Лев Давидович профессорствовал в местном педагогическом на факультете истории и права, и его домашняя библиотека была богаче и обширней той, где Зоя впервые увидела Боттичелли. Он начал, забегая к ним по выходным на чай, приносить ей то сонеты Шекспира, то художественный альбом, а то и вовсе неожиданные вещи вроде книг о путешественниках, с коричневыми картами, где материки выглядели совсем не так, как в школьных учебниках. «Дайте ей загореться по-настоящему!» – так он всякий раз отбивал родительские протесты. А она давно уже пылала, без всяких книжек, и почти глохла от шуршащего и мерного, как прибой, тока крови в ушах. «Слово! – говорил он пылко. – Это ключевое понятие в Ренессансе. Слово как символ разума и познания». Зоя готова была преклоняться перед Словом – любым, лишь бы оно произносилось этим гулким, бездонным голосом с пластичными интонациями настоящего оратора.
На шестнадцатилетие он подарил ей двухтомник «Итальянское Возрождение» Гуковского. Это богатство поразило всю их семью, но в особенности родителей, которые принялись бурно шептаться на кухне, немедленно смолкая при Зоином появлении. А потом Лев Давидович вдруг перестал к ним заходить. Родители отмалчивались, и от этого молчания веяло чем-то двусмысленным, стыдным, как хихиканье мальчишек на уроке биологии. До самых каникул Зоя томилась мучительными снами и шальными, горячечными грезами и только на даче наконец очнулась. Что не выбелило солнце, то отмыла прохладная речная вода.
А Возрождение так и осталось с ней. Гуковский, честно прочитанный, не понятый вполне и все-таки бесконечно дорогой, все последующие годы переезжал с ней из одного пристанища в другое и везде стоял на самом видном месте, напоминая о юности, мечтах и первой любви.
Однажды, сидя в очереди к врачу в обветшалой и темной детской поликлинике, Зоя услышала, как дочка – ей было лет пять – с гордостью заявляет кому-то из взрослых: «А моя мама – искусствовед!» Как сжалось сердце при мысли о несбывшемся! Но лицо не выдало волнения, и она улыбнулась незнакомке, протянувшей уважительно: «Вона как». На Ясины вопросы, почему она не идет работать в музей, Зоя отвечала, что скоро обязательно пойдет, вот только отправят на пенсию злых старушек, которые заняли там все стулья. Она, кажется, и сама верила в это, хотя в местном краеведческом музее никакого Ренессанса не было и в помине. А пока старушки держали оборону, Зоя водила дочку в московские картинные галереи и потом, разложив на полу журналы и календари, вырезала вместе с ней черноглазых красавиц Брюллова и нежных Боттичеллиевых Венер.
Можно ли жить, не надеясь? Она всегда чувствовала, что всё на свете подчинено вечному круговороту и развитию. На месте снесенного барака рождается многоэтажный дом, революция сметает отживший строй; а ее Возрождение – разве не на костях Средневековья оно расцвело? Первые годы их с Юрой брака стали испытанием, но из слез и споров неопытных супругов должно было зародиться и вырасти с годами то молчаливое и мудрое взаимопонимание, какое она видела в своих родителях.
Вместо этого случилось предательство.
Даже если бы он раскаялся тогда, сразу, Зоя вряд ли сумела бы его простить. Как можно простить лицемерие и обман, тянувшийся почти два года? Вместо поддержки – трусливый уход от проблем, вместо понимания – недовольство и злость. В памяти навеки отпечаталось его искаженное злобой лицо, его змеиное шипение: «Тише ты, Славку разбудишь!» Во всем его облике было что-то бабье. Он готов был прикрыться ребенком, лишь бы только не слышать ее. Но самым сокрушительным ударом стали слова, что она, Зоя, сама виновата в его измене! Никогда в жизни ей не было так больно, как в тот вечер – ядовитый, душный, черный.
Потом, стараясь себя утешить, она думала: а ведь могло быть еще хуже. Будь Юра поуверенней в себе, он сразу подал бы на развод и, чего доброго, попытался бы отсудить ребенка. Ничего этого не случилось. Он просто исчез – как Зоя узнала потом, уехал на Север. Так спешил, что даже не стал выписываться, поэтому при сносе им досталась двухкомнатная в панельной «брежневке». Правда, этаж тринадцатый, от чего у Зои нехорошо екнуло в груди. Зато большая лоджия, кухня десять метров. Зоя, конечно, боялась, что Юра объявится и потребует свою долю жилплощади. Но, видимо, мужского в нем было слишком мало, чтобы отстаивать свои права.
