Александр Накул
Под маяком
Часть 1. Остров Обнажённой Богини
1. Исследователь русской поэзии
В ослепительно солнечный летний день 1942 года долговязый школьник дожидался трамвая на одной из остановок Камакуры, старой японской столицы.
Вокруг было обычное лето в старом городе, и на первый взгляд в ней не было признаков войны. Над тесной улочкой нависали четырёхэтажные дома – неожиданно высокие для города старинных двухэтажных домов, тесных зелёных переулков и старинных деревянных храмиков. Посреди мостовой блестели трамвайные рельсы, который убегали вниз по улице, туда, где между угловатыми силуэтами зданий полыхал кусочек бездонно-синего моря.
Война была там, за этой гладью. Где-то там сходились армады огромных, свирепых судов, гремели выстрелы, надрывались паровые котлы и решалась судьба всей Азии. Но море оставалось всё тем же, невозмутимым, спокойным. Как ни в чём не бывало продолжало оно дышать, накатывая на берег волну за волной, и было ясно, что для него не существует ни войны, ни людей.
Школьник был долговязый и немного неловкий, с коротко остриженной вытянутой головой и очень цепким, внимательным взглядом сверкающих чёрных глаз. Само лицо было довольно приятным и стало бы совсем симпатичным, если бы не застывшая на нём маска тревожного напряжения.
Школьная форма была самая обычная – полувоенный чёрный френч-гакуран и брюки. Ни то, ни другое уже несколько дней не знало ни утюга, ни обычной щётки. И всё равно по десятку признаков – хотя бы по гербу на рукаве, который никто из мальчиков не замечает – можно было определить, что он учится в одной из самых престижных школ уже теперешней столицы. Так что занести на улицы столицы старой школьника могло либо дезертирством, либо трудовой мобилизацией – хотя кто будет размещать военное производство в этом курортно-сувенирном городишке?
А вот наблюдатель достаточно проницательный наверняка угадал бы ещё, что школьник, хоть и стоит на трамвайной остановке, но вовсе необязательно ждёт трамвая. Могло быть и так, что он и сам не знает, чего именно ждёт.
Иногда он просто рассматривал дома. Потом он начинал напряжённо рассматривать рельсы, уходившие за поворот, откуда должен был появиться трамвай. Но потом переводил взгляд в полумрак ближайшего переулка, где трамваи точно не ходили.
А совершенно просветлённые люди (такие встречаются только в древних преданиях и, возможно, в самых престижных столичных додзё, которые на всякий случай скрывают от бестолковых варварских исследователей) могли бы угадать ещё больше: сейчас решалась его судьба. Дождаться или не дождаться этого кого-то или чего-то было для него сейчас вопросом его жизни и смерти.
Трамваи между тем по случаю военного времени ходили редко.
– А вы, я вижу, молодой человек, в Гакусюине обучаетесь, – послышался за спиной низкий и скрипучий голос.
Школьник обернулся.
Он не знал старичка, который к нему обратился. Но сразу стало ясно, что это не тот, кого он ждёт.
Старичок ещё только входил в пожилой возраст, но уже заранее внушал отвращение. Больше всего он напоминал крысу, которую вымыли и обрядили в светлый костюм и чёрный галстук в горошек. Свой низкий рост он компенсировал презрительным взглядом сквозь здоровенные профессорские очки, а на лице с усиками застыло неизменно брезгливое выражение.
На всякий случай школьник ответил:
– Да, это так. Меня просто отправили сюда помогать при описи и перевозке архивов.
(В конце концов, подумал он про себя, то, что поручил ему Курортник, может считаться и архивной работой.)
– Люди вашего круга слишком берегут своих детей, – назидательно заметил старичок. – А между тем в прошлом такого не было. Все – от тринадцати до семидесяти лет – шли на войну. А те, кто был старше семидесяти, скрывали, пока могли, свой возраст.
– Думаю, в современной войне это непросто. Она ведётся на океане. А у нас не бесконечное количество кораблей.
– Это детали, – отмахнулся старичок. – Нам необходимо усилить давление – и тогда получится закончить войну за несколько месяцев. Американцы – люди изнеженные, они умеют только фотографироваться. Плохо, что тянули до Перл-Харбора, и плохо, что не смогли повторить. Ещё три-четыре такие атаки – и они бы убрались из Азии и с Тихого Океана.
