– Элис, наверно, – говорит Розалинда.
Пиппи Маммотт с набитым ртом – она ест фруктовый пирог – возражает:
– Это машина не Элис, это «лендровер».
– Не наш, – уточняет Олив. – Наш немного тарахтит.
– Что-то не узнаю, – говорит Розалинда.
Пиппи подходит к окну.
– Трое мужчин, – сообщает она. – Незнакомые. Вылезают из машины. Идут к двери.
– Консерваторы приехали агитировать? – спрашивает Олив.
Пиппи идет открывать. Слышен рокот мужских голосов, разобрать можно только последнее слово: «Фредерика». Фредерика встает и сама направляется к двери. У двери она видит Пиппи Маммотт, а перед порогом, где им не место, где они словно бы не существуют, стоят Тони, и Алан, и Хью Роуз. Возле дома блестит полировкой новенький «лендровер».
– Добрый день, миссис Маммотт, – здоровается Хью. – Мы проезжали мимо…
– …И решили навестить старую приятельницу, Фредерику, – подхватывает Тони.
Алан добавляет:
– Я надеюсь, мы никому не помешали, а, Фредерика?
Фредерика боится расплакаться. Она сбегает по ступенькам и обвивает рукам шею Алана. Он обнимает ее. Обнимает ее и Тони. Хью Роуз целует в щеку. Пиппи Маммотт стоит в дверях и созерцает это беспорядочное обнимание.
– Чаю хотите? – спрашивает Фредерика со смехом, в котором звучат истерические нотки. – Заходите, выпьем чая.
– Мы так и надеялись, что ты пригласишь, – говорит Тони, надвигаясь на Пиппи Маммотт. – Спасибо за теплый прием, – добавляет он, хотя во взгляде Пиппи теплоты не наблюдается. – После долгой езды чай – как раз то, что надо, правда, Алан? Правда, Хью?
Бойкая компания вваливается в дом, друзья с любопытством озираются, обступают Оливию и Розалинду, пожимают им руки.
– Я смотрю, вы дорогу не забыли, – обращается Олив к Хью Роузу.
– Это было нетрудно. Проезжали мимо, дай, думаем, повидаемся с Фредерикой. Если повезет.
– Чай остыл, – замечает Пиппи Маммотт. – Пойду заварю свежий.
Она увозит сервировочный столик. Фредерика знакомит гостей и хозяев: Тони, Алан, Хью, Розалинда, Оливия, Лео.
Все рассаживаются и пристально друг друга разглядывают. Алан отпускает пару похвал архитектуре Брэн-Хауса, Розалинда и Оливия растерянно, кратко отвечают.
– Ну а ты, Фредерика, что поделываешь? – спрашивает Тони. – Чем, радость моя, занимаешься? Расскажи, как живешь.
– У меня есть Лео… – начинает Фредерика и осекается. – Лучше вы расскажите… обо всех наших, чем сами занимаетесь.
– У всех предвыборная лихорадка, – говорит Тони.
– Я читаю лекции в галерее Тейт, – рассказывает Алан, – о Тёрнере. Неожиданно увлекся Тёрнером. Никогда романтизмом не интересовался, а теперь вдруг увлекся.
– А я пристроил свое стихотворение о гранате – вот что посылал – в «Нью стейтсмен», – говорит Хью. – Я уже много стихов написал, почти на целую книгу. Хотел назвать ее «Колокольцы и гранаты», но название уже занято[48]. А про колокольцы у меня там есть. Я, конечно, не с «Колоколами Любека» состязаюсь, у меня скорее перепевы «Мэри Все Наоборот»[49].
– «Колокольцы, да ракушки…», – вспоминает Лео.
– Вот-вот. – Хью поворачивается к Лео. – Сад, а в нем разные блестящие штучки.
– «На нем орехи медные и груши золотые»[50], – цитирует Лео.
– Да он у тебя поэт, Фредерика.
– Просто ему нравятся слова, – отвечает Фредерика.
– Странно, если бы было иначе, – замечает Тони, поглядывая на сумрачных тетушек на диване; те отмалчиваются.
