Михаилу странно было думать, что это чистое создание, мающееся от неосведомленности в элементарном, могло уже в некоторой мере испытать склонность к кому-то. Но эта догадка показалась ему неправдоподобной (ну в кого здесь влюбляться?). Да и разговор о подобном может показаться дерзким. Воистину, он так привык о каждой мысли говорить Марианне, что приходится сдерживаться!
Они погрузились в поверхностное молчание, потом Тоня вздохнула.
– Нас, современных дворян, гложет какая-то неудовлетворенность миром. Я часто замечала это у тех, кто способен подняться над повседневными хлопотами. И вас, как вижу, тоже…
Крисницкий подумал, что только недавно размышлял о Тургеневе, о том, что все его творчество продернуто недоговоренностью, предвестником бед, и испытал что-то вроде благодарного удивления.
– О нет, не стоит отождествлять меня с вашими книжками, прошу! Вы снова ударяетесь в эти тернии. Я не так прост и понятен, что меня можно оценить после двух разговоров, едва затрагивающих убеждения, и поглядев в глаза. Что касается неудовлетворенности… Вам не приходило на ум, что это связано с эпохой?
– Или с национальным характером…
– Верно. А, может, все дело только в том, что мы не заняты ничем по-настоящему важным, только прогулки и спесивые беседы. Нате мол, смотрите, во всем мы смыслим лучше остальных народов, вот только живем почему-то хуже татар…
– Но как же! Разве не самопознание и самосовершенствование являются важнейшим? То, о чем писали древние философы…
– Не думаю, что они жили при крепостном праве. Уверен, они все были эгоистами, поскольку пеклись исключительно о собственном благополучии, душе, развитии и далее, далее… А тех, кто стоял ниже и в силу социализации не мог понять их, высмеивали. И кто эти ваши философы на проверку? Кучка гениальных себялюбцев, пирующих на костях бедняков. В общем-то, такое наблюдается всегда, и сейчас тоже, пусть и в несколько иной форме. Так что не стоит делать из этого трагедии или тратить время на бесплодные размышления. Презирают остальных за то, что те не имеют возможности развиваться. Вот ведь где драма!
Тоня не нашла правильным спросить, много ли сам Крисницкий сделал для других. Он же подумал об этом, и, как всегда при разоблачении самого себя, ощутил раздражение. Ну вот, теперь он лицемерит перед собой.
– Богатые ведь не виноваты в собственной обеспеченности…
– Знаете, философия – это раздел, способный все обесчестить и все возвести в идеал, было бы время и желание. Не думайте об этом вовсе, если хотите сладко спать ночами. Наука о жизни – развлечение для сытых бездельников, что никоим образом их не умаляет. Не думаю, что, даже прожив жизнь путем исканий и борений, они отходят удовлетворенными. Нет, это продолжается бесконечно, бесконечен процесс мышления, способный завести нас куда заблагорассудится, такова особенность человеческой натуры. Мы не в силах остановиться.
– Но это ведь приносит удовольствие, почему нельзя философам размышлять? – вспылила Тоня, впервые повысив голос.
Крисницкий усмехнулся, в душе поощряя ее пыл.
– Я ведь не говорю, что это плохо или бесчестно. Каждому свое. Просто нахлынули не слишком приятные мысли. Размышляют лучшие умы человечества, размышляют… А толку – дорвутся до сладости власти новые дураки, да даже умные, и снова – расправы, голод… Как будто сами люди не хотят жить хорошо, позволяя… А, впрочем, о чем я? Какое свободомыслие у рабов? И мне какое дело? Я не намерен рисковать собой ради кого-то или чьего-то благополучия.
– Но это…
– Эгоистично? Душа моя, раз и навсегда усвойте – не нужно поддаваться на пропаганду. Да, вы, возможно, подадите нищему несколько копеек. И что дальше? Он не выберется из своего болота, а лишь больше проголодается, поскольку узнает, что еда бывает вкусной. Ему только страданий прибавит то, что на какой-то миг он стал счастливее.
– Но тут вы не правы! Вы способны улучшить жизнь хоть одного человека, принести ему счастье, возможность развиваться физически и духовно! Это ведь чудо – судьба, случай, не знаю, но… Представьте, вы находите сироту, привечаете, обогреваете, а из него вырастает чудесный человек, быть может, талант… А, не сделай вы этого, ничего не вышло бы!