– Так нам то же самое и после атаки на Перл-Харбор говорили, – напомнил Кимитакэ, – якобы американцы испугаются и уберутся из Азии и Тихого Океана. Но этого не случилось.
– Разумеется, не убрались! Они же не так просты! Они чуют, что мы дали слабину, и поэтому давят. Нужно было повторять подобные атаки снова и снова. Чтобы американцы убедились: воевать с нами – это не лёгкая прогулка, им нечем будет хвастаться перед цыпочками на Гавайях.
– Но у американцев уже не осталось таких огромных и беззащитных баз. А те, что остались, атаковать непросто. Они же теперь научены опытом и усилили охрану.
– Это ерунда. Любую базу можно атаковать. Вопрос лишь в потерях. И чем больше мы оттягиваем время, тем больше потерь будет. Противник успеет укрепиться ещё сильнее. Мы теряем верный шанс на гегемонию в Азии. Про это писал ещё Кита Икки. Лично я далеко не являюсь поклонником покойного, и повесили его за дело. Но порой он писал и дельные вещи. Не просто так он настолько популярен у современной патриотически настроенной молодёжи.
Кимитакэ вспомнил, как повстречал этого Киту Икки, – несмотря на казнь, неупокоенный монах всё равно находил способ пробираться в наш мир и всячески вредить. А ещё вспомнил, что творил он при жизни: Восстание молодых офицеров было только самым громким из учинённых им скандалов, после которого непоседливого служителя пришлось наконец-то повесить.
Надо было что-то сказать, и Кимитакэ сказал просто, но осторожно, чтобы не нарушить государственной тайны:
– Кита Икки и его идеи действительно очень влиятельны.
– Этим остолопам, которые отвечают за пропаганду, пора бы уяснить, что молодёжи нужны образцы, нужны яркие, особенные публицисты, которые говорят на одном с ними языке и не стесняются призывать к погромам и геноциду. Почему мы настолько стыдимся себя же, что даже едва показываем наши фильмы хотя бы на тех территориях, которые мы контролируем. Я понимаю, почему мы не переводим литературу – теперешние авторы сплошь коммунисты и враги государства, хуже, чем во Франции. Но почему мы не снимаем для них агитационные фильмы? Почему позволяем Голливуду растлевать азиатскую душу? Не лучше ли вспомнить пример из нашей отечественной истории – что сделал сёгун, когда ему доложили про испанского матроса, который хвастался, что у испанского короля множество колоний и их становятся всё больше, потому сначала приходят священники – а потом и солдаты.
– Дело, конечно, важное, – согласился Кимитакэ. – Но наши фильмы, пожалуй, не очень зрелищные, если сравнивать их с теми, что снимают американцы. У нас короче традиция и меньше опыта. Американские актёры великолепно смотрятся даже полураздетые, такого запомнишь, даже если фильм не очень интересный – а наши презирают тело и прячутся под грим. Даже те фильмы, где они высмеивают азиатов, смотреть увлекательно. К тому же мы очень любим драму и преодоление перед лицом обречённости. Для человека, который рос за границами Японии, наши агитационные фильмы покажутся скорее антивоенными, а наши несгибаемые герои – несчастными жертвами, которых бросили в самое пекло. С этим пока ничего не поделать, ведь именно с этой мыслью смотрят в камеру все: режиссёр, оператор, актёры. Я думаю, это просто наша культура.
– Ради распространения культуры можно было бы от культуры и отказаться!
– Такое может случиться. Кто знает – может от всей эпохи Тайсё и останется только трепет отражения неоновой вывески в луже перед входом кинотеатра.
– Если вы не возьмётесь за ум и не начнёте решительно действовать, то вся страна окажется в этой луже!
Настырный старичок не носил мундира, а значит, к счастью, преподавал не военное дело. Но спорить с ним было неприятно. Несмотря на все академические достижения, это был один из тех невыносимых людей, кто воспринимает любое несогласие как агрессию. Тем более что он ещё и преподаёт. На любое возражение у таких два ответа: сначала уточняющий, потом, для особо нерадивых собеседников, наводящий. И, наконец, если собеседник упорствует в своём неправильном мнении – его просто отправляют прочь, потому что экзамен он провалил, и вообще, что простой смертный, тем более в школьной форме, может знать по сравнению с без пяти минут академиком?