Возвращается Пиппи Маммотт с сервировочным столиком и свежезаваренным чаем. Тони съедает три куска фруктового пирога, Алан – сэндвич с огурцом и паштетом из сардин.
– А Уилки? – спрашивает Фредерика. – С Уилки, наверно, встречаетесь?
– Он с головой ушел в свою телеигру. Подготовил пробный выпуск, говорит, обхохочешься: литературные светочи и театральные дамочки смачно попадают пальцем в небо, Одена принимают за Байрона, Диккенса за Оскара Уайльда, Шекспира за Сесила Форестера[51]. Он просил, чтобы мы и тебя уговорили: все играют, даже Александр, приходи.
– Ты их разделаешь под орех, – обещает Алан.
– Кому интересно меня видеть?
– Придешь – все станет интересно. С тобой всегда так.
Хозяйки раздают чашки с чаем, гости отвечают мимолетными улыбками. Все трое говорят наперебой, разговор получается приятный и занятный, с уважением к непосвященным: того, что понятно только своим, почти не касаются, но привычные Фредерике мысли и темы, близкая ей болтовня и пересуды – это ей как живительная влага, без них она увядала. Она вступает в разговор. Рассказывает Хью, чем ей понравилось его стихотворение. Рассуждает про Персефону, сидящую во мраке перед разрезанным гранатом, про гневно взмывающую в эфир иссохшую Деметру. По-приятельски перебрасываются цитатами.
– «Перебирая вяло розовыми пальцами», – вдруг выпаливает Лео.
– А я и не знал, что мама тебе это читала.
– Это не мама, – говорит Лео. – Это папа.
Сумрачные женщины на диване сводят губы в ниточку и переглядываются.
Фредерика тянется к Лео. Хью, занятый только своими стихами, ничего не замечает.
– Папе понравилось? – спрашивает он.
– Вроде нет, – отвечает Лео.
– Он стихи не… – начинает Фредерика.
– Ему нравятся хоббиты. А мне эти стихи понравились, – великодушно сообщает Лео.
– Вот бы погулять по вашему лесу, а, Фредерика? – предлагает Алан. – Можно? Можно мы там пройдемся? Я родом с угрюмого севера, эти места не знаю. Здесь красиво.
Фредерика встает.
– Пойдем погуляем, – соглашается она. – Да-да, здорово, именно то, что мне нужно. Пойдем проветримся.
Алан обращается к Оливии и Розалинде:
– Не составите компанию?
– Мы, пожалуй… – начинает Розалинда.
– Нет, спасибо, – отвечает Оливия.
– Нет, спасибо, – вторит Розалинда.
В первый раз на ее памяти у них возникло разногласие, мысленно отмечает Фредерика, но тут же решает, что, наверно, преувеличила: просто она снова стала самой собой, она снова счастлива и наблюдательна до неосторожности.
– Мы ненадолго. – Фредерика идет в прихожую и берет куртку. – Надеюсь, не очень надолго. И потом, тут ничего особенного.
– Я с вами! – объявляет Лео. – Подождите меня.
– Не стоит, детка, – спохватывается Пиппи Маммотт. – К ужину опоздаешь. Будут греночки с сыром, твои любимые, и пирог с патокой, ты его тоже любишь.
– Я тоже пальто надену. – Лео идет к двери.
– Маме не хочется, – уговаривает Пиппи Маммотт. – Мама хочет побыть с друзьями, они давно не виделись. А мы посидим дома, подождем их, поиграем в «Счастливые семьи»[52] – тебе же нравится.
– Нет, маме хочется. – Лео останавливается и чуть не плачет, но чувствуется, что его не свернуть: внук Билла Поттера, сын Найджела Ривера, застывшая у камина фигурка. – Ей не хочется быть с ними без меня, не хочется!
Фредерика стоит и смотрит на сына. Молчит, но смотрит прямо в глаза. Вместо нее за дело берется Тони Уотсон:
– А пальто-то где?
Алан присоединяется.
– Мы за ним будем очень-очень хорошо присматривать, – обещает он Пиппи. – Приведем домой – до ужина еще куча времени останется.
