою худенькую детскую ручку.
«Не разбей их, донюшка», – говорила ласково бабушка, видя, как та пытается пристроить их на своё запястье. Она протягивала морщинистые ладони к Оле и плохо гнущимися пальцами помогала застегнуть тугой замочек на браслете.
Девочка растопыривала пальчики, чтобы часы не соскочили с тонкой кисти, и с важным видом начинала прохаживаться по комнате. Бабуля следила за ней, но часы не отбирала, пока та вдоволь не наиграется. Оля замирала от ощущения чуть ли не царского великолепия на своей ручке и старалась быть бережной к кредиту доверия, выписанному ей бабушкой. От матери такого получать не приходилось…
Теперь оказалось, что столь памятные часы тоже пострадали. При падении их корпус не выдержал удара и выпустил стекло из своих объятий. Оля чуть не расплакалась от досады. Давно она хотела убрать часы куда-нибудь подальше, чтобы маленькая Поля не добралась до них, но, как видно, не успела.
За обедом Полина молча цедила свой суп, боясь поднять глаза выше края тарелки. На столе, слева от её худенькой ручки, ладонь которой она засунула между колен, лежали часики без стекла. Она знала – они там не случайно. Часы лежали на видном месте, чтобы стать немым укором её своеволию и нарушению запрета. Мама молчала, часы молчали, но вся нарочитая ситуация оглушительно кричала о Полинкиной вине.
Оля старалась не ругать дочь. В своё время она сама вдоволь хлебнула материнской педагогики – крутой и непредсказуемой, как горная река. С лихвой накатав Олю по бурным водам своего переменчивого настроения, мама устала от дочери и отвезла ту к родителям, после чего отбыла обратным поездом в другую жизнь уже без неё, без Оли. Так девочка осталась жить со своими бабушкой и дедушкой. Немного погрустив по маме с неповторимой детской наивностью, Оля отдала себя в любящие руки стариков. Именно тогда, окружённая заботой и участием, она поняла, что такое контраст, даже ещё не зная этого слова. Кажется, именно в тот период она пообещала себе, что никогда не будет такой, как мама.
Видимо, намерение её было настолько сильным, что, повзрослев, Оля не стала матерью в прямом смысле этого слова – долго она не могла забеременеть. Сложнее всех неудачу переживала бабушка Груня. После смерти мужа она сильно сдала, но как только Оля вышла замуж и переехала с Андреем к ней в квартиру, Агриппина Павловна воспряла и будто бы даже помолодела в ожидании правнуков.
Но общим чаяниям не суждено было сбыться: бабуля ушла дорогой цветов через три года после свадьбы внучки, так и не покачав заветный свёрточек на руках. Бабушка уходила молча и сосредоточенно, до самого конца не путаясь в лабиринтах зазеркалья, ощущая все грани последних дней своего существования. Оля держала её руку и слизывала кончиком языка набегающие в уголки рта слёзы.
– Не грусти, донюшка, – подавала голос Агриппина Павловна, – это ещё не конец.
Оля кивала и плакала ещё сильнее.
– Как же я тут буду без тебя? – не выдержала Оля, когда бабушка уже почти не открывала глаз. Бабуля сжала её руку и шевельнула губами. Оля наклонилась к ней ближе:
– …с тобой… – только и смогла услышать Ольга, и бабушкины губы отпустили последний выдох…
После похорон Оля закрыла любимую комнату и опечатала дверь скорбью. Полная решимости родить ребёнка, Ольга купила «комплект новорождённого» нейтрального бежевого цвета. Она надеялась, что так сможет привлечь в свою жизнь ребёнка, но тот никак не появлялся.
Года два Оля с Андреем обивали пороги разных клиник, потом устали, позже отчаялись, а через год сорвались в какое-то очень горящее, но всё ещё дорогое путешествие.
Слегка покусывая локти от скоропалительного решения спустить все сбережения на заграничное море, Оля отвлеклась и через некоторое время с удивлением обнаружила себя в интересном положении. Предстоящий декрет и отсутствие хоть какой-то финансовой подушки грозили сделать их положение ещё более интересным, но факт свершившегося чуда вселял уверенность и надежду на всё хорошее.
