Когда Джайлс выброшен в лобби, на его мраморный пол в виде шахматной доски, он совсем другой человек: рисунки – в руке у него, и тот, кто несет их, должен быть важным.
Так было всегда, сколько он помнил: создание картин было лишь прелюдией для удовольствия обладания ими, владения реальным объектом, который он силой воли призвал к бытию. Помимо картин ему нечем было похвастаться – грязная, запущенная квартира, да и та съемная.
Первым предметом искусства в его жизни стал череп, который отец Джайлса выиграл в покер. Имя Анджей он получил от поляка, которому принадлежал ранее. Именно череп стал первым объектом для молодого художника, он рисовал череп сотни раз, на конвертах, на газетах, даже на собственной руке.
Как он перешел от изображения черепов к работе на рекламщиков двадцать лет назад – Джайлс едва мог вспомнить. Его первым местом стала та же текстильная фабрика, что и у его отца, и там он привык к щекотке в носу, вызываемой волокнами ткани, к мозолям, которые появляются, когда таскаешь тюки, к мягкой второй коже из красной глины, возникающей, когда ты промываешь хлопок в Миссисипи.
По ночам, всегда по ночам, он рисовал на бракованной бумаге, принесенной с работы, скандальные портреты, дававшие ему больше сил, чем еда, а ведь тогда, это точно, он был постоянно голоден.
Он использовал глину Миссисипи с собственных рук, чтобы окрашивать рисунки.
Десятки лет спустя это все еще оставалось его секретом.
Через два года он оставил как текстильную фабрику, так и удивленного таким поворотом отца, чтобы занять место художника в универсальном магазине Хатцлера. Несколько лет – и он перебрался в «Кляйн&Саундерс», где и провел большую часть карьеры.
Он бывал горд собой, но никогда не испытывал полного удовлетворения.
Его донимал дискомфорт по поводу того, что он не сделал ничего для искусства, для настоящего искусства. Ведь он когда-то решил, что будет им заниматься, не так ли? Наброски Анджея, обнаженные мужчины, изображенные мозолистыми руками на упаковочной бумаге из-под хлопка и подкрашенные в оранжево-кровавый с помощью глины из Миссисипи…
Джайлс постепенно начал чувствовать, что каждая фальшивая улыбка, которую он нарисовал для «Кляйн&Саундерс», выпивала настоящее веселье из тех, кто пытался строить свое счастье по недостижимым рекламным стандартам.
Он знал это чувство. Он жил с ним в обнимку.
«Кляйн&Саундерс» работали с серьезными клиентами, и поэтому в комнате для ожидания имелись пунцовые кресла модного немецкого дизайна и тележка с выпивкой, заведовала которой Хэзел, сурового вида секретарша со стажем побольше, чем у Джайлса.
Но сегодня ее почему-то не было, и некая раболепная девица с примороженной к испуганному лицу улыбкой оказалась брошена на растерзание дюжине нетерпеливых бизнесменов.
Джайлс наблюдает, как она случайно сбрасывает входящий звонок, пытаясь одновременно управиться с подносом напитков. Он оценивает витающее в комнате настроение по облаку сигаретного дыма: не висит праздно, как вокруг Адама, изображенного Микеланджело, но струится, как выпущенное из десятка поездных труб.
Он прощает ей, что она замечает его только через минуту.
– Мистер Джайлс Гандерсон, художник, – объявляет он. – На два пятнадцать к мистеру Бернарду Клэю.
Она нажимает кнопку и бормочет его имя в трубку.
Джайлс вовсе не убежден, что сообщение дошло куда надо, и просит бедное создание попробовать еще раз. Он поворачивается к толпе и думает: это невероятно, но двадцать лет спустя некоторая часть его все еще хочет быть частью этого шагающего, рычащего множества.
Он смотрит на секретаршу, на тележку с напитками, затем вздыхает и шагает ко второй, хлопнув в ладоши, чтобы привлечь внимание.
– Добрые сэры! – взывает он. – Что скажете, если сегодня мы сами смешаем для себя выпивку?
Они недовольно бормочут в ответ на такое вмешательство в их праведное негодование, один поднимает бровь. Джайлс знает подозрительное выражение, с которым на него смотрят, только вот, несмотря на все пережитое, он не знает, каким образом люди так быстро понимают, что он от них отличается.
Ему кажется, парик начинает отклеиваться.
Но если все пойдет не так, то «коврик» на его голове станет наименьшей из проблем.