Фредерика подает Лео пальто, он порывисто сует руки в рукава. Они проходят через сад, идут лугами. Лео сперва снует между Хью и Аланом, потом усаживается на крепкие плечи Тони и, вцепившись в его курчавую шевелюру, указывает на разные разности, тонущие в густеющих сумерках: ворона, барьер для скачек с препятствиями, корыто для водопоя, ворота, к которым прибиты тушки сорок и горностаев.
В присутствии Лео Фредерику о ее жизни не расспрашивают. Алану приходит в голову: Лео хоть и маленький, но не увязался ли он за ними, имея намерение, пусть и неосознанное, помешать Фредерике рассказывать о себе? Едва разговор прерывается задумчивой паузой, малыш тут же бросается пронзительно тараторить, стараясь для форса говорить умное. Это он на всякий случай, думает Алан, на всякий случай… Трое друзей стараются примениться к обстоятельствам. Верные друзья приехали помочь чем только могут. В лесу совсем стемнело, брезжат лишь дымчатые остатки закатного света.
Дружеская компания возвращается домой, рассуждая о словах, означающих сумерки: полумрак, потемки, crépuscule, Dämmerung[53]. Хью цитирует Гейне: «Im Dämmergrau, in das Liebeland / Tief in den Busch hinein»[54]. Чтобы растянуть прогулку, идут кружным путем, к парадному входу, вдоль рва с водой, и Алан замечает:
– А ты и правда живешь в настоящей крепости.
– Хью, когда сюда попал, все цитировал: «Только соединить». Я вспылила, но он, конечно, прав.
– Соединила?
– Слушай, Алан, кто может судить, что реальнее: Брэн-Хаус или Лондон? Те, у кого на уме только книги, или те, у кого головы забиты цифрами? Но постоянно думать о литературе мне в Кембридже поднадоело. Я сказала себе: хватит с меня теней, соединю, – и вот я здесь, в крепости.
– И для полноты картины тут своя миссис Данверс[55] имеется.
– Но-но. Эти твои неуместные аналогии могут выйти боком.
– «Им деммерграу, ин дас либеланд…», – произносит Лео.
– У тебя все к языку прилипает, – замечает Хью.
Алан берет Фредерику за руку.
Они поворачивают, переходят по мосту ров с мутной зеленой водой и ступают по хрустящему гравию. Возле «лендровера» стоит еще один автомобиль – не зеленый «астон-мартин» Найджела, а сверкающий серой эмалью «триумф». С верхней ступеньки входной лестницы на друзей смотрят трое мужчин, один – гораздо приземистее остальных – Найджел. У двух других экипировка непринужденно деловая: блейзеры, фланелевые брюки. Первый смуглый, с курчавой белой бородой изящной формы. Второй лысый, в роговых очках. Алан выпускает руку Фредерики. Тони снимает Лео с плеч и ставит на землю, и малыш, оглядевшись, мчится по гравию и карабкается по ступенькам к отцу. Фредерика извиняется за присутствие своих друзей, хотя понимает, что это лишнее. Представляет их: старые приятели, она понятия не имела, что они будут проезжать мимо. Говорит она запинаясь, а Найджел и его спутники все так же возвышаются на верхней ступеньке у входа. Найджел молча, коротко кивает Алану, Тони и Хью: лаконичное, степенное, безулыбое приветствие. Представляет своих спутников: Говиндер Шах и Гейсберт Пейнаккер. Оба чинно подают руки Алану, Тони и Хью – руки протянуты сверху вниз, и друзьям приходится пожимать их в позе придворных.
– А это моя жена, – сообщает Найджел.
– Очень приятно, – говорит Шах.
– Рад познакомиться, – говорит Пейнаккер.