Когда стало ясно, что он действительно бросил ее одну с трехлетним ребенком, Зоя собрала чемодан – почти ощупью, не переставая плакать, – и уехала к родителям в Тулу. Она и представить не могла, что город, некогда враждебный, может стать для нее надежной крепостью. Родители были здоровы, оба работали, и места у них было достаточно для нее с дочкой. Зоя подумывала остаться; восстановилась бы на заочном, доучилась наконец… Судьба распорядилась иначе: младший брат, вернувшись из армии, женился, и комнату пришлось уступить молодой семье. «Тебе ж есть где жить. – В голосе матери звучало сочувствие, но сковородка в ее руках погромыхивала раздраженно и осуждающе. – И дела так не оставляй, ходи по инстанциям. Пусть ищут его. Он тебе алименты платить должен».
Ни по каким инстанциям Зоя, конечно, не пошла. Хамоватые чиновницы и очереди в приемных вызывали у нее приступы отчаяния. Попыталась устроиться в местный музей, в библиотеку – всё без толку. Лишь в детском саду для нее нашлась работа – мыть полы. Зоя, смирив гордость, согласилась: ниже падать некуда. Зато Ясю удалось пристроить в тот же садик быстро, по блату. Она росла общительной и веселой, и Зоя, забирая дочку по вечерам, невольно поддавалась ее настроению и сбрасывала бремя усталости от тяжелой, неблагодарной работы.
А потом наступил тот счастливый год, и Зоя почувствовала себя пешкой, которая, отстучав по доске положенное число шажков, превратилась в королеву. В апреле им дали квартиру, а через месяц она устроилась через подругу в районный архив. Это, конечно, была не та работа, о которой стоило мечтать, и тесная комнатка в полуподвале администрации мало походила на музейные хранилища. И все-таки Зоя чувствовала, что судьба улыбается им – пока еще сдержанно, уголками губ. Совсем как Джоконда.
3
Не выпуская из рук щипцов, я отошла от зеркала, насколько позволял провод, и вернула иглу в начало пластинки. Несколько секунд тишины – и из недр динамика поплыл, пульсируя и нарастая, бесконечно долгий синтезаторный аккорд. Меня всегда завораживало самое начало песни, там, где мелодия ползет по этому аккорду, подобно виноградной лозе. Казалось бы: как просто сделано, но надо быть гением, чтобы такое придумать. Я разжала щипцы, горячая челка выскользнула и свернулась на лбу темной блестящей пружиной. Теперь музыка разрасталась, теснила другие звуки – бормотание соседского радио, чей-то топот наверху – и текла в окно вместе с запахом нагретых волос и лака. Я отступила на полшага в сторону, чтобы видеть в зеркале конверт от пластинки, стоявший на полке серванта. На мне была черная футболка с почти таким же рисунком; но если объятый пламенем человек у меня на груди держался прямо и даже горделиво, то на обложке он сутулился и не смотрел в глаза тому, кому пожимал руку. Да и фон был совсем другой – это я заметила только сейчас.
Стрелка часов уже подбиралась к двенадцати, а мне так не хотелось прерывать песню. Ленька наверняка опоздает; я послушаю еще немного. Однако едва успел начаться первый куплет, как в него врезалась трель звонка – до того фальшиво, что я поморщилась. Оставив музыку играть, я вышла в прихожую и повернула ключ.
– Как ты…
Это был не Ленька. Человек за дверью оказался на голову выше него, старше лет на тридцать, но самое странное в нем было не это. Лишь спустя несколько секунд я осознала, что пришелец одет в костюм с галстуком, как персонажи на моей футболке.
– Вам кого?
Наверное, мое удивление было слишком сильным и передалось ему. Он открыл рот, потом снова закрыл и только после этого неуклюже выговорил:
– Славка, ты, что ли?
– Ну я. А вы кто?
Лицо незнакомца посветлело, но улыбка не получилась, и он сконфуженно отвел глаза.
– Вот так вот, Славка… Давно не виделись. А ты меня совсем не помнишь?
– Вы хоть войдите. – Я посторонилась, пропуская его. – Что в коридоре-то стоять.
Он переступил порог и замер в уголке, неловко держа на весу полиэтиленовый пакет с яркой картинкой. В прихожей непривычно и крепко запахло одеколоном. Я прикрыла дверь в комнату, чтобы было потише.