– Вы, видимо, специалист в философии и пропаганде? – предположил Кимитакэ скорее в надежде сменить тему и избежать скандала.
– Мои научные интересы относятся к другой области, – был ответ. – Я специализируюсь в основном в области истории русской литературы.
– Наверное, непросто заниматься таким во время войны. Особенно когда есть опасность, что русские тоже в неё вмешаются. Это может…
– Можешь быть уверен – я уже доказал свою незаменимость. И можешь не беспокоиться за моё финансирование. Военное ведомство крайне заинтересовано в исследовании духовных областей настолько потенциального противника.
– И какие направления литературы вам ближе?
– Научно изучить целое направление практически невозможно. Я специализируюсь на одном, очень значительном авторе. Уже постичь одного автора по-настоящему – непростая задача для исследователя.
– Вы, наверное, постигаете наследие Достоевского? Или заняты более новыми авторами, вроде… например, Маяковского? – вежливо поинтересовался школьник.
– Мои научные интересы не включают в себя вторую половину девятнадцатого века, – гордо заметил профессор – хотя было неясно, чем тут гордиться. – А мои исследования, про которые ты мог случайно услышать, посвящены главным образом жизни и творчеству графа Хвостова.
– У нас его мало знают, – осторожно заметил Кимитакэ. – Настолько мало, что можно сказать – не знают совсем.
– Его даже русские плохо знают. Последнее крупное исследование о нём выходило ещё при жизни Достоевского. Он поздний классицист, а классицисты русским не особенно интересны. Именно многие страницы его творчества остаются загадкой даже для самих русских и доступны только глубочайшим знатокам их культуры. Уже современники пушкинского круга, бессильные понять его старинную символику, предпочитали высмеивать старика. На страницах сочинений графа встречается диковинный бестиарий: зубастые голуби, губастые львы. Вероятно, в ней зашифрованы архетипы русского коллективного бессознательного. Есть у него и совсем непонятная поэзия, в которой явно зашифрованы какие-то масонские тайны. Вот, например, такие строки:
В священных ризах Иоанна
каких мужей течет собор?
Такое не только перевести – такое вообразить сложно! Стоят, возвышаясь, какие-то мужи-великаны, облачённые в позолоченные ризы, а сквозь эти ризы протекает огромная соборная церковь – видимо, растаявшая. Даже в нашей поэзии редко встретишь такую образность, а европейская поэзия только-только начала до такого доходить.
– А что, если этот перевод останется наилучшим, если его вообще не уточнять? – предположить Кимитакэ.
– Что за чушь ты говоришь? Как же это исследовать, если не понимаешь смысла?
– Мне просто кажется, что если у нас получится прояснить все слова, то вдруг окажется, что смысл всплыл – но оказался на удивление банальным, – заметил Кимитакэ. – Я говорю, конечно, больше как читатель и поэт, чем как исследователь и переводчик – но тут даже математически доказать можно. Смотрите: пусть у нас есть хотя бы четыре непонятных слова, и у каждого есть по два варианта перевода. Выходит, может получиться шестнадцать разных переводов с разными смыслами. В чём-то они будут похожи друг на друга, в чём-то – совершенно отличаться. Но именно в этих переливах смысла, в неопределённости и будет вся глубина. Примерно как в нашей старинной «Кёке о чашке чая» и других стихах, которые меняют смысл, если по-разному читать иероглифы.
– Ты неплохо знаешь математику. Для ученика Гакусюина – большая редкость.
– «Кёка о чашке чая» рассказывает не про математику. Скорее там про международные отношения…
– …Но для науки твой подход неприменим. В науке всё должно иметь ровно один смысл и одно значение. Даже поэзия.
– А творчество Луи-Фердинанда Селина вам знакомо? – вдруг спросил Кимитакэ, в надежде свернуть с этой академической тропы.
– Кто это? Имя у него нерусское.
– Это французский писатель.
– Я слышал, что граф Хвостов переводил Расина и Буало. Как ты думаешь, этого Селина он тоже переводил?
– Думаю, нет. Этот Селин – он из современных писателей.