– Все это домыслы. Ведь и по – иному может случиться – этот найденыш вас погубит. Возможно, все на земле возможно. Я же и говорю – все врут, включая меня. Врут в первую очередь себе – вот что страшно. Иногда я говорю вроде бы правильно, вроде бы верю в сказанное, и в то же время чувствую, что в другой ситуации с другими людьми сказал бы иначе… Приходится поощрять нищенство, поскольку его не уничтожишь. Да и бесчеловечно это, как ни крути. Невозможно вовсе без эмоций смотреть на голод, поэтому рука поневоле тянется к бумажнику. А ведь нужно идти с другого конца… Ведь людей доводить до подобного состояния тоже бесчеловечно. Да, в том, что есть нищие, не виноват никто. А те, кто милостыню подает, все до одного молодцы! – Крисницкий заметно разошелся, даже ослабил объятия поднятого кверху воротника рубашки. – Раз уж на то пошло, искоренять это нужно, не жалкие объедки им кидать, а обеспечивать работой. Вот что истинно гуманно!
– И еще, раз мы заговорили о творцах наших, – вставила Антонина, надеясь уйти от волнующей обоих темы, не способной удовлетворить ни любопытство, ни потребность понять, – Пушкин тоже часто пишет о страданиях, смерти, поиске… Один Онегин чего стоит. Это возникло задолго до нашего появления и продолжается. Люди не хотят смотреть на действительность!
– Вы так восхищаетесь Пушкиным и Тургеневым… Но ведь есть множество других писателей. Достоевский, например, – уклончиво сказал Михаил, возвращаясь в обычное состояние легкой отрешенности и пристроив ворот на отведенное ему место.
Антонина поджала губы, что свидетельствовало об обиде.
– Достоевский, наверное, хорош, но только пишет о том, что меня не трогает. Просто у каждого свои вкусы, и не нужно осуждать людей, если они любят что-то, отличное от ваших представлений, – твердо, хоть и тихо, сказала она, опасаясь, как бы ее слова не прозвучали резко. Вдруг ему этот писатель симпатичен.
– Что же, в этом вы точно правы.
Тоня кивнула, потом, посмотрев назад, съежилась и покосилась на Михаила.
– Что-то не так? – спросил он.
– Мы одни… – Тоня будто оправдывалась. Ведь она сама предложила ему прогулку без компаньонки.
– И что? – чуть насмешливо спросил Крисницкий.
– Это ведь неприлично, – Тоня выглядела так потерянно, что Михаил едва не рассмеялся, но, подумав, испытал прилив жалостливого снисхождения, точно к ребенку, которому многое предстоит узнать. Многое, что его непременно ранит или отравит путь.
Крисницкий нежно поймал ее запястье. Сам того не желая, он делал все, чтобы понравиться. В нем сработал тщательно маскирующийся за безразличием инстинкт первоклассного охотника, извечная потребность человека нравиться другому полу.
– Бросьте. Мы ведь почти помолвлены. Никто не осудит подобное времяпрепровождение.
Эта истина странно подействовала на Антонину. Она перестала сопротивляться, опустила голову, но не спешила садиться.
– Не нужно делать вид, что я просто гость, – прибавил он доверительно, наслаждаясь ее наивными повадками. Он и сам по-детски смотрел на нее открытым мягким взглядом. – Если об этом не принято говорить, это не значит, что об этом говорить нельзя. И это не только нас касается…
– Да-да, – поспешно ответила она, – но вы так… Далеки, непонятны. Поймите, я знаю вас так мало, а, чтобы полюбить, нужно время…
– Вы боитесь меня? – казалось, он чуть огорчен.
– Нет… – вновь растерялась Антонина.
– Так в чем же дело? Я могу стать вам другом.
Тоню согрело. В ее жизни было мало друзей.
– Я не помню собственную мать, – откровенно произнесла она. – И очень хочу стать важной для кого-то. Если бы Денис не позаботился обо мне, участь моя была бы на редкость печальна… В моем сердце много свободного места. – Помолчав, она со смешком добавила, пока Крисницкий осветился своей загадочной улыбкой, смешивающей магнетизм и сосредоточенность, против его воли проскальзывающей во взгляде. – И еще я силюсь понять, почему рассказываю вам это!
Она рассмеялась, опасаясь, что открыла слишком много и теперь станет ему понятной и неинтересной.