– Преимущество творчества в том, – продолжает Джайлс, – что мы может сделать их столь же сырыми, насколько сух Балтимор. Кто не против мартини? – игра началась.
Но все эти бизнесмены в глубине души не более чем малые дети, обезвоженные и капризные, и восклицание одного «Сюда, сюда!» смешивается с «Отличный выбор» от другого, и через мгновение Джайлс уже управляется с баром, быстренько заполняя стаканы и нарезая лимон под достойные демонстрации крики «ура».
Посреди дебоша он находит момент, чтобы плеснуть в бокал бренди «Александр» и предложить его секретарше так, словно вручает ей «Оскара». Все аплодируют, девушка краснеет, солнечный луч вспыхивает на коктейльной пене, словно восход над Гавайями, и на мгновение Джайлс ощущает, что его мир вновь наполняется смыслом и энергией.
11Зельда знает, как надо поступить.
Это вариация того, что она проделывала тысячи раз, на работе, но и в других местах, в ситуациях, когда на тебя давит мужчина. Покинуть его поле зрения, и быстро. Она изображает отстраненную улыбку слуги, хватает тележку и толкает ее к двери, огибая незваного гостя.
Но пол сырой, и тележку ведет, так что та задевает мусорное ведро: оно падает с грохотом, который разносится по всей комнате. Только что опустошено, слава небесам. Зельда все равно нагибается, чтобы поставить его обратно, хотя знает, что падение на колени подчеркнет ее лишний вес, выставит на посмешище.
Она пытается сделать все быстро и слышит протяжный хрустящий звук.
Подняв глаза, обнаруживает, что мужчина держит нечто совсем неожиданное, буквально противоположное его жуткому электрохлысту – пластиковый пакет, набитый ярко-зелеными леденцами.
– Нет-нет, не уходите, – говорит он. – Вы, дамочки, так весело тут болтали. Девчоночьи разговоры. Ничего в этом нет страшного. Продолжайте, я все сделаю быстро.
У него нет южного акцента, но в голосе слышится изгиб крокодильего хвоста.
Мужчина шагает дальше, и Зельда неожиданно осознает, что он движется к кабинке, в которой находится Элиза.
Неужели та увидела что-то в Ф-1 такое, чего не заметила сама Зельда?
Элиза всегда переживает, когда на нее кричат, но сегодня она ведет себя странно после того, как они удрали из той лаборатории; все выглядит так, словно она ошеломлена. Этот мужчина явился, чтобы наказать ее?
Зельда вздергивает себя на ноги – еще одно лишенное грации движение – и тянется к тележке, за единственным доступным ей оружием – щеткой для очищения накипи. Благодаря семейной жизни она знает кое-что о схватках.
У Брюстера за много лет накопилось больше боевых шрамов, чем у нее, но и Зельда получила свою долю.
Если этот человек попробует причинить вред Элизе, то она сделает то, что нужно. Собственная жизнь Зельды после этого окажется полностью разрушенной, но у нее нет выбора.
Но мужчина неожиданно делает шаг в сторону, стук и шорох возвещают, что пакет и хлыст лежат на раковине, а жужжание молнии говорит, что расстегнута ширинка. Теперь уже Зельда смотрит в сторону Элизы, моля о помощи: если ее затуманенные ужасом глаза пропустили что-то в Ф-1, может быть, они хотя бы помогут ей сейчас.
Мужчина, вынимающий свою штуковину прямо перед ними?
Элиза качает головой справа налево, а потом сверху вниз, демонстрируя здоровую реакцию. Одна вещь очевидна: Зельда не может смотреть на мужчину, ведь прямой взгляд на того, кто занят таким делом, окажется без сомнений воспринят как ужасное оскорбление.
Все, что он должен будет сделать, – пожаловаться Флемингу на непристойное поведение уборщиц, – и все, для «Оккама» они станут историей.
Так что Зельда усердно таращится на пол и ждет, что по нему пойдут трещины.
Моча шипит в отчищенном писсуаре.
– Мое имя – Стрикланд, – звучит его голос. – Я обеспечиваю безопасность.
Зельда сглатывает.
– Угу, – это все, что она может выдавить.
Она приказывает своим глазам не двигаться, но те вращаются сами по себе и видят брызги мочи на вымытом полу.
Стрикланд усмехается:
– Ууупс. Полагаю, очень хорошо, что у вас есть швабры.
12Ричард осудил бы ее бесцельное блуждание по городу как пустую трату времени и был бы прав.
