Хотя, по идее, должен был понимать, что загадывать на будущее нельзя. С нашими подпольными делами мы все ходим по краю. И за этот самый край однажды можем заступить. Но где набраться ума и опыта в шестнадцать лет? Тем более чужой опыт не воспринимается как нечто весомое.
Как-то я в очередной раз почти что решился признаться Арине в вечной любви, расставить окончательно все точки над «i». Почему-то был уверен, что стоит мне только набраться смелости и она мне ни за что не откажет. Только сначала мне надлежало съездить в Луцк.
Катался я по окрестным городам постоянно. Был связным между коммунистическими организациями. Выполнял разные задания: разбрасывал листовки, передавал сообщения, привозил агитационную и партийную литературу. И, надо отметить, достаточно поднаторел во всяких конспиративных премудростях, что позже мне сильно помогло.
В Луцке я принял участие в кустовом совещании комсомольцев. Там все единогласно проголосовали за усиление идеологической борьбы и более активную работу среди галицких крестьян, застрявших в Средневековье, к тому же во многом отравленных националистической идеологией.
Домой я возвращался в приподнятом настроении. Полный порыва решить не только общественные, но и личные дела.
Вот прям сегодня… Нет, завтра. Ну максимум послезавтра откроюсь Арине во всей красе. Могу даже колено преклонить. Или это будет по-буржуазному? Нет, скорее, по-рыцарски. Вон, у Вальтера Скотта, книга которого была в нашем доме и зачитана до дыр, такое сплошь и рядом. Дамам нравится коленопреклонение. Прекрасным дамам. А Арина именно прекрасная.
Вернувшись к обеду в родные края, я шел беззаботно по нашему участку к дверям дома. И даже в груди ничего не екнуло. Никаких опасений, предчувствий. Наоборот – летний день был светлый, солнце сияло ласково, и жизнь моя была безоблачна. Даже не насторожило, что слишком тихо вокруг. И что в кузне, которая располагалась через ручей, напротив дома, ничего не пыхтело и не дымилось.
Я толкнул дверь, крикнул:
– Вернулся я, люди добрые!
Увидел стоящую в сенях Оксану – живущую с нами мою двоюродную сестру. Отметил ее странный взгляд, почему-то наполненный ужасом, открытые губы, замершие в немом крике.
И тут покой и тишина взорвались и обрушились. Я ощутил сильную боль в животе. И все закрутилось, как в калейдоскопе…
Глава четвертая
Он прятался за дверью. Поджидал, когда я перешагну порог. И стоило мне сделать это, он выступил вперед и увесистым кулачищем саданул меня в живот.
Было очень больно. Но дыхание нападавший мне сбил не окончательно. Я еще мог дышать, шевелиться и видеть, что творится. А увидел я эту здоровую тушу в гражданском костюме. Он замахивался для еще одного удара. И так заманчиво открылся, что я саданул его прямиком в подбородок. Мой кулак, не по возрасту увесистый, попал точно в цель. Здоровяк грохнулся на пол, похоже на некоторое время потеряв сознание.
Я разогнулся, пытаясь восстановить дыхание. Огляделся, полный решимости продолжить бой.
Но повоевать мне не дали. Вокруг закружилось слишком много народу – в партикулярной одежде, в полицейской форме. Меня толкнули, прижали к стене так, что не вздохнешь. Съездили по ребрам, а потом по хребту прикладом. Уронили на пол и еще добавили ногами.
Сознание я не терял, хотя перед глазами все плыло. Ощущал кожей лица гладкие доски пола.
Рядом кто-то отчаянно верещал, требуя, чтобы ему дали добить «большевистского ублюдка». Ему отвечали, что этот самый ублюдок нужен живым и относительно здоровым, так что выйди-ка вон.
Потом меня усадили на табурет. Поляк в дорогом костюме требовал назваться. Я, сплевывая кровь и понимая, что за дерзость снова будут бить, а сломанные ребра мне совсем не нужны, послушно назвал фамилию и имя. На следующий вопрос, с какого времени состою в подпольной большевистской организации, ответил, что вообще не понимаю, о чем идет речь. Мне надавали увесистых оплеух, но я твердо продолжал стоять на своем.
В голове тревожно стучали вопросы: «Где мать, отец, братья?» Но я был ошеломлен и не решался задать их.