– Любишь музыку? – Вопрос был глупый, и он, кажется, сам это понял. – А я, понимаешь, всё собирался… Поздно, конечно. Может, надо было хоть позвонить сначала… Я ж, понимаешь, папка твой. Вот так вот.
Под моим взглядом он опять понурился. Он был совсем не таким, как описывала мама. Обыкновенным. Костюм сидел на нем словно чужой, ранняя седина в волосах не придавала ни мудрости, ни благородства. И еще он сутулился, точь-в-точь как горящий пинкфлойдовский человек.
Наверное, его смутило мое молчание, потому что он, волнуясь, затараторил:
– Ты не думай, я без всяких… Я вмешиваться в вашу жизнь не буду и не жду, что ты мне на шею кинешься. Времени много прошло… Я понимаю.
– Вы мешок положите. – Мне стало его нестерпимо жаль. – Вон там кухня. Я сейчас.
Я набрала номер Леньки – он, к счастью, был еще дома – и сказала, что спущусь через полчаса. Потом выключила радиолу, закрыла окно и вышла на кухню. Человек с пластинки, во всех смыслах потухший, примостился на краешке стула, уперев руки в колени. Я поставила чайник и села за стол, не зная, что сказать.
– А где Зоя? – Он огляделся, как будто мама могла прятаться в одном из шкафов.
– В Москве, у друзей. Завтра вернется.
– А у тебя каникулы? Отдыхаешь?
Я пожала плечами. Рассказывать ему о том, чем я занимаюсь, не было смысла.
– Ты ведь в десятый класс перешла?
– В одиннадцатый. – Увидев его замешательство, я добавила: – Сейчас так считается. Один год пропускают.
– Да. – Он вздохнул. – Большая.
Я встала, чтобы достать чашки, и он тут же засуетился, зашуршал своим пакетом. На столе появилась коробка шоколада, какие-то еще приношения – мне отчего-то стыдно было на них смотреть. Чтобы отвлечься, я стала думать о том, что завтра сказать маме. В глубине души я надеялась, что он больше никогда не придет. Тогда обо всем можно было бы забыть.
Чай пили молча, если не считать пустых незначительных реплик на отвлеченные темы. Я мельком взглянула на часы, думая, что он не заметит; но он заметил и тут же вскочил.
– Да, тебе ведь надо идти… Извини.
Он смотрел на меня снизу вверх, суетился, и это смяло мимолетное удовольствие от его готовности уйти. В прихожей он замешкался; постоял, рассеянно озираясь вокруг.
– Хорошая у вас квартира. Просторная… Ты помнишь, как мы раньше жили? Барак наш помнишь?
– Конечно, помню. Мне шесть лет было, когда мы переехали.
– Да, – повторил он, словно не слыша меня. – Хорошая квартира…
Мне показалось, что он сейчас заплачет. Он стоял такой несчастный и одинокий посреди нашей прихожей, посреди вещей, к которым не имел никакого отношения. Руки у него бессильно повисли: пустой пакет остался на кухне.
– Да вы проходите. – Это было невыносимо. – Посмотрите, как мы живем.
Вопреки ожиданиям, он не просиял и последовал за мной осторожно, будто бы не верил услышанному. А может, это была просто природная стеснительность. Я попыталась представить, как он ведет себя дома, в собственной квартире: свободно, по-хозяйски или так, как сейчас? Так выглядят посетители музеев – им вроде и любопытно, и давит бесцеремонное внимание старушек-смотрительниц. На роль последней я не претендовала, а скромная наша комната, с маминым раскладным диваном, старым телевизором в углу и журнальными репродукциями на стенах, ни в ком бы не вызвала музейного трепета. Однако единственному посетителю она явно понравилась. На радиоле он задержал взгляд, склонился над пластинкой и что-то пробормотал. Я переспросила.
– Неправильно перевели, – сказал он тихо. – Там «блеск», а должен быть глагол. Shine on. «Сияй»…
– Да, в самом деле.
Я произнесла это машинально и только в следующую секунду вспомнила, что на пластинке нет английских названий. Наверное, он уловил обрывок песни, когда вошел к нам. На человека, который мог знать, он был совсем непохож. Но когда мы вернулись в прихожую, я почему-то сказала:
– А вот тут – моя комната.
О чем он мог думать сейчас, стоя в дверях? О том, что он не видел, как эти бледно-зеленые обои постепенно исчезают под слоем плакатов? Как меняется галерея картинок под стеклом на столе и размер одежды в шкафу? И с чего, собственно, меня вообще это волнует?