Но ее собственная отвисшая челюсть отвлекает Лэйни от сильного чувства вины. Высотные дома, рекламные щиты размером с гору, бензиновые колонки в виде роботов, трамваи цвета чеддера! Она чувствует узел собственного страха, ощущает себя так, словно ее режут ножом для коробок.
Автобус несется мимо витрин, освещенных даже днем: «МЫ СТАВИМ ГЛУШИТЕЛИ», «МАГАЗИН – ВСЕ ПО 1 ДОЛЛАРУ», «СПОРТИВНЫЕ ТОВАРЫ», «ВСТУПАЙ В РЯДЫ ВВС». Она дает сигнал водителю и выходит на углу торговой улицы, которую местные зовут «Авеню», и начинает процесс избавления от лишних денег.
Она пробует говорить «привет» всем, мимо кого проходит, особенно женщинам.
Как было бы здорово обследовать город с подругой, знающей все его секреты! Способной отразить сарказм оскорбительных намеков на то, что ветер с гавани сотворил с твоей прической! Перед кем Лэйни может раскрыться, показать особую, тайную жизненную силу, которую она чувствовала в те семнадцать месяцев без мужа!
Но женщины Балтимора пугаются ее приветствий и едва улыбаются в ответ.
После часа прогулки Лэйни чувствует себя одинокой, обреченной вечно быть чужаком. Она отправляется к остановке и тут наталкивается на мужчину; он принимает ее за туриста и пытается продать путеводитель.
В груди снова завязывается узел… все дело в прическе?
Высоко уложенные волосы, как у нее, во Флориде были последним писком, но здесь все иначе. Она внезапно чувствует, что глубоко несчастна, что ей нужен путеводитель, и она покупает его.
«Балтимор, – учит ее книжечка, – имеет все, чтобы удовлетворить любую американскую семью».
В чем, конкретно говоря, ее проблема?
Тэмми должен понравиться художественный музей, Тимми с удовольствием заглянул бы в историческое общество, на западе города расположен «Энчантед форест», сказочный парк с аттракционами. Фото показывают замки и чащобы, принцесс и ведьм. Можно отпраздновать там день рождения детей этим летом.
Все прекрасно за исключением того, что второе имя парка – «Джангл лэнд». Единственное слово «джунгли» заставляет Ричарда отложить газету или сменить канал телевизора.
Им нужно быть осторожными, решая, куда идти.
Одна из последних прогулок случайно привела Лэйни к докам района Феллс-пойнт. Она попыталась забыть тот раз, но каждый день, наблюдая, как пар выходит из утюга, она вспоминает о нем и думает, что Амазонка опалила Ричарда, содрала с него кору и древесину, оставив только корни.
Это был серый день, и корабли, привязанные в доках, ритмично постукивали о причалы. Она шла по берегу реки Патапско, подняв воротник пальто до самого подбородка.
Чтобы попасть сюда, она сошла на остановке, оккупированной замотанным в рванье бродягой, и миновала заваленный битыми бутылками квартал, самый уродливый из всех, какие ей доводилось видеть. Ей встретился кинотеатр, и она едва не купила билет, просто чтобы избавиться от назойливых взглядов.
Но кинотеатр выглядел слишком запущенным.
Набережная оказалась пустынной, и никто не услышал бы ее, вздумай она говорить. Так что она говорила ложь прямо в холодную, качающуюся воду до тех пор, пока не высказала все: она счастлива, что муж вернулся, она довольна жизнью, испытывает оптимизм по поводу будущего, верит во все те статистические выкладки по поводу Балтимора, которыми снабжает ее Ричард.
Только двадцать процентов домохозяйств города имеют машины, а он поклялся, что скоро у них будет две. Ему вовсе не понравилось, заявил он, что его «Тандерберд» сломался, и он не позволит своей жене больше ездить на общественном транспорте, даже если ему вновь придется отправиться на спасение мира.
Шагая обратно к остановке через тот квартал, который ей так не понравился, Лэйни встретила городского рабочего, поливающего тротуар из шланга. Как прекрасно, сказала она себе, что муниципалитет заботится о благоустройстве, и притворилась, что вода вовсе не взбалтывает лужицы собачьей мочи, не поднимает вонь гнилой рыбы, застоявшейся канализации, горелого масла и экскрементов.
Одна последняя ложь перед возвращением домой.
Одна дополнительная морщинка, которую нужно разгладить.