На меня надели кандалы – тяжелые, чугунные, от которых запястья сразу покраснели и стали затекать. К дому подогнали грузовую машину серого мышиного цвета с глухим кузовом. Меня затолкали в нее. Перед тем как за мной закрылась дверь, я увидел глумливые рожи местных националистов, толкавшихся у нашего дома. Среди них был и радостный Купчик. Слетелись, как воронье!
Когда транспорт для перевозки арестованных тронулся с места, я с горечью подумал, что нечасто мне доводилось кататься на автомобилях. Честные люди ездят на них или в наручниках, или в качестве шоферов при буржуях.
Постепенно мне стало понятно, что произошло. Польская полиция не дремала. Уже потом, познав конспиративные премудрости, я понял, что нам просто внедрили агентов, так что власть была в курсе наших дел. И при обострении внутриполитической обстановки польские сатрапы принялась за любимое занятие – зачистку коммунистов.
Пока я был в Луцке, полиция нанесла удар по верхушке наших ячеек. Целую войсковую операцию провели. Но задержали всего троих, поскольку в ночь перед облавой к отцу пришли товарищи и предупредили об опасности. Вся семья тут же снялась и укатила к родне в заранее присмотренное для таких случаев местечко. Только двоюродная сестра наотрез отказалась уезжать, сказав, что с нее взятки гладки, она ничего не знает и ей никто ничего не сделает. Разбежались и остальные коммунисты-комсомольцы, остались только те, кому предъявить нечего.
Политическая полиция прознала про меня, что я должен вернуться. Раздосадованные в целом неудачей операции, полицейские оставили на меня в доме засаду.
Мои соратники пытались как-то предупредить меня. Даже дежурили на околице, чтобы заранее высмотреть и остановить. Но я по берегу реки да по оврагу, беззаботно собирая лютики-цветочки для Арины, как-то обошел их. И угодил прямиком в лапы врагов.
В воеводском управлении сотрудники Польской государственной полиции, поняв, что я ничего рассказывать не собираюсь, только пожали плечами. Было видно, что всерьез они меня не воспринимали. Надавали мне для порядка еще тумаков и, не торопясь, решали, что со мной делать.
Но тут кто-то донес, что у меня хранились списки подпольной организации и комсомольские билеты. Также полицейских сильно интересовало, где могут прятаться мои родные. Допросы стали интенсивнее и дольше. А вопросы каверзнее и конкретнее. При этом колотили меня куда более азартно. А затем снова махнули рукой и отправили на дальнейшие мучения в Брестскую крепость, где сидели политические, в том числе и дожидавшиеся суда.
Сперва была пятиместная камера, которую я делил с крестьянами-бунтовщиками. Они забили до смерти своего землевладельца, решившего прибрать кусок народной землицы в свою пользу и заручившегося в этом гнусном деле помощью властей.
С сокамерниками я жил мирно. Они внимательно слушали мои речи о справедливом социалистическом обществе. Только кривились иногда:
– Это что, нам с москалями вместе жить предлагаешь?
– А с поляками лучше?
Крестьяне считали, что их непременно повесят за убийство помещика, и горестно костерили свою незавидную судьбинушку. Но при этом с удовольствием убили бы помещика еще раз.
Меня не трогали недели две. А потом за меня взялся следователь политической полиции пан Завойчинский. Исключительная сволочь была. И хуже всего, что он имел на меня кое-какие планы, а кроме того, обладал достаточным временем, чтобы реализовывать их неторопливо…
Глава пятая
– А знаешь, что ты хуже распоследнего упрямого украинского националиста, Иван Шипов? – долдонил страшно унылый следователь с видом человека, ненавидящего не только свою работу, но и все ее атрибуты, а именно таким атрибутом я и являлся в тот миг.
Было видно, что ему больше всего хочется домой, у него слезятся глаза от чтения бесконечных бумаг, нездоровый оттенок кожи свидетельствовал о его ежедневной потребности накатить хоть немного спиртного. Он тщетно пытался изобразить вялую заинтересованность в моей судьбе, хотя за человека меня не считал, а видел лишь вредное насекомое, мешающее ему жить.
– Почему? – удивлялся я, зная, что украинские националисты очень успешно грабят банки, убивают министров и помещиков, льют кровь, как водицу, и до коликов ненавидят польское государство. А главные враги, оказывается, мы, хотя большевики такими вещами сроду не баловались, все больше сея в сердцах доброе и вечное, в том числе учение о диктатуре пролетариата. – Они же стреляют направо и налево. И вашу власть хотят скинуть.