И оно настало, это пресловутое хорошее. Финансовую брешь заштопали общими усилиями, а вскоре и Полинка родилась – здоровая и крепкая. Родители освободили малютке свою комнату, а сами переехали в большую, громко называемую залом. Бабушкину комнату оставили нетронутой. Так захотела Оля. Она запретила кому-либо заходить туда и не меняла положение вещей со дня бабулиной смерти. Андрей посмеивался над ней, говорил, что в доме у них имеется музей советского прошлого, но с женой не спорил, проявляя почтение к пустующей жилплощади. Только Полька с того самого момента, как начала ползать, не желала мириться с тем фактом, что добрая часть квартиры оставалась без её надзора, за что, собственно, и отхватывала от матери с завидной регулярностью. И если раньше она только трогала вещи неизвестного ей члена семьи, то случай с часами стал признаком вопиющего непослушания.
«Непростительный акт вандализма», – сказала ей мама этим вечером вместо «спокойной ночи» и оставила дочь размышлять над поведением. Поля не понимала, о чём речь, но с тоном мамы нельзя было не согласиться. Однако от переживаний глаза слипались, и она позволила себе отложить сложный процесс размышления на завтра. На кухне тихо переговаривались родители.
– Сможешь починить? – без надежды в голосе спросила Оля мужа, протягивая ему часы со стёклышком.
– Опять Полька мародёрничала? – спросил он, разглядывая поломку.
– Опять, – вздохнула Оля. – Ты мне всё обещал замок на дверь поставить.
– Оль, может, пора все-таки разобрать этот мавзолей? – Андрей отложил часики в сторону, осторожно удерживая стекло.
Ольга промолчала.
– Ну или хотя бы не прогонять оттуда Польку? У бабули столько духов осталось, открыток всяких, чемодан с лоскутами и пуговицами, фотоаппарат старый – да чего там только нет! Это же целый клондайк для ребёнка.
Оля не отвечала.
– Малыш, ну в самом деле? Всё это лежит уже несколько лет и только пыль собирает. Да и тебя расстраивает постоянно. Ты как зайдёшь туда, так плачешь. Часы опять же эти! – Андрей кивнул в их сторону. – В них же нет ничего ценного! Может, уже стоит дать этим вещам новую жизнь?
– Полинка их испортит, – выдавила Оля.
– Да и пусть! Ну для чего они тебе, если не для неё? – ответил Андрей. – Бабуля была бы только рада. Ты же сама рассказывала, как она давала их тебе поиграть. Ну почему ты не можешь позволить этого Полине?
– Я подумаю, – только и смогла ответить Оля.
На следующий день шкатулка вместе с золотом и брошью лежала в Олином шкафу, но уже без часов.
– Поля, дружок, подойди ко мне, – позвала Оля дочь.
В комнату, часто шлёпая босыми ногами, вбежала Полька, быстрым движением руки смахнула отросшую челку с бровей и вопросительно уставилась на Олю.
– Нравятся? – спросила она, поднимая часы на ладони.
Полька жадно блеснула глазами, но ответить что-либо побоялась.
– Они твои.
Девочка недоверчиво глянула на мать, пощупала взглядом её намерение и, сделав вывод, что за ним не кроется никакого подвоха, протянула руку. Часы соскользнули в маленькую ладошку. Полинка зажала их в кулачке и замерла, впитывая кожей их присутствие.
– Ух ты! – шепнула она, разжала ладошку и нырнула ею в кольцо браслета, перехватив часики другой рукой.
– Давай помогу застегнуть, – сказала Оля.
Полина протянула руку с часами, и Оля взялась за замок. Тот оказался туже, чем она его помнила, непослушным и вёртким, как Полинка.
– А помнишь, донюшка, – вдруг небрежно и немного певуче сказала Полина, – как когда-то я на тебе их застёгивала?
Оля оторопела и уставилась на дочь. Из-под пушистых по-детски закрученных ресниц на неё смотрели глаза зрелой, прожившей многие года женщины. Даже цвет их стал будто бы потускневшим. От неожиданности и благоговейного страха пальцы Ольги разжались и выпустили застежку. Часы соскользнули с Полинкиного запястья и звякнули об пол. Девочка вздрогнула, моргнула, и – вот ей-Богу! (Оля могла бы поклясться чем угодно) – глаза Полинки тут же оставили то пугающе взрослое выражение и снова стали по-детски наивными и привычно тёмными.