Подумав, что это намек, пусть и бесхитростный, Крисницкий признал за ней и собой право на душевность. Как видно, добрые чувства еще не совсем остыли в его окоченевшем сердце, открывающемся одной лишь Марианне, да и то избирательно. Он сам не признавался, сколько она значит для него.
– Сегодня мне снилось, что солнце ожило и попросило никогда не обращаться к теневой стороне, – доверительным шепотом сообщила она, словно Михаил мог восхититься или оценить подобное.
– Это великолепно, – рассмеялся он.
6
Вечером Антонина проникла в кабинет отца и, притаившись там, ожидала его, поскольку знала, что после обеда Денис Сергеевич запирался в единственной комнате, где его не тревожили вечные болезни скота, беременности незамужних крестьянок, поломки транспорта или, что хуже всего, запои рабочей силы. Если происходило хотя бы одно из ряда вон выходящее событие, неспешный ход всего имения переворачивался вверх дном. Из разных углов, даже самых отдаленных, мгновенно слетался честной народ и, стеная или злорадствуя, находился у барского крыльца до глубокой ночи, пока даже дворовые шафки, охрипнув от яростного поддакивания людям, не унимались. Хозяйство Федотова вообще далеко стояло от образцовости дворов Собакевича, но доход приносило исправный, пусть Денис Сергеевич, добросовестно пытающийся вникнуть в управление поместьем, и удивлялся, почему столь обширная земля приносит такую скромную в сравнении с другими прибыль.
– Папа, – прошептала Тоня, услышав, что кто-то крадется к столу. Портьеры по обыкновению были спущены, поэтому в комнате стояла мгла.
– Тоня? – удивился Денис Сергеевич, и, понимая, что вздремнуть под предлогом нервического расстройства ему не удастся, распахнул окна. В чистые стекла хлынул ослепляющий поначалу свет. Солнце клонилось уже к закату, но его свежие лучи не думали сдаваться и тускнеть под предлогом вечера.
– Батюшка, – нежно пропела Тоня, подходя к отцу и обнимая его.
– Что ты, золотце? – сердце Федотова никогда не умело противиться единственной своей отраде.
– Со свадьбой все решено? – беззвучно спросила названная дочь, со страхом и неизъяснимым, сладким, как боль, желанием глядя на отца.
Этого вопроса Федотов ждал и боялся.
– Счастье мое, мы уж говорили об этом. Без твоего согласия я не дам благословения.
– Но Михаил Семенович просил тебя дать его? – разговор на подобную тему мучил Тоню, но, раз решившись, она не могла отступить.
– Нет, но, думаю, он ждет моего слова, поскольку формально все уже…
– Все решено, – пробормотала Тоня, отворачиваясь. – А если…
– Что «если», – встревожился Денис Сергеевич, смутно чуя, что сегодняшний разговор добавит ему седых волос.
– Если Лев решится?
Тоня казалось скованной только перед незнакомыми мужчинами и самыми чванливыми дамами. Федотова же она любила настолько, что считала частью себя и поэтому высказывала самые смелые надежды, не боясь осуждения или насмешки.
– Дитя мое, – вздохнул Федотов, вновь подходя к дочери и крепко целуя ее в волосы. – И думать забудь о нем. Если ничего, кроме пустых надежд он не дал тебе, если баламутил твою душу, когда ему хотелось, не значит это, что он влюблен и имеет намерения.
– А если значит? – со сбитой надеждой спросила Тоня, покусывая губы.
– Мой тебе совет, золотце, – продолжал Федотов, выждав, пока Тоня в состоянии окажется слушать, – иди за Крисницкого. Он хороший человек и не будет так водить тебя за нос, как этот шалопай. А, ожидая его, ты рискуешь всю жизнь прождать понапрасну и казниться потом, что нет у тебя ни дома, ни семьи.
В кабинете воцарилось скорбное молчание. Слышны стали крики поварихи, бегающей по двору за босоногими мальчишками, стащившими с кухни свежевыпеченные пряники.
– Нет, потом это просто глупо! – разошелся Федотов, пользуясь удобным случаем для высказывания недовольства поведением племянника. В виду врожденной деликатности он не говорил о подобном с ним самим. – Какие надежды он подал тебе кроме нелепых ухаживаний и взглядов?! Он, может, со всеми знакомыми барышнями так обходителен, а ты рискуешь потерять сердце. Нет, нет, девочка моя, оставь это. Оставь, я тебе плохого не подскажу. Я пожил на свете и кое-что понимаю… Понимаю, кто человек стоящий и надежный, а кто так, – он неопределенно махнул рукой.