– Именно! Нашу власть. А ты вообще всю человеческую власть скинуть хочешь, – усмехнулся Завойчинский и сладко зевнул.
– И как же я без власти? – тоже усмехнулся я.
– Почему без власти? Просто ваша власть будет бесовская, большевистская.
Так скучающе, ненароком продвигая разговор в нужную сторону, Завойчинский делал пока еще аккуратные заходы по моей вербовке. При этом внешне не выражая никакой заинтересованности.
Уже потом, поднабравшись ума и опыта, я понял, что он обволакивал меня словами и вызывал на эмоции достаточно мастерски. Пытался создать впечатление, что работа на него и в его лице на польскую контрразведку – это дело донельзя обыденное и вовсе не постыдное. И что он дает мне, заблудшему, шанс выйти из пикового положения и дурной компании. Все это сочеталось с плохой едой, теснотой камеры и периодическими побоями со стороны надзирателей – били не чтобы покалечить, как говаривали они, а дабы ума вложить.
Дни тянулись за днями. Атмосфера в камере постепенно сгущалась до полной безысходности. Сидевшие со мной крестьяне ждали приговора, и их уверенность в неминуемой страшной расплате крепла, вызывая апатию и уныние. Я пытался поддерживать нормальное настроение, при этом, как и учили, постепенно наращивая коммунистическую агитацию. Но атмосфера обреченности становилась все тяжелее.
– А, все эти твои большевики, все польские паны, австрийские герры – вся власть одно направление имеет, – вздыхал самый старый крестьянин – ему было уже под шестьдесят.
– Какое? – поинтересовался я.
– Крестьянина притеснить. Обобрать, унизить, а то и убить. И на нашем хребте в рай въехать. Любой начальник враг крестьянину. За грехи вы нам все даны, городские.
А меня продолжали где-то раз в два-три дня таскать к следователю.
Думаю, будь я фигура более значительная, ломали бы меня с куда большим напором. Но особого интереса я не представлял. Даже списки организации Завойчинский требовал как-то лениво: похоже, и без них ему было все известно.
Однажды состоялся разговор, где он попытался расставить все акценты и подвести итоги:
– Бросили тебя твои товарищи, Иван Шипов. Сгниешь в тюрьме. Если не научишься друзей выбирать.
– Друзей? – картинно изумился я. – Это вас, что ли?
– Нас. Польское государство.
Тут меня и понесло по кочкам и ухабам. Я объявил, что буржуазная Польша совсем скоро сгорит в пламени истории, обратится в прах, и ставить на эту заезженную клячу может только очень наивный и сильно беспринципный человек. И ни побои, ни подкуп, ни сладкие речи не заставят меня предать мое дело и товарищей по борьбе. Даже смерть.
– Что же вы все смерть-то призываете, борцы за идеалы… – нахмурился Завойчинский, с которого на миг слетела вечная его ленивая расслабленность, лицо заострилось, а глаза стали на миг яростные. – И не боитесь, что она откликнется?
– Мы, революционеры, не боимся ничего! – пафосно изрек я, а потом поежился. Конечно же, я ее боялся.
– Ну, ты сам выбрал, – холодно улыбнулся собеседник. – Оставляю тебе последний шанс. Когда поймешь, что сил нет, – сообщи. И я объявлю тебе условия.
На этот раз я даже не ответил и не стал принимать гордые позы. Ясно понял: своей несговорчивостью вывел его из себя. И он из тех людей, кто обязательно отомстит.
А ведь эти тюремные стены, возможно, последнее, что я увижу в жизни. И смерть – это вовсе не героизм гордых поз, а ножницы, которые обрежут будущее, все мечты, стремления. И жутко от этого стало до невозможности. Захотелось малодушно согласиться на все. Вот только восстало привитое с детства отвращение к предательству – самому страшному греху, после которого ты и человеком быть перестаешь, а становишься жалким слизнем.
Ждал я какой-то большой подлянки. И дождался достаточно быстро. На следующий день дверь камеры распахнулась. Конвоир ткнул в меня пальцем:
– На выход! С вещами!
И я ощутил нутром, что мне приготовлены круги ада…
Глава шестая
Сидя в камере с наивными и, в принципе, беззлобными крестьянами, поднявшими барина на вилы, я не сильно задумывался о том, что в тюрьме самым страшным могут быть люди, с которыми делишь заключение. Ведь тюрьма – это не воскресная школа. Там помимо борцов за свободу собран самый отпетый преступный элемент. Многие настоящие звери, в клетке с которыми тебя вполне могут запереть.