– Что ты сказала? – вопрос получился глухим и трескучим.
Вместо ответа Поля подняла часы и затараторила плаксивым голосом:
– Мамочка, прости, я правда-правда нечаянно.
– Что ты? Ты тут ни при чём! – Ольга схватила дочь и прижала к себе. – Не переживай!
Полинка обмякла в маминых объятьях, расслабилась.
– Нравятся? – спросила Оля.
– Очень, – шепнула та в ответ.
– Они теперь твои.
Полька вывернулась из материнских рук и побежала к себе в комнату:
– Они всегда были моими, – бросила она на ходу и скрылась из вида.
Ольга проводила её взглядом, не в силах пошевелиться. Казалось, только глаза и могли её слушаться сейчас. Она посмотрела на шкаф, где была спрятана шкатулка. «Да уж, – наконец подумала она, – видать, и правда нужно дать им новую жизнь».
Чудо
Пасхальная ночь выдалась морозной. Север никогда не баловал тёплой весной, но те предрассветные часы запомнились особо щипучим воздухом и яркой звёздной пылью на глубоком, задумчивом небосводе. Заскорузлый наст на обочине отливал расплавленным оловом, а сельская дорога дыбилась и взбрыкивала кусками замёрзшей грязи.
Но в пространстве всё же неизбежной пахло весной.
Аня брела с ночной пасхальной службы. Одной рукой она подсвечивала себе телефоном дорогу, а другой держала за руку своего пятилетнего сына Димку. От усталости тот почти висел на матери и загребал ногами каждую встречную кочку. Немыслимо хотелось спать.
– Смотри под ноги! – ласково одёргивала его Аня и приподнимала руку сына вверх, будто это могло помочь ему увидеть следующую кочку.
Фонарь горел только в начале улицы и своим лучом выжигал жёлтую лужу света в оловянном сумраке. Аня вступила в позолоченный круг. Справа из чужого двора всполошенно запел петух, возвещая, что новый день уже настал, новая жизнь вот-вот воскреснет и взорвётся скорым теплом. Было спокойно и радостно. В голове пелось и пелось «Христос Воскресе… смертью смерть поправ», и слова растекались маслом по сердцу. Небесный фонарщик тушил звезды огромным свечным колпачком.
– Мам, а Пасха – это день рождения?
Аня молча улыбнулась.
– Нет, это праздник жизни и спасения. Праздник чуда, – ответила она.
– Как в сказке?
– Как в сказке.
– Чуда хочется… – вздохнув, сказал Димка и протяжно зевнул.
– Смотри, какая благодать вокруг и на сердце! – ответила Аня. – Разве это не чудо?
– Нет, – упрямо буркнул Димка, – настоящего хочется.
И тут на обочине вдруг что-то вскинулось в сумраке, перекатилось через мёрзлый гребень откинутого старого снега и шлёпнулось на дорогу. Аня охнула и резко остановилась, завела Димку за спину. Серый ком шевельнулся и пискнул. Замер. Димка высунулся из-за материнской спины:
– Что это? – прошептал он.
– Не знаю, – ответила мать. – Стой тут! Пойду гляну.
Аня отпустила Димкину руку и направилась к тёмному нечто. Нечто послушно ждало.
– Это вроде собака! – крикнула Аня, пытаясь осветить комок фонариком на безопасном расстоянии. – Только не пойму, что с ней.
Аня подошла ещё ближе и вытянула руку с телефоном. Размытый лучик выхватил из темноты пса, но тусклый свет не внёс ясности. Собака лежала на мёрзлой земле, тяжело дышала и походила на кучу грязного тряпья: было сложно понять, где и в каком порядке у неё располагаются лапы, голова и хвост, а шерсть была покрыта тёмной субстанцией с прилипшим мусором. Из всей массы особо выделялись перья и солома.
– Это что за чудо такое в перьях? – удивилась Аня и подобралась чуть ближе. – Кто ж тебя так, бедолага?
Бедолага будто понял обращённую к нему речь, всхлипнул и замотал одной своей конечностью. Приглядевшись, Аня поняла, что это хвост.