– В таком случае, он стоит совсем далеко от моих исследований.
– Дело в том, что он меня преследует и всячески стремится выставить меня на посмешище. Сначала он преследовал меня во сне. Потом стал присылать открытки – уже наяву.
– А вы-то чего боитесь?
– Боюсь, что не могу предсказать, что ещё он придумает.
– Современная французская литература – одно сплошное и непреодолимое огорчение, – горестно провозгласил профессор. – Кого из модных авторов ни возьми – сплошная деградация. Неспроста их армия так легко проиграла немцам. Кокто – извращенец, Мальро – дадаист, Арагон состоял в коммунистической партии, Сартр вообще связался с суфражисткой и в университете философию преподаёт. На всю Францию Поль Моран – единственный порядочный литератор.
Теперь скандал мог случиться и из-за французской литературы. И Кимитакэ решил опять сменить тему.
– А как вы думаете, что случилось с трамваем? Уже, наверное, час прошёл.
Старичок уже открыл рот, но так и не успел выдать своё, несомненно, ценное и академическое мнение по транспортному вопросу.
– Трамвай сломался, – раздался незнакомый мужской голос у них за спиной, – вся линия стоит.
Кимитакэ обернулся. Возле ограды, сложенной из необработанных серых камней, стояли трое в коричневых костюмах и одинаковых чёрных галстуках, узких, как речные змеи. Одетые как горожане, но с короткими армейскими стрижками и лицами солдат только что из деревни.
Вид у них был усталый и встревоженный.
Тот, что был повыше, стоял впереди и явно был за главного. А позади них пристроилась крытая повозка с низкорослой лошадкой – настолько пыльная и незаметная, что почти сливалась с улицей.
– И когда же починят линию? – поинтересовался академический старичок.
– Мы не располагаем этой информацией, – был ответ. – Вам предстоит ждать. А школьнику – следовать за нами.
– А кто вы такие? – поинтересовался Кимитакэ.
– У вас была назначена встреча на этой остановке. И вам следует проследовать за нами.
Кимитакэ посмотрел вправо, потом влево. Улица была пустынна, и рельсы по-прежнему улетали в сторону моря, словно огромная металлическая стрела. Но их было трое, и они явно были готовы броситься за ним вслед, в каком бы направлении он бы ни бросился.
К тому же доступных сторон было ровно две. Улица была узкая, и по ту сторону трамвайных рельсов поднималась опорная стена земляной насыпи.
Конечно, едва ли эти грубые ребята владели какой-то магией. Но кисточка лежала в портфеле, а плитка туши не была даже растёрта. Сопротивляться они ему не дадут.
К тому же он не был уверен, что это враги. В шпионских играх сложно быть вообще хоть в чём-то уверенным. Они определённо состояли на государственной службе, но какую из фракций поддерживали – угадать было нельзя.
И Кимитакэ зашагал к повозке. Он не мог знать, что его ждёт, – и вдруг понял, что ощущает себя трагическим героем очередного военного фильма.
Уже из повозки он бросил взгляд на трамвайную остановку – но дедушка-профессор в светлом костюме, этот эксперт по всем вопросам и гений всех социальных наук одновременно, даже не смотрел в его сторону.
2. Корейская пропаганда о русском боярстве
Повозка катила по улицам. Это было немного удивительно – столько изготовлено моторов, столько керосина производится в год – и всё сожрал фронт, всё поглотили моря, и поэтому даже здесь, в древней столице, катаются по старинке.
Незнакомые дома, стены, вывески и калитки мелькали перед глазами, словно кто-то тасовал пёстрые карты.
Он почти сразу запутался в этом городе. Уже было ясно, что его везут не к морю и люди, которые его везут, скорее всего, его враги.
Пахло тёплой солью летнего моря. Кимитакэ щурился от солнца, понимал, что прямо сейчас сделать ничего нельзя, и вдруг заметил, что думает о своём загадочном однокласснике, которого звали Юкио Сатотакэ.
Последний раз они разговаривали этим утром, здесь, в Камакуре, на окраине парка, где притаился Дом Испанской Собаки. Но всё равно сейчас на повозке казалось, что это случилось далеко и давно.