А еще там можно легко найти идейных врагов. Например, украинских националистов, которые ненавидели коммунистов еще больше, чем ляхов, ощущая в них непримиримых противников в борьбе за души украинского населения. И взаимные счеты у нас накопились суровые.
В стремлении обломать меня или добить окончательно Завойчинский велел сунуть в камеру именно к таким.
За спиной с лязгом закрылся тяжелый тюремный засов. Я напряженно огляделся. Постояльцы просторной камеры с двумя зарешеченными сводчатыми окнами напоминали каких-то чертей – истощенные, осунувшиеся, бледные. И на меня смотрели с такой ненавистью, что сразу стало понятно: меня здесь ждали и отлично знали, кто я такой.
С нар поднялся дерганый, с резкими движениями, как у марионетки, худосочный мужичонка с глубокой морщиной, прорезавшей лоб. Ему можно было дать и тридцать, и пятьдесят лет. Он встал напротив, упершись в меня оловянным бессмысленным взглядом.
– Коммунячка? – спросил он не поздоровавшись.
Я только кивнул в ответ.
– Я Звир. А ты… – В его глазах плеснулась дикая злоба, лицо перекривила улыбка, и он выразительно провел себя ребром ладони по горлу. После чего потерял ко мне всякий интерес.
Я бросил мешок со скудными вещами под нары. Присел на корточки в углу: все лавки были заняты, а на нарах сидеть и лежать до отбоя запрещалось под угрозой карцера, в котором легко оставить свое здоровье.
Вокруг меня образовалась полоса отчуждения. Только мелкий и суетной парнишка, которого шпыняли все кому не лень, время от времени подсаживался ко мне. Ему нравилось, что кто-то здесь по статусу ниже его. Радостно шептал:
– Ох, плохо тебе здесь будет, коммунячка. Но недолго. Жить тебе недолго.
Не обращавшие на меня внимания сидельцы беседовали, смеялись, играли в засаленные карты, балагурили. Звир преимущественно молчал, а когда бросал веское слово, все замолкали в ожидании и напряжении. Мне показалось, его здесь боялись все.
Так я сидел на корточках и готовился к неминуемой погибели. Точнее, к бою.
Пускай этот бой последний, но я буду драться. Благо, молодецкой силушки полно. Конечно, со всей камерой мне не сладить, но пару человек вполне могу с собой забрать на тот свет. Голову пробить, придушить, шею сломать – это как получится.
Правда, давало надежду одно соображение. Если Завойчинский надеется перетянуть меня на свою сторону, то просто так убить не даст. Скорее, надеется создать невыносимые условия, запугать, чтобы я всем телом в дверь камеры бился и просился к нему на беседу. Но возможно и иное – следователь решил меня укокошить, устроить показательное растерзание. Заодно представит националистов зверьем.
Всю ночь я не сомкнул глаз. Но никто меня бить и убивать не пришел.
На следующий день повторилось примерно то же самое. Я под каким-то куполом отчуждения сидел в углу, внутри все ворочалось от все больше давящего тягучего страха. Неопределенность терзала нервы. Уж лучше бой, чем вот так ждать неизвестно чего.
Суетной парень меня в покое не оставлял.
– Чего, не спал, да? Ждал, да? Не бойся, дождешься. Звир – он добрый, сразу убивать не станет, чтобы тюремщиков не беспокоить. Но сильно ты не радуйся. Тут слух прошел, что сегодня к нам в камеру настоящего волка приведут. Всем волкам волка. Так что жить тебе до того момента, как он узнает, что среди нас коммунячка.
– Когда приведут-то? – пытаясь говорить равнодушно, на самом деле холодея внутри, спросил я. Мне с трудом представлялось, что появится кто-то похуже Звира с его оловянными глазами заправского убийцы.
– Так сегодня. Жди. Готовься, большевичок. Ночью тебя на вилы точно поднимут. Этот не пощадит!
Вечер близился. А обещанного страшного серого волка все не вели.
А я ждал. И дождался!
Перед отбоем дверь камеры с лязганьем отворилась. Постояльцы уже стояли на ногах, как на параде, торжественно встречая долгожданного и страшного гостя.
И вот порог перешагнул этот самый новенький. Нет, вовсе не волк. Скорее, он походил на медведя – огромный, необъятный. Он быстро и деловито обвел глазами присутствующих. Скользнул взором по Звиру, узнал, поджав губы, кивнул.