– Смотри-ка, целая коллекция! – Он обернулся ко мне, приглашая разделить с ним восхищение, как будто эти минералы, лежавшие на полке под лианой, были не моими трофеями. – Кремень леопардовый, халцедон… Сама собирала или кто подарил?
– Конечно, сама.
Непонятно было, как с ним говорить: на отца я могла бы рассердиться за его поддразнивания, на плохого отца – за желание лезть не в свое дело. Но этот человек был мне совершенно чужим.
– Молодец. Тебе в геологи надо идти.
Я мысленно усмехнулась: всяк кулик свое болото хвалит. Хотя, по маминым рассказам, он и геологом-то был ненастоящим. После деревенской семилетки закончил техникум и уехал в Зауралье. Вернулся бородатым здоровяком, чтобы доучиваться, да так и бросил всё – и нас, и МГУ.
– Я буду геодезистом.
Мне показалось, что он сейчас протянет руку, чтобы погладить меня по голове. Я уже хотела отстраниться, но он лишь кивнул, будто мысленно соглашался сам с собой. Собравшись уходить, заметил на кровати мои раскроенные заготовки для тапочек.
– Ты еще и рукодельница?
– Да это так, ерунда. Помогаю одной кооператорше. Мне ж не трудно в каникулы подработать.
С него тут же слетело иллюзорное спокойствие: он вновь засуетился, забормотал: «Да, конечно…» – и начал хлопать себя по карманам. Выудил, не считая, несколько тысячных купюр из бумажника и заторопился прочь – видимо, пытаясь избежать киношных сцен. Но я и не собиралась догонять его и швырять вслед эти деньги. Их было слишком мало, чтобы что-то изменить.
Я подождала минут пять – вряд ли он стал бы караулить меня у подъезда – и вышла в распаренный после дождя июньский зной. Двор был пуст, лишь в песочнице возились малыши под присмотром бабушек в панамках. Я обогнула вереницу гаражей и увидела знакомую худую спину в серой футболке на два размера больше. Раскинув руки, Ленька не спеша катил по дорожке в своих новых роликах.
– Тренируешься?
Он взглянул через плечо и, лихо заложив вираж, остановился.
– Классная майка. На Горбушке купила?
Меня вдруг охватила злость. Еще сегодня утром я думала о том, как выйду гулять, как буду наслаждаться последним школьным летом, которое прекрасно уже тем, что оно последнее. И тут врывается какой-то призрак из прошлого. Блудный отец. Индийская мелодрама. Тьфу!
– Ты ролики-то снимай. Обещал ведь.
Ленька хмыкнул, но возражать не стал. Молча сел на бордюр, смахнул капли пота с веснушчатых щек и принялся развязывать шнурки. Я заметила на его локте свежую ссадину.
– Что не промыл-то? Засорится.
Он тряхнул белобрысой головой, как жеребчик.
– Ага, я бы ушел, а ты бы меня по всему двору искала. – Потом добавил, помолчав: – А чего у тебя голос был странный какой-то?
– Когда?
– Да по телефону.
Я присела рядом и сняла кроссовки. Отшучиваться не хотелось, да и какой смысл: все равно правда всплывет наружу рано или поздно.
– Ко мне сейчас отец приходил.
– Кто приходил? – Ленька вытаращил глаза. – Ты ж говорила, он вас бросил.
– Ну, значит, передумал.
– Ни фига себе. Он теперь с вами жить будет?
– Ты что, больной? С какого он нам сдался?
По дорожке, ведущей к подъезду, зацокали каблуки, и я смолкла. Мне всегда были противны скандалы на людях, но еще больше я ненавидела домыслы и сплетни. Проводив взглядом крашеную блондинку в мини-юбке, едва торчащей из-под пиджака, я сунула ногу в жесткий раструб Ленькиного ботинка. Даже туго зашнурованный, внизу он был великоват, но голень обхватывал плотно, и я почувствовала себя как в гипсе. Поднялась, держась за ребристую стенку «ракушки». Стоило ее отпустить, как ноги дрогнули, потеряли опору. Серый асфальт с подсыхающими лужами больше не был привычным и надежным, как и наша с мамой жизнь.
– Цепляйся, а то упадешь.
Я перевела взгляд с Ленькиной растопыренной пятерни на ствол молодой березы у обочины. До нее было метров пять.
– Не надо, я сама.
В воскресенье вечером – я читала, сидя на кухне, – в прихожей щелкнул замок, и впорхнула мама. Она всегда так возвращалась из своих московских поездок: посвежевшая, легкая, со шлейфом чьих-то дорогих духов и с полураздавленным куском торта в пакете.