Неестественно прекрасный и худенький, с неподобающими волосами до плеч, которые сверкали, как козырёк его ученической фуражки, он был загадочен. Но если загадочные девочки обычно замкнуты сами в себе, словно неприступная башня из слоновой кости, то Юкио, напротив, был шумный и постоянно замешан в какие-то таинственные истории. Это была не просто подпольная жизнь старого Токио – это был целый лабиринт, частично затопленный. Неизвестно, кто соорудил этот лабиринт, или, может быть, он сам вырос, как неизбежно разрастаются города и коралловые рифы…
А ещё он был связан со Стальной Хризантемой – загадочным обществом, тайным для внешнего мира и признанным для государства. Но что это было за общество, чего оно добивалось – догадаться было невозможно. Видимо, Юкио и сам до конца этого не знал. Его привлекал сам шум ради шума.
Эта игра была смертельно опасной. Но Кимитакэ, хоть и отличался характером, и даже внешне в нём ничего женского не было, уже понимал, что не может из этой игры выйти.
Вся его прошлая жизнь проходила словно бы в клетке. Где-то снаружи люди любили, веселились, ошибались и плакали, у них были захватывающие тайны и что-то невероятное за стенами школы – а он мог только смотреть и вздыхать. Но вот он сбежал из клетки и оказался на злых и призрачных улицах. Вместе с Юкио они неслись куда-то вперёд по пёстрой и непонятной изнанке этой зыбкой островной империи, которую с каждым днём всё теснее сдавливал кулак беспощадной войны. Кимитакэ почти никогда не понимал, что именно происходит, – но похоже, что Юкио тоже особенно не понимал и просто воспринимал это как неизбежное. Но зато прояснилось другое – ничего особенного в жизни его одноклассников за пределами школы не было. Точно так же тащились они, усталые, домой, падали в потной дрёме где-то у себя в комнате, выслушивали домашних и делали уроки – а если и не делали, потому что происходили из дворян, то в их жизни было ещё больше скуки. Эта скука могла выливаться в чудовищные хобби и омерзительные извращения, но теперь-то Кимитакэ знал, что нынешних школьников и на это не хватит. После кэндо и конного спорта какие тут извращения, до дома бы доползти.
Вся энергия правящих классов утекла на улицы и в трущобы, где тайком творились чудовищные дела, недоступные даже взаимному надзору соседей.
Вместе с пониманием росла и досада. Они же приносили пользу стране! Почему эти люди в одинаковых костюмах – причём явно не враги, а просто одно из ведомств-конкурентов – арестовали его и везут неизвестно куда? Его ожидают прямо – а эти недоумки только и делают, что мешают Стальной Хризантеме работать.
Между тем повозка остановилась в каком-то глухом тупике, где текли помои и пахло солёной рыбой. Кимитакэ спустили на землю, и прежде, чем он успел что-то сообразить, его руки оказались за спиной и на запястьях щёлкнули наручники.
Его повели в сторону длинного здания в три этажа. Возможно, со стороны улицы у него был великолепный фасад, но здесь, с тыла, можно было разглядеть только влажные серые кирпичи и типовые окна, какие бывают в казармах.
Они вошли через чёрный ход и начали подниматься по тесной лестнице, а потом втолкнули через узкий коридор, где едва ли разойдутся два человека, в полутёмную комнату.
Стены в здании были голые, из такого кирпича, а проходы освещались лампами, забранными в металлические плафоны. Кимитакэ так пока и не понял, что здесь расположено. Это было похоже на официальное учреждение, вроде канцелярии или тюрьмы, но что-то в воздухе подсказывало – это не так.
В комнате из обстановки были циновка в углу и ещё одна возле входа. Кимитакэ сразу сообразил, что возле входа будет сидеть тот, кто охраняет, прошёл в угол и сел. Потом, после какого-то количества мучений, смог протащить скованные руки под собой так, чтобы они были спереди.
Теперь он сидел, положив руки на колени. И вдруг ощутил, – не разумом, а спиной и плечами, – что он опять в клетке.
Люди в костюмах смотрели и не возражали, но и не говорили ни слова. Когда он закончил, двое переглянулись и вышли, а один, тот самый, что разговаривал с ним на остановке, опустился на циновку и достал из кармана блокнот и химический карандаш.
– Имя? – спросил он.