Фредерика чувствует, как ее изучают, осмысляют, каждый по-своему. У Шаха из бороды выглядывают пухлые мягкие губы, под глубоко посаженными глазами, над которыми кудрявятся белые брови, пролегли две морщинки, как от улыбки. Под темно-синим блейзером сорочка цвета слоновой кости, шея под ней повязана шелковым индийским платком, огненно-рыжим с золотом, а по нему разбросаны лиловые и черные цветочки. Пейнаккер гладенький, безволосый, весь как яйцо: лоснится яйцеподобная голова на плотном яйцеподобном теле. На нем сорочка цвета индиго в белую полоску и аккуратнейшим образом повязанное длинное кашне. Найджел одет в темный свитер и темные брюки. На Алане, Тони и Хью водолазки, вельветовые куртки и штаны. Вид непрезентабельный, невзрачный. Окажись друзья Фредерики в родной стихии, приятели Найджела рядом с ними выглядели бы расфуфырами, однако они не в родной стихии. Обе компании могли бы легко сойтись, завести живую беседу, найти общий язык, но этого не происходит. Найджел объясняет, что им с Пейнаккером и Шахом надо обсудить кое-какие важные вопросы. Он предлагает друзьям Фредерики выпить, но те отказываются и ретируются к «лендроверу».
– Может, вы одолжите нам Фредерику? – спрашивает Тони. – Мы бы в Спессендборо поужинали, пока вы тут разговариваете.
Просьба эта высказана походя, без всякой задней мысли, это понятно всем.
– Пожалуй, не стоит, – отвечает Найджел. – Она, пожалуй, не согласится. Ведь мы только-только приехали.
– Раз вы будете что-то обсуждать, не так уж я вам и нужна, – возражает Фредерика.
Умом она понимает: ничего особенного она не сказала.
И понимает: поплатится она за эти слова.
– Мы тут немного задержимся, – говорит Тони. – Остановились в «Красном драконе». Может, еще увидимся.
– Может быть, – отвечает Найджел. – Как знать.
Всем ясно: будь его воля, они не увидятся больше никогда.
Фредерика сидит за ужином вместе с Пейнаккером, Шахом и Найджелом. Приятелей Найджела она видит нечасто, а когда такое случается, они разговаривают с ней мало. Кажется, за стенами дома жизнь Найджела протекает больше частью в мужском обществе: клубы, бары, сигары, запутанные интриги. Когда он в Брэн-Хаусе, этот мир обступает дом-крепость незримо, подает голос из эфира: гортанные голоса, возбужденные голоса, голоса вкрадчивые, голоса сдобные, европейские голоса, азиатские голоса, американские – они просят позвать к телефону Найджела, и он, развалившись в кожаном кресле, целый вечер беседует со всем белым светом. Похоже, если бы не друзья Фредерики, ее бы ужинать в компании Пейнаккера и Шаха не пригласили. В те редкие дни, когда в Брэн-Хаусе появляются пришельцы из внешнего мира, ее ссылают ужинать в детскую к Лео или она располагается у камина, а Пиппи Маммотт на подносе подает ей что-нибудь вкусное. Сейчас она сидит с гостями, но с разговорами к ней не обращаются. Пейнаккер с ней если и беседует, то в третьем лице, через Найджела.
– Как славно жить в этих краях вашей драгоценнейшей супруге, – говорит он, не без приятности улыбаясь одновременно и мужу и жене. – В Голландии пейзажи не так разнообразны, одни равнины. Ваша драгоценнейшая супруга бывала в Голландии?
– Нет, – отвечает Фредерика. – Мне хочется побывать в Рейксмузеуме[56]. Посмотреть картины Ван Гога.
– Свозите ее разок, Ривер, – советует Пейнаккер. – В Роттердаме ничего красивого нет, а вот Дельфт и Лейден ей понравятся, полюбуется тюльпанами.
Говорит он это без всякого интереса, но – сама любезность.
– Так вы, миссис Ривер, интересуетесь живописью? – спрашивает Шах.
В отличие от Пейнаккера он на Фредерику смотрит. Их взгляды встречаются, и по губам его пробегает понимающая улыбка, дежурная или нет – непонятно.
– Я просто в восторге от вашего платья, – продолжает он. – Этот оттенок коричневого так идет к вашим волосам. Так какие картины вам больше нравятся?