– Ма-а-ам, – протянул подошедший Димка, – жалко как! – И заплакал.
– Тише, сынок, – попыталась успокоить его Аня, – не переживай. Что-нибудь придумаем.
Найдёныш оказался молодым кобелём гордой дворовой породы. Как позже выяснилось, собаку избили и облили мазутом. Или наоборот. Пёс, скорее всего, попытался спрятаться в курятнике, либо наказание совершалось именно там – липкая шерсть была сплошь утыкана перьями, соломой и птичьим помётом. Возможно, раньше он жил у кого-то в деревне, но в чём-то провинился либо влез к тому, кто очень скор и жесток на расправу. Наказание было изощрённым и не оставляло шансов на прощение… Если бы по счастливой случайности пёс не выкатился на дорогу в ту ночь под ноги двум людям с сердцами, растопленными теплом пасхальной службы, возможно, следующие часы он уже просто не пережил бы – настолько он был плох и истощён.
Собаку выходили и назвали Чудом.
После того как удалось оттереть его от грязи, перьев и мазута, вылечить ушибы, вывести паразитов, после того как срослись переломы и отросла новая шерсть, оказалось, что Чудо весьма хорош собой, даже красив, строен, силён и чрезвычайно умён. Аня оставила его у себя. Скромный учительский бюджет сильно пострадал от восстановления нового члена семьи, но радость от общения с этим умным и преданным животным штопала всякие эмоциональные дыры.
Против всех деревенских правил Чудо поселили в доме. Спал он в большой комнате, по-старому ещё называемой залом, на личной лежанке, сшитой Аней из детских Димкиных одеял, ел из своей миски вместе со всеми на кухне, по нужде просился из дому, как приличный кот, и был крайне воспитан, даже будто бы дрессирован. Димка любил проделывать с ним один трюк, на который Чудо неожиданно оказался способен. Мальчик клал кусочек сыра собаке на нос и поднимал указательный палец вверх. Это значило «нельзя». Пёс терпеливо ждал, не позволяя шелохнуться даже кончику хвоста. Он превращался в сплошное ожидание. Ожидание команды «можно». На этом слове Чудо расколдовывался, вскидывал голову вверх и коротким щёлкающим хватом съедал подлетавший кусочек сыра. Каждый раз Димка взвизгивал от счастья и хлопал в ладоши, а Чудо отстукивал хвостом по дощатому полу победный марш, и казалось, что Димкина радость ему во сто крат слаще проглоченного сыра.
С Димкой у Чуда были особые отношения. Несмотря на то что выходила его и вылечила Аня, за хозяина он считал только мальчишку.
– Правильно, – говорила баб Шура, Анина соседка, у которой Аня частенько оставляла Димку, пока была на работе, – хороший пёс знает одного хозяина. А если по рукам идёт, то это бестолковый пёс.
Чудо по рукам не ходил и Димку не только признавал, но и защищал. Было можно даже отпускать ребёнка с ним гулять. Тот сторожил мальца лучше любой обученной собаки, теснил его в сторону, если вдруг чувствовал неладное из пространства или от человека, а однажды даже хватанул за кисть пьяного дядь Вовку, местного выпивоху и дебошира, когда тот попытался изобразить для расшумевшейся детворы воспитание жичиной.
В другой раз пёс прибежал к порогу школы, где работала Аня, и поднял суматошный лай. Все знали, кому принадлежит собака, и немедленно позвали Анну Владимировну. Оказалось, что бабе Шуре стало плохо, а Димка, оставшийся у соседки, испугался и не смог позвонить матери, чтобы сообщить о случившемся. За дело взялся Чудо. Бабушке успели помочь, а пёс получил к ужину свежую говяжью бульонку.
Жизнь спокойно катилась снежным комом, собирая на свои бока однотипные дни, не предвещая ничего серьёзного, усыпляя мерным, баюкающим ходом. В редком однообразии протекли два года: утром Аня шла на работу, отводила Димку с Чудом к бабе Шуре, после школы возвращалась через магазин домой, чтобы забрать у соседки сына, оставить ей продуктов и немного помочь по хозяйству. Рабочие будни нарушались выходными и отпуском, день сменялся ночью, а зима – весной.