13Берни провожает Джайлса в помещение, которое, как он надеялся, будет комнатой для переговоров, но оказывается не более чем пустующим офисом со столом и парой стульев внутри. Берни не садится, и Джайлс тоже не садится, хотя это выглядит почти враждебно после всех этих улыбок и рукопожатий.
Он напоминает себе, что если у него и есть здесь друг, то это как раз Берни Клэй, а не эти богатые солидные мужчины в лобби, в один глоток выпивающие свои коктейли. Берни был одним из тех, кто двадцать лет назад голосовал за то, чтобы пинком отправить Джайлса на улицу, но он сделал это скрепя сердце, и Джайлс напоминает себе о бесполезности мученичества.
Детям Берни тоже надо есть, не так ли?
Воспоминания о событии, что стало причиной той катастрофы, удручает Джайлса, большей частью скучной предсказуемостью, ведь там сплошные клише и мифы о художниках. Бар в Маунт-Вернон, ворвавшиеся полицейские со вскинутыми значками.
Всю проведенную в тюрьме ночь его посещала одна и та же мысль – что его отцу в газетах больше всего нравится криминальная хроника. Джайлс надеялся, что глаза его старика, подобно его собственным, стали видеть хуже и не разберут мелкий шрифт. Позже, когда так и не получил ни единой весточки от родителя, он понял, что ошибался.
И через неделю после увольнения Джайлс взял себе первого кота.
Жульнические встречи с Берни стали значимой частью его работы в последующие годы. Но как мог он жаловаться, ведь никто больше, начиная с мистера Кляйна и мистера Саундерса, не одобрял сотрудничества с мистером Гандерсоном.
Он изображает широкую, яркую улыбку вроде той, которую оставил на холсте. Реклама, думает он, только на этот раз для себя.
– Что, ради бога, случилось с Хэзел? Не думал, что она способна пропустить день.
Берни ослабляет узел галстука.
– Ты не поверишь, Джайлси, старушка стрельнула глазками в одного фабриканта бутылок и… опа… Они отбыли в Лос-Анджелес… ну и расчет забрала, само собой, вот так.
– Нет! Я полагаю, это хорошо для нее.
– Для нас – плохо. Поэтому все у нас в беспорядке, мои извинения за бардак в лобби. Справимся с этим. Если вдруг знаешь достойную девушку, то дай мне знать, ладно?
Джайлс на самом деле знает достойную девушку, которая годами горбатится без надежды на карьеру в тоталитарных условиях исследовательского центра, но увы, Элиза не сможет отвечать на звонки. Несколько секунд, которые он тратит на обдумывание этой идеи, проходят в молчании, что заставляет Берни ежиться, и настроение Джайлса падает.
Берни находится в запертой комнате наедине с отщепенцем.
И сколь бы ни был Джайлс раз поболтать о старых добрых днях в рекламном бизнесе, он не может стать причиной дискомфорта для стоящего рядом человека.
– Ну, хорошо, позвольте мне показать вам работу… кое-что я сделал…
Оба с облегчением вздыхают, когда щелкают застежки портфеля, шуршит кожа. Джайлс укладывает холст на стол и гордо указывает на него, хотя в этот момент он чувствует только панику.
Неужели что-то не так с освещением?
Семейство, которое он нарисовал, можно использовать как пособие по анатомии, словно их кожа протерлась и кости едва не торчат наружу. И правда ли он изобразил четыре лишенных тела головы, почему не заметил, насколько омерзительно они выглядят? Даже цвета словно выцвели, за исключением желатина, который выглядит магматическим апофеозом красного цвета.
– Алое, – Берни вздыхает.
– Слишком ярко, – говорит Джайлс. – Полностью согласен.
– Нет, дело не в этом. Хотя губы папаши выглядят немного… кроваво… Просто. Цвет в целом не годится. Красный совсем не в моде. Мы больше не используем его. Неужели я не говорил вам об этом? Хотя может быть, и нет. Как я сказал, у нас бардак. Красный зарубили на совете директоров. Новый тренд… вы готовы? Теперь это зеленый.
– Зеленый?
– Велосипеды. Электрогитары. Хлопья для завтрака, даже тени для глаз и прочее. Внезапно оказалось, что зеленое – это будущее для всего. Даже новый вкус у всего… Зеленый полностью и совершенно. Яблоко, дыня, виноград, песто, фисташки, мята.
Джайлс пытается игнорировать квартет издевательски скалящихся черепов и таращится на желатин, который они вроде бы хотят. Он чувствует себя глупым и слепым. Не имеет значения, упоминал ли Берни цвет раньше или нет, ведь если у Джайлса есть хоть какой-то здравый смысл, то он должен был понять сам.