Тоня слушала, а сердце ее все больше сжималось. Не от потерянной любви к кузену – с ним, как почти со всей ее жизнью, были одни лишь фантазии, а потому, что отчетливо поняла вдруг, что пути назад нет и жизнь ее меняется навсегда. Не просыпаться ей больше в родимом доме, не слушать по утрам пение отца за завтраком, не плести венки с крестьянскими девушками… Отец по доброй воле и с явным желанием, пусть и не без волнений и недоверия, отдает ее незнакомому вовсе человеку, нравящегося ей новизной взглядов. Но новизны этой так бесконечно мало для того, чтобы ясно и спокойно стало на душе… Но, по обыкновению смирившись, она приняла это как должное и не думала лить слезы.
Неубранная дворовая, всегда босая, кричащая и, как неодобрительно выражался о ней Денис Сергеевич, «без царя в голове», разнузданно восседала на пустой бочке из-под пива и, жуя соломинку, напевала что-то себе под нос. Палаша, добрая подруга и по совместительству горничная молодой барышни, сладко жмурилась на солнце и невольно подражала кошкам, в большом количестве расплодившимся в поместье. Несмотря на неодобрительные речи, Федотов, как и большинство обитателей имения, всякий раз, видя Палашу, расплывался в непритворной улыбке. В виду неподдельной симпатии на следующий день после разговора с отцом и официального согласия на брак Тоня решила отыскать подругу и сообщить ей о событии. Ход ее мыслей быстро обратился к друзьям, вернее, только к одной из них. Ведь нельзя считать другом Льва, он так странно ведет себя. Никогда не приедет просто так, без дела, словно она и не дорога ему вовсе! Всегда ему обещания столицы дороже, чем она!
Крисницкий, конечно, умчался восвояси сразу после завтрака, поцеловав Тоне руку и, улыбаясь во всю ширину, на которую был способен, заверил Федотова, что сделает все, чтобы составить счастье его воспитанницы, чем растопил сердце добряка. Как полагали Федотов и Тоня, единственной его целью является подготовка к скорому венчанию. Тоня повздыхала ночку, всплакнула, заснула под утро с кисточкой в пальцах, поскольку силилась изобразить переливчатую луну в ее собственном сиянии, но поминутно останавливалась и обращала взгляд в сад, да так, на окне, и встретила рассвет. Тело сводило, но она решительно пересекла двор и уперлась плечом в небрежно свешивающуюся обнаженную ногу Палаши.
– Ну, чего уж там, барышня, – по привычке громкоголосо отреагировала Палаша на исповедь хозяйки, с опаской ожидающей ее реакции. – Все там будем, – глубокомысленно заключила она, отворачиваясь от Тони к дворняжке и дразня ту, получая легкие укусы обезумевшей от радости собаки.
Казалось, она вовсе не расстроилась. Тоня была слегка задета и попыталась в красках, как любила на холсте и бумаге, расписать, что они расстанутся и неизвестно когда теперь увидятся. Тоня чувствовала себя едва ли не мученицей, приносящей себя в жертву интересам окружающих, но не испытывала приступов гнева или страха. Ей лишь было жаль.
Жаль себя; этой русоволосой девушки с выгоревшими бровями, которой через некоторое время тоже придется отрываться от всего, что было свято и дорого и идти в небытие; всех русских женщин. Хотя она лишь смутно знала о страданиях, понимала, тем не менее, что абсолютного счастья не бывает, а ждать его бессмысленно. А ведь им должно было быть в десятки раз страшнее… Но Палаша, похоже, ни о чем подобном не задумалась, начав рассказывать барышне о Николе, плясках и купании в ледяной, несмотря на конец мая, реке. Тоня слушала и дивилась. Дивилась тому, что эта девушка, невольница с рождения, умеет быть радостной и беззаботной, ждать чего-то светлого от будущего, не верить в то, что ее жизнь, как и жизнь всего ее народа, окажется слитой воедино беспросветной глыбой отчаяния. Тоня знала это. Не понимала рассудком, но неуловимо чувствовала, оглядывая жилища крепостных, исследуя их образ жизни и устои, обращенные в неверие ни во что хорошее. Они заранее смирились со всем и с тупым безразличием пытались прожить тот призрак жизни, что им уготовила милосердная судьба. Но Палаша была другой. Оттого ли, что летопись ее существования оказалась счастливее, чем у большинства соратников, то ли из-за природной незлобивости, она излучала тепло, и Тоня с ее любовью к созерцанию и выводам растаяла, позволив себе самой искать расположения девушки. И быстро добилась его, поскольку крестьянка рада была возможности прикоснуться, как к чему-то красивому и очень ценному, к сладкому миру барышни, ее нарядам и кавалерам. Она не завидовала. Она лишь восхищалась.