Потом его пристальный взгляд остановился на мне. Он расплылся в хищной улыбке, шагнул ко мне навстречу очень быстро и резко – трудно представить в нем такую прыть. И…
Глава седьмая
«Медведь» распахнул свои медвежьи объятия, сжал меня до хруста костей. И стал похлопывать по спине, добродушно приговаривая:
– Ванька, тебя-то какими судьбами! Доагитировался за своих бородатых Карла с Марксом?
– Доагитировался, дядя Юлиан, – вздохнул я.
«Чудны дела твои, Господи», – так говаривал мой дед. Тот самый долгожданный и страшный националист оказался нашим соседом и отцовским приятелем Сотником.
Отпустив меня, он огляделся на присутствующих. Сразу увидел, как окрысились сокамерники. Встал посреди камеры, скрестив руки на груди. И объявил:
– Мальца руками не трогать. И зубами не грызть. Малец хороший. Просто у него своя вера, а у нас своя.
Слова звучали как приказ. А приказы принято выполнять безоговорочно. Так что своим я в камере не стал, все меня сторонились, кроме Сотника, любившего поточить со мной лясы, как с непримиримым идейным противником. Но и трогать меня никто не смел. Даже после того, как Сотника и Звира перевели в камеру смертников.
Взяли их вместе на горяченьком, когда они грабили почтовый пункт, экспроприируя средства на освобождение Галиции от польского ига. Как я понял, у них это была не первая их экспроприация. Но на сей раз все закончилось перестрелкой с полицией, сопряженной с жертвами и арестом.
Учитывая их прошлые криминальные заслуги, обоим выписали смертную казнь. И началась длинная юридическая процедура кассаций, апелляций, просьб о помиловании. Особых надежд на успех не было, но для приговоренных появлялась возможность потянуть чуток время на этой земле. А там, глядишь, что и изменится. Ибо весь мир сейчас походил на пороховой склад, в котором устроили курилку.
По поводу Звира никаких сожалений у меня не было: есть люди, которые рождены для виселицы, и с первого взгляда видно – он именно из таких. А вот Сотника было жалко просто до боли. Все же помимо пещерного национализма в нем было много хорошего: душевная широта, щедрость, истинная любовь к своему народу. Кроме того, я был благодарен, что он спас меня. Иначе рано или поздно националисты задавили бы меня в камере.
Потекли какие-то бессмысленные дни. Я ни с кем не общался. Разговоры сокамерников сводились к способам обработки их жалких наделов земли. К виду на урожай. К тому, какие все паны мерзавцы и кого надо будет повесить в первую очередь, когда Украина станет свободной.
Ни прессу, ни книг в камеру не доставляли. Что творилось на воле, мы знали плохо. В последнее время все чаще разговоры шли о войне с немцами. Только все почему-то считали, что война будет вместе с немцами против СССР, а не против немцев. Советский Союз сокамерники считали порождением ада. Спорить с ними было бесполезно, потому что, стоило заикнуться о государстве рабочих и крестьян, на меня тут же смотрели с явным желанием причинить боль и мучения.
Следственные органы интерес ко мне потеряли. Пан Завойчинский не вызвал больше ни разу – даже стало как-то недоставать наших бесед. Вместе с тем мне светил приличный срок, и дикая тоска стискивала от осознания того, сколько времени я потеряю в застенках. В моем возрасте эти пять-шесть лет казались вечностью.
Ощущая, что впадаю в тоску, о своей судьбе я старался не думать. И правильно делал. Потому что судьба, она такая – непредсказуемая.
В сентябре 1939 года по тюрьме прошел слух, что Германия напала на Польшу. Вовсю идет мобилизация. А Красная армия вошла на Западную Украину.
Следователь Завойчинский, который наконец сподобился меня вызвать, чтобы дать подписать итоговые документы следствия, выглядел сейчас вовсе не сонным, а злым как черт.
– Рано радуетесь, клопы тюремные! – воскликнул он. – Сейчас по правилам военного времени вас всех к стенке поставят!
На этом наш разговор закончился. А заодно закончилась и еда. Нас просто перестали кормить. Теперь уже не открывалось окошко, не совали в него миски с баландой. Пришел настоящий голод. В общем, к стенке нас никто ставить не стал. Нас просто решили заморить.
Но мы выжили. Через неделю охрана побросала ключи и исчезла. Нам удалось вскрыть сначала свою камеру, а потом и другие.