Что за сорт людоедского аппетита будет возбужден желатином столь красным, словно он извлечен прямо из бьющегося сердца?
– Это не я, Джайлси, – говорит Берни. – Это всё фотографы. Каждый клиент, проходящий через наши двери сегодня, хочет мгновенных снимков, красивых девушек с гамбургерами, пачками энциклопедий или что они там продают, и еще он хочет попасть на кастинг, чтобы посмотреть, кого мы выберем. Я последний человек в нашей конторе, кто пытается продать шишкам настоящее искусство. Искусство – это искусство, говорю я. А ты, Джайлси, великий художник. Надеюсь, у тебя было время рисовать что-то свое?
Рисунки выглядят как остатки пирожного с лаймом в ярком свете «Дикси Дау»: танталовы муки.
Джайлс засовывает их обратно в портфель.
Вес его не покажется на обратном пути столь успокаивающим, каким он был на пути сюда. Нет, Берни, за «что-то свое» он не брался очень много лет, поскольку был занят, рисуя и перерисовывая желатин, который не нужен никому вне зависимости от цвета будущего.
14Стрикланд ощущает горячие мурашки стыда.
Струйка мочи ползет по плиткам пола – это слишком много, он хотел лишь чуток пугнуть уборщиц. Он планирует припугнуть всякого, кто увидел Образец сегодня ночью. Это трюк, которому он научился у генерала Хойта, когда они находились в Токио: всякий раз, когда сталкиваешься с кем-то менее значительным, покажи, что он ничего для тебя не значит.
Так что едва он увидел черную уборщицу, изогнутую спину белой уборщицы и писсуар, замысел возник сразу же.
Но это отвратительно. Ссать наземь – это он делал в Амазонии.
Чистота – это то, что ему сейчас жизненно необходимо, и вот он, буквально мочится на нее.
Он оглядывается через плечо и наконец-то присматривается к той, что поменьше. Лицо у нее без макияжа, лишено того месива, которым так любит мазаться Лэйни, и от этого он чувствует себя только хуже.
Стрикланд напрягается, опустошая мочевой пузырь, и оглядывается, думая, что сказать. Находит электрохлыст – нет сомнений, что сейчас женщины уставились на него.
Эту штуку он выторговал у одного фермера перед тем, как покинуть Бразилию, и крестьяне, едва говорившие по-английски, именовали ее почему-то «алабамский прывет». На самом деле помогала «мотивировать» Образец, когда надо было загнать его куда-нибудь или, наоборот, извлечь.
На одном из медных зубцов-электродов видно жирное темно-красное пятно свернувшейся крови.
Стрикланд протягивает хлыст к белому фаянсу – надо добавить еще беспорядка. Делает голос громче, чтобы не думать о том, насколько он сам себе отвратителен:
– У меня в руках мощный «Фарм-мастер» модели тридцать пятьдесят четвертого года, а вовсе не это новомодное стеклопластиковое дерьмо. Сталь основы, дуб рукояти. Переменное напряжение от пяти сотен до десяти тысяч вольт. Подойдите и посмотрите, дамочки, только не трогайте.
Его лицо горит, все звучит так, словно он расхваливает собственный член.
Отвратительно. Отвратительно.
Что, если Тимми услышит отца, когда он разговаривает вот так? Или Тэмми? Стрикланд любит своих детей, пусть даже он боится к ним прикасаться, боится причинить им вред. Они должны судить его исключительно по тому, что сходит у него с языка.
Он ощущает, как поднимается гнев по отношению к этим женщинам, что стали свидетелями его уродства. Конечно, не их вина, что они находятся в этой комнате. Несомненно, их вина в том, что они находятся на этой работе, что оказались на этой позиции, ведь так?
Последняя капля мочи падает.
Он думает о жирной капле крови, висящей на «алабамском прывете».
Стрикланд встряхивает, аккуратно запаковывает свое хозяйство и застегивает молнию с пугающим зевком. Женщина глядит в сторону. Что, остались брызги на штанах?
Он больше не в джунглях, он должен все время теперь думать о таких вещах. Накатывает желание убежать из этой слишком ярко освещенной комнаты, от беспорядка, который он устроил.
Покончить с этим, говорит он себе.
– Вы обе слышали, что сказал тот мужик в лаборатории, и я надеюсь, что мне нет нужды это повторять.