7
Крисницкий, мнящий, что к мнению незнакомых, а оттого непривлекательных людей относится со спокойным безразличием, зависел от этого самого мнения, хоть никто и не смог бы убедить его в этом. Он был избирателен в выборе близких и поэтому поначалу настороженно отнесся к Антонине, ведь само ее существование стало угрозой его оточенному покою. Крисницкий панически боялся вновь оказаться мальчишкой, чья будущность должна была начаться и закончиться в уездной Туле. Мальчишкой, что двадцать лет назад начал битву за признание и честь.
Его родители – мещане промышляли в основном торговлей, содержали небольшой домик и довольствовались тем, что имели. И речи о большом свете в их семье не заходило. С классовым расслоением общества поздно или рано смирялись все, но строптивый Мишель не желал плавать в мелководной речушке и жить подобно сотням тысяч своих соплеменников. С завистью, слишком пронзительной, чтобы обнажать ее, провожал он расписные кареты местных дворян, свысока, а, бывало, и пренебрежительно оглядывающих мальчишек, шныряющих по пыльным губернским улицам.
В пятнадцать лет он влюбился в очаровательную барышню голубых кровей и, пользуясь благосклонностью ее либерально настроенных родителей, начал бывать в их доме. Добрые буржуа охотно учили юнца манерам и открывали хитрые премудрости выживания в своей среде. Молодая же нимфа, именуемая Машенькой, молчаливо поощряла его удальство и проказы, томно-сахарно глядела на своего обожателя, чем спровоцировала первый в жизни обоих поцелуй. Крисницкий жадно ловил каждое слово и благодаря незаурядным способностям к тому, что его подлинно интересовало, скоро внешностью и манерами мало стал отличаться от новоявленных друзей. Семья Антиповых, его добрый гений, убедила родителей Мишеля, что молодому человеку в современных условиях насущно образование. Отец, втайне лелеющий надежду, что самый способный из его сыновей возьмется за торговлю и постепенно расширит производство до нескольких лавок, жестоко ошибся в чаяниях, посылая Мишеля в столицу.
За несколько лет сын при поддержке родственников матери приобрел начальный капитал и так провернул дело, что к окончанию университета стал совладельцем на ладан дышащей суконной фабрики, где в качестве топлива использовали уголь и торф. Предприятие это приносило сомнительный, но все же исправный доход. Пошлины на дело были существенно уменьшены в те времена, поэтому жить впроголодь Мишелю не пришлось. Он рьяно отслеживал появление новинок, выписывал литературу и иностранных мастеров, с большим вниманием слушал толки посвященных людей и упивался собственной значимостью, занятостью; предвкушая жизнь в роскоши и почитании.
Подобно знакомым ему старикам, прошедшим через многое и в конце только тем и довольных, что у порога в вечность их караулит кто-то из потомков, кто-то, с кем они не успели пока рассориться, Мишель со смехотворной для его возраста серьезностью начал размышлять и порешил, что ему необходимо остепениться. Так почему бы не соединиться с Марией Антиповой, отплатив добром ее семье? С присущим ему рационализмом он обдумывал, как станет наслаждаться всеобщим обожанием в кругу прекрасных людей, перевезет своих и ее родителей в столицу и заживет припеваючи, закончив достойный жизненный путь в окружении любящих внуков и сочувствующих коллег. Все это тянуло тогда еще не совсем очерствевшего Крисницкого на родину.