– Ох, как душно в электричке, – сказала она весело, без жалобы. – А у станции всё перекопали, видела? Трубы, что ли, меняют.
Звякнул чайник за спиной: мама с наслаждением пила кипяченую воду. Я не знала, с чего завести разговор. Она обычно спрашивала, как я провела время, но это была всего лишь беззаботная реплика, форма приветствия, и отвечать следовало ей в тон.
– Что на ужин будем, капитан? – Мамина рука потрепала меня по волосам. – Есть идеи?
– Я картошки начистила. Сейчас поставлю.
Пока шумела, закипая, вода в кастрюле, я попыталась снова окунуться в мир романа, который лежал распахнутым на кухонном столе. Но на сей раз побег не удался. Мне чудились шаги на лестничной площадке – такие вроде осторожные, вкрадчивые, но в то же время неотвратимые, как поступь Командора. Да, он именно вкрался, этот анти-Командор, дрожащий и робкий; вкрался в нашу жизнь, как опечатка, разом меняющая весь смысл написанного.
За ужином, болтая о ерунде, я продолжала думать о нем. Мне представлялось, как человек в плохо скроенном костюме стоит во дворе и, задрав голову, ищет среди освещенных окон то, за которым мы сидим.
Перед сном, когда уже выключен был телевизор, я не выдержала и всё ей рассказала.
– Как он выглядел? – спросила мама после долгой паузы. – Всё бороду носит?
– Нет, чисто выбрит. Одет как начальник. Руки чистые.
– Выбился, значит, в люди при новой власти… Хотел меня сразить. Богач. Триумфатор.
Губы ее кривились, и в голосе проскальзывали интонации, которых я не слышала прежде. Мама никогда не ругалась, но сейчас ее слова звучали как брань.
– Я таких знаю, – продолжала она. – Теперь подарки дарить начнет, в рестораны тебя приглашать… Пусть. Ты большая, сама выбирай, с кем ты будешь.
– Ну мама, что за глупости! Не нужны мне его деньги.
– А сам он? Нужен тебе?
Я промолчала. Мне не нравилось, куда она клонит.
– Ну смотри, Яся, – сказала мама с деланым равнодушием, которое было мне хорошо знакомо. – Тебе решать.
4
Из кабинета биологии школьный двор был как на ладони. Я отжала тряпку, шлепнула ее на пол у порога и снова выглянула в окно. Бетонная площадка с парой елок уже совсем опустела, не было никого и на крыльце. Теперь можно идти. Я не стала дожидаться биологички. Вымыла руки и, оставив дверь приоткрытой, спустилась на первый этаж, где одиноко маячил в раздевалке мой синий пуховик.
От утреннего снега не осталось и следа. Сырой ветер трепал колючие кроны деревьев, и опрокинутая картинка в лужах рябила, как в телевизоре. Тропинка, ведущая в парк, вся раскисла, и я порадовалась, что надела сегодня дутые сапоги-вездеходы, а не хлипкие демисезонные ботинки. Земля под деревьями была черна, лишь кое-где виднелись серые островки ледяной коросты. У родника, где мы договорились встретиться, возился мужичок в ватнике. Рядом стояла сумка, набитая пустыми пластиковыми бутылками. Я огляделась: над лавочкой неподалеку темнела знакомая меховая шапка и кусок воротника.
– Здрасьте. – Я так и не решила, как к нему обращаться: на «ты» или на «вы».
Он охнул, с готовностью закрыл книгу и рывком поднялся.
– А я сел в сторонке, чтобы не мешать. Ну, пойдем? Ты, может, голодная? Тут раньше пирожки продавали, возле каруселей…
– Нет уже никаких пирожков, и карусели не работают. Давно вы тут не были.
Мне не нравилось его панибратское оживление. Он, должно быть, принимал эти встречи за проявление симпатии, а мне всего лишь хотелось понять, что он за человек. Оказалось, что мама говорила о нем много неправды, пытаясь настроить меня против. Теперь я должна составить собственное мнение. Но ведь отцу этого не объяснишь.
Мы вышли на асфальтовую аллею, обсаженную вековыми, в два обхвата, липами. В детстве я любила субботники, когда жители окрестных домов, и стар и млад, собирались здесь по весне, чтобы белить стволы. Приятно было находиться среди людей и чувствовать себя полезной. Я всегда тщательно соскребала старую кору, замазывала ранки, чтобы дереву было хорошо. Потом традиция субботников прервалась, а я повзрослела, и стало трудно поступать как хочешь, без оглядки на других. В школе не любят активистов и выскочек. Выбирай сам, кем быть: одиноким Зорро, который слишком много на себя берет, или душой компании. Будь у меня настоящий отец, я бы спросила, что мне делать.