Пришли советские войска. Брест вошел в советскую зону оккупации. И теперь я шел по улице, ощущал лицом порывы осеннего воздуха. И мне не верилось, что я опять живу полноценно, а не прозябаю в каменных застенках.
Кое-как, на перекладных, я добрался до дома. Застал там всю семью. Слава Богу, все мои выжили.
Сбылась наша мечта о пришествии СССР, но она была сильно омрачена. Все-таки поляки никак не желали уходить просто так, без крови. Я с горестью узнал, что наша подпольная организация КПЗУ, зная о подходе советских войск, провела собрание и решила встретить освободителей празднично. На въезде в село устроили все как положено: девушки в сарафанах, каравай, даже плакат написали по-русски «Добро пожаловать, освободители». Весь комитет по встрече высыпал встречать.
Вот появилась длинная колонна – с машинами и артиллерией. И люди почувствовали неладное при ее приближении. Она казалась не похожей на Красную армию.
Оказалось, что это отступающая, обозленная польская армия. Поняв, что встречают не их, а РККА, паны пришли в неистовство. Арестовали весь актив, оттащили в школу и там всю ночь пытали. Утром десять истерзанных подпольщиков солдаты отвели на кладбище. Зачитали постановление военного командования, где половина слов была «изменники». И расстреляли.
Понятное дело, что любви к польским властям это не добавило. И в народе было скрытое ликование, что Польша как государство перестала существовать. Даже местные поляки, и те радовались: натерпелись от своих же панов не меньше нашего.
Несмотря на все горести и потери, жизнь продолжалась. Новая жизнь. Я стал гражданином Советского Союза. И уже не прятался в подполье, открыто носил комсомольский значок.
Начиналась новая, трудная, но, я был уверен, счастливая жизнь. Как будто тебя вывели из чулана на улицу, и ты увидел широкий простор, полный чудес и возможностей…
Глава восьмая
– Я уезжаю, – как бы между делом произнесла Арина.
Мы стояли на заснеженном берегу огибающей село реки, и девушка смотрела куда-то вдаль, при этом не видя ничего, вся погрузившись в себя.
Задумчивость – это было настолько редкое ее состояние, что я решил подивиться на него. А потом до меня дошло это холодное слово – уезжаю.
– Куда? – спросил я.
– В Белоруссию. В медицинское училище.
– А я? – Во мне стали подниматься возмущение и обида.
– А ты остаешься. Куда же ты уедешь от всех своих забот? – Она рассмеялась и стала сама собой – беззаботной птахой, в которой надолго не задерживались серьезные мысли и переживания.
Я совсем погрустнел и еще раз, без особой надежды, спросил:
– А мы?
– Мы, – произнесла она рассеянно. – Ну конечно. Я буду тебе писать.
И она уехала. Поступила в медучилище. А я остался.
Арина вспомнила свое обещание и нашла время на страничку в конверте, где писала, как у нее все хорошо, сколько в Минске магазинов, театров и соблазнов, но она девушка серьезная и предпочитает только учиться, во что верилось с трудом. Грустила, что денег не хватает на все, – в это верилось больше. А чувства мои бурлили: не забыла, вспомнила, написала!
Собирая рассыпанные зерна здравомыслия, я ясно осознавал, что не светит нам с ней ничего в будущем. И что единственное письмо за год – это отписка. Но чувства всячески этому сопротивлялись.
А вообще теперь я старался отодвигать от себя подальше всякие душевно-любовные терзания. Иногда заглядывался на девчонок, а они – на меня, но позволить себе крутить с ними шашни не мог. Да и после неудач на сердечном фронте стал слишком критично относиться к своей внешности. Явно же не герой-любовник из кинофильмов, вкус к которым мы прочувствовали, когда кинотеатр в Вяльцах стал доступен обычному человеку. Не вышел я ростом, был весь квадратно-приземистый, как тяжелый трактор. И стеснялся своих широченных, мозолистых, будто сделанных из чугуна ладоней. С детства на кузнице отцу помогал, вот такие руки-тиски и заработал. Хотя и плюсы были – хватка такая, что никто не вырвется. И кулак увесистый, что им, наверное, быка смог бы опрокинуть, хотя не пробовал – ничего мне плохого те самые быки не сделали. А вот те, кто сделали, от могучего удара сразу в землю пикировали. Но все равно я мечтал об ухоженных руках с музыкальными пальцами. Не дано!