Фредерике и самой по душе этот наряд: облегающее платье из джерси с воротником-стойкой и длинными узкими рукавами, платье темно-коричневого оттенка, между кофейным и шоколадным. Оно хорошо подчеркивает стройность ее длинного тела, ее длинных рук. Платья сегодня день ото дня короче. А это подчеркивает еще и стройность ее длинных ног. Говиндер Шах рассматривает ее маленькие груди, обтянутые платьем. Взгляд у него добрый, но Фредерика понимает, что он не находит ее привлекательной. Он убежден, что ей бы хотелось оказаться привлекательной в его глазах, и он так и облизывает ее взглядом из вежливости.
– Я, к сожалению, в живописи не очень разбираюсь, – признается Фредерика. – Но о Ван Гоге знаю много: один мой хороший приятель написал о нем пьесу. Вот литература – это мое.
– Про Ван Гога, кажется, много пьес, – вставляет Пейнаккер. – Им многие интересуются. Набожный и сумасшедший, так по-голландски. За всю жизнь продал только одну картину. Восхищаюсь его упорством: шел вперед, несмотря ни на что. Какой человек в здравом уме написал бы сотни, тысячи картин, которые никто не хотел покупать? Я все гадаю: знал ли он, что на них рано или поздно будет спрос, или случайно так получилось?
– Мало ли кто занимается чем-то невостребованным, – говорит Шах. – Но я согласен: бывают такие несгибаемые подвижники, которые делают свое дело, понимая, что когда-нибудь оно окажется нужным, они опережают свое время. Кое-кого считают безумцем, кто-то и правда безумен. Брат Ван Гога, помнится, торговал картинами. Он, возможно, понимал, что когда-нибудь и на эти картины будет спрос. А может, не понимал. Помнится, он их скупал и хранил. Может, просто по доброте душевной. Может, считал, что это его долг перед членом семьи.
– А в конце жизни тоже сошел с ума, – замечает Пейнаккер. – Голландцы вообще подвержены мрачному помешательству. Все из-за серых дождей у нас на побережье. Потому-то мы и любим путешествовать – чтобы спастись от серых дождей и мрачного помешательства.
– Ну, у нас на Индийском субконтиненте если кому и приходится уезжать подальше, то чтобы спастись от нищеты и безобразий, которые мы развели в повседневной жизни, – говорит Шах. – Мы создали мир, где предпринимательство невозможно, потому что мы народ недисциплинированный, мы ленивы и распущенны. А найдется человек с предпринимательской жилкой, так ему нипочем и ваши серые дожди, и мрачное помешательство, лишь бы добыть хлеб насущный, а если повезет – к нему и масла с джемом, а там, глядишь, и фуа-гра с икрой. Ваши серые туманы и злые промозглые ветры мы терпеть не можем, у себя от солнечного зноя раскисаем – нам бы сновать туда-сюда, но не можем.
Все трое смеются, словно в этом монологе крылось что-то, кроме сказанного.
Шах изрекает:
– Хорошо тому, у кого офис в Роттердаме, офис в Лондоне, дом на холме в Кашмире, вилла в Антибе, яхта в Средиземном и океанский катер в Северном море: свободный человек!
– Винсент Ван Гог не избавился от мрачного помешательства и на юге, – говорит Пейнаккер. – Видно, солнце не помогло. Сам-то я солнце люблю. Люблю отдохнуть неделю-другую в Северной Африке, в Италии, на юге Франции. Глаза и кожу берегу, солнечными ваннами не злоупотребляю.
– Вы, Гейсберт, сразу видно, человек осмотрительный и воздержанный.
– Смотря в чем, Говиндер, в личной жизни – да. Но пойти на риск готов. Без риска что за бизнес?
– Верно. Главное – трезво оценить, чем рискуешь.
Они опять смеются. Фредерики, в ее коричневом наряде, здесь как бы и нет – для них, то есть нету даже этих женских глаз, замечающих их мужскую резвость: для них она не совсем женщина. Для них – но не для Найджела. Он посматривает то на Шаха, то на Пейнаккера, но наблюдает и за ней, то и дело подливает им вина – ей нет. Может, он так неразговорчив из-за мыслей об Алане, Томи и Хью? А может, он всегда так? Даже уйдя в свой телефонный мир, он больше слушает: сидит, склонив голову набок, а на губах и на лбу лежит тень задумчивости.