Но какое его ждало разочарование! Вернувшись в Тулу и навестив Антиповых, он неприятно удивился тому, как они обмельчали. Машенька, чувства к которой по вине разлуки померкли, но не совсем стерлись из памяти, показалась чересчур жеманной и неестественной; родители ее – безобиднейшие и добрейшие мелкопоместные дворяне – целыми днями только тем и помышляли, что пили чай в строго отведенное для этого время, а в перерывах ждали следующего чаепития, сдабривая все это разговорами о стоимости сахара, свадьбах соседей и губернаторском бале. Они, конечно, могли и умели вести настоящие, по мнению Крисницкого, разговоры, но не имели возможности общаться с истинными ценителями искусства или, по крайней мере, политики. Навещая их, Крисницкий не мог избавиться от тягучего чувства неловкости; не мог заставить себя любить то существование, что вели они. Не мог приобщиться к их посиделкам за самоваром и смеяться над тем, что некий господин начисто проигрался в карты, за что был бит женой, после чего долго скитался по улицам в поиске крова.
Собственная его семья не производила столь удручающего впечатления, ведь Мишель давно знал, что ждать от них. Этого он не мог сказать об Антиповых, представляющихся до поры ложкой меда в беспросветной провинциальной бочке дегтя. Сбитый с толку, разочарованный, раздраженный, он не оправдал ничьих, даже собственных ожиданий и, сухо распрощавшись с обоими семействами, отбыл в Петербург.
Поцеловав на прощанье мать, безмолвную, тихую, как тень, Михаил единственный раз за несколько предшествующих лет ощутил что-то похожее на чувство вины, но решил не обращать на это внимания. Ее, мать, он звал с собой, благо материальная сторона вопроса впервые позволяла вовсе не думать о деньгах. Но она, с горечью настолько глубокой, что не было сил говорить, посмотрела на сына и отказала. Тому стало не по себе, ибо он никогда не понимал ее загадочной мечущейся души и, по правде сказать, никогда не испытывал к кому-то из родных всеобъемлющей любви. Мишель подумал тогда, что она хотела умереть на родине, а вовсе не остаться с отцом или поддерживать двух других сыновей. В ней уже умерло все, кроме желания найти в конце вожделенное успокоение и страха, что это успокоение, как и все в жизни, окажется фикцией. Мать Крисницкого не доверяла даже смерти.
Михаил Семенович по-иному смотрел теперь на людей и на периферии, и в столице. При явно выраженных коммерческих талантах, подкрепленных неустанным трудом и совершенствованием, в возрасте Христа Крисницкий мог похвастаться солидным состоянием и положением в желанном для него мире раутов, балов, спесивых разговоров и безудержного веселья, сдабриваемого часто мотовством, глупостью и щедро расплескивающимся по бокалам шампанским. Порой, отлично проведя вечер, он возвращался домой пешком и со страхом ждал, когда пройдет благодатное действие вина. Нечасто он позволял себе отдых – забота о процветании нескольких фабрик порой вовсе не оставляла мысли о подобном, но все же он захаживал в дома, жители которых только и жили развлечениями.
Всегда после увеселений в домах актрис, промышленников или, что случалось реже, настоящих аристократов, он, ощущая, как прохладный вздох ночи будит его от искаженного восприятия мира, готов был поклясться, что всеобъемлющая тоска, крутящая расплывающийся разум, тяжелее всего, что ему удалось испытать раньше. Словно он поднимал глаза к бездонно – пугающему, захватывающему волю небу и ужасался, что время идет, а он только и делает, что зарабатывает и тратит деньги. И, тем не менее, по утрам он вновь принимал приглашения. Замена действительности в бокалах из тонкого хрусталя; деликатесы, щедро расставляемые лакеями, одетыми лучше некоторых господ; женщины, не пугливые и вовсе не манерные, как в «приличном» обществе. Многие личности разрывались между двумя сторонами одного удовольствия – праздного времяпрепровождения, поэтому кочевали из общества светского в полу светское, а порой и на самое дно – в публичные дома и дикие сходки военных. В общем-то, никто не мог провести четкую грань между великосветскими мероприятиями и тем, что влекло неизмеримо больше. Разве что дамы полусвета были смелее и охотнее отвечали на ухаживания. Резкость, распущенность, показная свобода, поскольку все так или иначе были лишь рабами эпохи, контрастировали с утонченностью, жеманством и длинными беседами порой вовсе без содержания. Крисницкий мало где видел подлинную свободу нравов, отрешенность от мерзости и полет фантазии. Но вот беда – с теми, кто отвечал его требованиям, ему становилось скучно и казалось, что свербит сердце, поскольку сам он отнюдь не был ангелом. Получалось, что он обманывал честных людей и в какой-то степени обманывал себя, отвергая то, к чему яростно тянулся.