– Вы должны были знать моё имя, оно в ориентировке прописывается, – напомнил Кимитакэ. – Но если вам это важно, я могу показать, как оно пишется.
– Здесь я задаю вопросы, – напомнил человек. Но теперь, видимо, сбившись с мысли, спросил другое: – Лет тебе сколько?
– Шестнадцать.
– Самый лучший возраст…
Воцарилась тишина, и в этой тишине скрипел химический карандаш.
– Почему вы так говорите? – спросил Кимитакэ. Он не был уверен, что получит ответ, – но молчание было настолько тяжёлым, что он просто обязан был его нарушить.
– В этом возрасте я последний раз был счастлив, – послышалось в ответ.
– Видимо, моё счастье пропало ещё раньше, – заметил Кимитакэ. – Не могу припомнить даже последнего дня, когда я был хотя бы собой доволен. У меня всё внутри натянуто, как тетива. И каждый день по ним что-то да врежет.
– У тебя ещё чувства чистые. Разочарований пока ещё мало. Вот увидишь – дальше в жизни лупить тебя будут по-прежнему. Но ты уже привыкнешь. Как там наш классик литературы Акутагава писал? Ко всему человек привыкает.
– Это Достоевский.
– Что?
– Это у Достоевского было, в «Преступлении и наказании». Там такое говорил Мармеладов, отец Сонечки.
– Ну вот видишь, как велик наш Акутагава! Его и Достоевские читают у себя в «Преступлении Мармеладов».
– А почему вы считаете, что только в этом возрасте были счастливы? – Кимитакэ решил, что обсуждать литературу с таким неучем слишком опасно.
Вообще сейчас такое время – опасно обсуждать даже французскую литературу. Вот Кимитакэ буквально на днях обсуждал с младшим братом Мопассана, потом поговорил с Банкиром про другого автора, новомодного, – и с тех пор школьник попадает из одной передряги в другую, а этот новомодный автор ему каким-то образом открытки шлёт…
– Ну вот снилось мне недавно… – человек вздохнул. – Будто я опять подросток и лежу в больнице. А больнице – здесь же, рядом, втиснутая в переулок возле городской управы, и там почему-то цветы вокруг в клумбочках. Там во сне всё не так, как здесь, и сразу другие сны вспоминаешь – про какую-то канцелярию, которая размещена в чайном домике. А стоит этот домик во дворике за универмагом. Хотя ты, наверное, не знаешь ещё, где здесь универмаги.
– Вы про больницу расскажите. Что там случилось во сне?
– Лежу я, значит, в больнице, лежу и время провожу с пользой. С ребятами перезнакомился, в го с ними играем. Есть и девчонки. Одна прям совсем понравилась. Вот знаешь, даже обидно – вроде понравилась, а внешне не запомнил. Ни лицо, ни причёску, даже рост не вспомню – высокая была или средняя. Помню только, что не мелкая. Не люблю мелких… Так вот, мы с ней сдружились, а тут мне уже выписываться пора. Ну и я прошу, чтобы не потеряться, написать её имя и где живёт. Во сне это почему-то запомнить было нельзя. И вот она пишет такими огромными знаками, прямо в альбоме для рисования, и всё равно что-то не так, буквально пара букв – и ошибка… А мне уже выписаться пора. И вот когда меня выписали, я сразу же и проснулся.
– Печальный сон, – заметил школьник, – даже если он внушает надежду – я бы не хотел такое увидеть.
– А чего бы ты сейчас хотел? – вдруг рявкнул человек. – Умереть? Признайся – ты ведь хотел бы умереть! Все хотят умереть! Все у нас в стране чем-то недовольны и мечтают, чтобы это представление поскорее кончилось.
– Я хотел бы писать, – ответил Кимитакэ, – кисточкой и чернилами. Но руки у меня связаны.
– Ну да, чего тебе ещё хотеть, – это было сказано тоном человека, который уже постиг все грязные тайны мира. – У вас же родовая магия. Вы себя, уверен, вровень с императорской семьёй ставите. Хорошо живётся, когда магия прямо в крови. Не надо стараться, приходишь в эту жизнь на всё готовое.
– Вся магия, которую практикую я, – только в чернилах, – напомнил Кимитакэ. – Дворянству такие искусства ни к чему. У них и так есть особняки в Токио и место в парламенте.