– Да. – Он вздохнул, как будто соглашаясь. – Всё изменилось… Я ведь, кажется, лет десять назад приезжал. Тогда парк был ухоженным, чистым…
Я невольно замедлила шаг.
– А чего ж тогда не захотели повидаться? Человек в семь лет еще не человек?
– Зря ты так, Яся. – Он понурился, и в голосе впервые зазвучало подобие укора. – Я к тебе и ехал. Зоя сказала, если разведемся без шума, то даст мне тебя повидать. А потом передумала: что, мол, ребенка зря расстраивать, если жить все равно врозь. И запретила…
– Запретила! Да вы ее знаете? Может она что-нибудь запретить? Топнули бы ногой, настояли на своем.
– Есть такая вещь, как уважение, – сказал он спокойно, не обидевшись на мой тон. – Не всегда надо пользоваться тем, что ты сильнее.
– А она, значит, вас не уважает.
– Это ее дело.
Господи, как у них всё сложно.
Аллея начала забирать вправо и свернула к озеру. В погожие летние дни отсюда открывался чудесный вид: сияла золоченая маковка церкви, косматые облака висели в неподвижной воде, и даже берега, частично скрытые травой, уже не казались безобразными. Зимой снег маскировал морщины на покатых бурых склонах. Но в межсезонье озеро нагоняло на меня такую тоску, что я старалась сюда не ходить. Поэтому, когда отец сказал, меняя тему: «Хорошо здесь», я только буркнула:
– Чего уж хорошего. Запустили всё.
Рассеянное выражение исчезло с его лица, и он стал вглядываться вдаль, серьезно и чуть нахмурившись.
– А знаешь, отчего оно такое? Ну, озеро?
– Эрозия почвы? – предположила я не очень уверенно.
– Это уже не просто эрозия. Тут целый оползень.
– Разве они такие бывают? Мы же не в горах.
Я не поверила ему: слишком серьезным было слово, с какими-то трагическими, репортажными обертонами. А здесь было тихо и буднично, даже вороны не каркали.
– Еще как бывают. Масштабы, конечно, разные, и скорости тоже. А механизм один: движение материала под действием силы тяжести. Оползень – штука коварная. Иногда годами дремлет, а потом что-то запускает процесс: сильный дождь или стройка рядом…
– А овраг вон там вы видели? – Я показала на другой берег, где в озеро, змеясь, впадал ручей. – Это тоже оползень?
– Видел. Он, кстати, растет. Это, собственно, часть одного большого оползня. Если ничего не делать, он может со временем всё это захватить, – отец обвел рукой крыши домов, стоящих вдоль берега.
Я представила, как склон осыпается, глубокая трещина вспарывает дорогу и движется вглубь квартала, заставляя фабричные трубы накрениться, как Пизанская башня.
– А кто их изучает – геологи?
– А это, кстати, как раз по твоей специальности. Геология – это ведь в первую очередь состав пород. А геодезисты могут измерить, как оползень движется. Опять же, карту составить… Ты уже факультет себе выбрала?
– Нет еще, – созналась я. – Сперва на картографию и хотела, но это вроде бумажная работа в основном. Ненастоящая какая-то…
– Ну, это глупости. По полям придется бегать будь здоров. А ты любишь карты рисовать? Небось сокровища искала в детстве?
– Было немножко, – сказала я с неохотой. Его неловкие заигрывания уже почти не раздражали, но я хорошо помнила, зачем я с ним встречаюсь. – Потом в геологический кружок пошла.
– И что, не легло на душу?
– Типа того. Все-таки надо к этому страсть иметь. У меня с точными науками хорошо, но что же мне теперь, как все, в экономисты? И в информатику неохота, всю жизнь на заднице. Я мир хочу посмотреть.
– А ты знаешь, ты съезди в институт. Походи там, поспрашивай, среди студентов потолкайся. Сама почувствуешь, что твое, а что нет.
Я не ответила, но про себя решила, что непременно так и сделаю, пусть для этого пришлось бы прогулять школу. Надо всё увидеть самой, узнать как можно больше и сделать выбор. Сейчас это самое важное. Один шаг определит мою жизнь на много лет вперед, и некого будет винить, если я ошибусь.