– Нас проверяли, – говорит негритянка.
– Я это знаю. Я тоже проверял.
– Да, сэр.
– Это моя работа – проверять все.
– Я сожалею, сэр.
Почему эта женщина все усложняет?
Почему другая женщина, намного более красивая, куда мягче на вид, не скажет чего-нибудь? Воздух в комнате становится влажным и смрадным, точно они на болоте. Воображение, ничего более. Его сердце тяжело бьется. Он тянется за мачете, но того нет. Хотя есть «прывет». Отличный заменитель. Он жаждет схватить эту штуку покрепче.
Стрикланд выдавливает смешок через стиснутые челюсти:
– Смотрите. Я вовсе не поклонник Джорджа Уоллеса. Я думаю, у негров есть свое место. Да. На рабочем месте, в школах – те же самые права, что и у белых. Но вы, люди… Нужно поработать над своим словарем. Ты слышишь сама себя? Повторяешь одни слова. В Корее я сражался рядом с негром, который был осужден за то, чего он не делал, поскольку когда судья захотел его расспросить, то черный только и смог выдавить, что «да, сэр» и «нет, сэр». Именно поэтому столько ваших мы вынуждены сажать в тюрьму. Не имею в виду ничего личного. Я слышал, что они закрывают Алькатрас в следующем месяце и что там почти нет ваших, хотя там сидят худшие преступники этой страны. Большое достижение для вашей расы. Ты должна гордиться.
Ради всех чертей, о чем он болтает? Алькатрас?
Эти уборщицы наверняка решат, что он безумец, и в ту секунду, когда он уйдет, комната огласится их смехом.
Пот стремится по его лицу, стены сжимаются, температура стремительно растет. Стрикланд кивает, видит пакет с леденцами, подхватывает его и торопливо шарит внутри. Он не моет руки перед этим. Уборщицы точно это заметят. Отвратительно, отвратительно.
Он сует зеленый шар в рот и еще раз смотрит на испуганную женщину.
– Кто-нибудь из вас, дамочки, хочет сладкого?
Но леденец на вкус как лошадиное дерьмо, и он сам не может разобрать, что говорит. О да, они будут смеяться, в этом нет сомнений. Гребаные уборщицы, гребаные. Ему нужно пожестче вести себя с учеными, не испортить дело, как это случилось здесь.
«Оккам» отличается от «Жозефины».
Он убедится в том, что каждый здесь поймет – именно он, Стрикланд, тут главный. Не Дэвид Флеминг, лакей Пентагона, не доктор Боб Хоффстетлер, добренький биолог.
Он поворачивается на пятках, поскальзывается. Надеется, что на мыльной воде, не на моче. Он хрустит леденцами так громко, что не слышит собственных шагов, он хватает «прывет» с раковины.
Капля крови, вероятно, отвалилась. И уборщицы сотрут ее.
Но они запомнят ее. Запомнят его. Отвратительно, отвратительно.
15Когда Стрикланд предложил им леденцов, это только добавило болезненной сладости к отвратительной сцене.
Элиза потеряла вкус к конфетам в том возрасте, когда почти все дети готовы убить за них. Даже сахарные пирожные, которые Джайлс порой приносил ей из «Дикси Дау», царапали ей горло.
Она вспоминает, как возникло ее отвращение: маленькой она глазела, разинув рот, на взрослых, в каждой мелочи столь же непостижимых, как и Стрикланд. В глазах людей, имевших тогда с ней дело, она не была ребенком с инвалидностью, ее называли глупой и непослушной.
Приют для сирот носил приятное имя «Балтиморский дом для маленьких странников». Но попавшие туда дети сокращали до просто «Дома», и это звучало очень иронично, поскольку он меньше всего походил на дом, описанный в книгах.
Безопасность. Комфорт. Веселье. Качели. Песочницы. Объятия.
Старшие дети могли показать тебе хозяйственные постройки, где находилось оборудование со штемпелем, на котором читалось прежнее имя Дома: школа Фенцлера для слабоумных и идиотов.
К моменту появления Элизы дети, чьи личные дела когда-то носили отметки «даун», «кретин» или «дефективный», были переименованы в «умственно отсталых», «задержавшихся в развитии» или «оставленных родителями». В отличие от еврейских или католических приютов, расположенных по соседству, миссия Дома состояла в том, чтобы сохранить тебя в живых, и только, чтобы когда тебя вышвырнут на улицу в восемнадцать, ты смог найти черную работу.