Трое друзей ужинают в «Красном драконе»: пирог с мясом и почками. Был томатный суп, теперь пирог, очень вкусный. В одном конце зала стойка бара, потолок низкий, с балками, старинными или нет – непонятно. Есть тут камин, в нем горят настоящие дрова. Когда в камине горят дрова – и на душе светлее, замечает Тони.
– Нельзя ей там оставаться, она с ума сойдет.
– Не скажи, – возражает Хью. – Она же сама туда переехала. Может, ей там и правда хорошо. Может, нравится ей сельская жизнь. У меня иногда к ней вкус просыпается.
– Думаешь, ей там хорошо?
– Нет-нет, не думаю.
– Почему она туда переехала? – спрашивает Тони, как будто ожидает, что у кого-то готово рациональное объяснение.
– Как я заметил, – произносит Алан, – люди, бывает, весьма здраво рассуждают о Шекспире, Клоде Лоррене, даже о Гарольде Вильсоне, но вздумается им вступить в брак, они прямо с катушек слетают. Кто из супругов посильнее, подминает более слабого. Женятся на отвлеченных идеалах, которые сами себе придумали. У одной моей знакомой был идеал: мужчина с черными как смоль волосами, нашла такого – и что хорошего? Зануда, каких свет не видывал, держит на чердаке игрушечную железную дорогу. Кто-то, я замечал, женится назло родителям, кто-то – чтобы повторить ошибки или успехи родителей, часто и то и другое. Женятся, чтобы расстаться с матерью, сотни женятся на одной любовнице, чтобы отделаться от другой, и мысли их заняты не той, на которой женятся, а другой, оставленной. Женятся в пику тем, кто не одобряет.
– Или из-за денег, – подсказывает Тони.
– Или из-за денег, – соглашается Алан. – Я бы предположил, что мировоззрение Фредерики такого не допустит, но ведь она могла и взбунтоваться против своего мировоззрения – по крайней мере, на короткое время.
– Она говорила, что вышла замуж из-за смерти сестры, – вспоминает Хью. – То есть не точно так сказала, но дала понять. Говорит, из-за смерти сестры она изменилась, стала совсем другой.
– Не понимаю, – говорит Тони, – каким образом смерть сестры может заставить кого-то превратиться в почтенную помещицу. Странная реакция, мягко выражаясь.
– А может, был такой план, – предполагает Алан. – Начать все сначала, на новом месте, новая жизнь… Нет, не может быть, чтобы Фредерика так понаивничала.
– Она всегда была наивной, – замечает Тони. – Только поэтому ее и можно было терпеть. Наивной и умной одновременно, и всегда, бедняжка, убеждена в своей правоте. Видишь, во что она вляпалась, – испытываешь Schadenfreude[57].
– Нет, – отвечает Хью, – это страшно. И этот удивительный малыш… Так старался, чтобы она не могла с нами и словом перемолвиться. И добился своего.
– Это само дикое, – подхватывает Тони. – Из-за этого ей и не вырваться.
Тони говорит о тягостном положении Фредерики не без удовольствия. Алан и Хью встревожены сильнее, но настроены менее решительно.
– Кто их разберет, конечно, – говорит Хью. – Бывает, супруги несхожи, но получается странная пара, которая на какой-то странный манер счастлива.
– Чего тут разбираться, – отвечает Алан. – Она мучается. Растерялась, мучается, стыдится.
– Так, – произносит Тони. – И что будем делать?
– А что мы вообще можем?
Официантка приносит лимонный торт-безе.
– Не бросить же ее на произвол судьбы, – говорит Алан.
– Похоже, снова повидаться с ней будет теперь нелегко, – говорит Хью.
Мерцает огонь в камине. В пабе уютно. Друзья заказывают кофе и виски и заводят разговор о Гарольде Вильсоне и Руперте Жако. За окнами взметается ветер, принесший дождь.
Фредерика отправляется спать рано, а Найджел уводит Шаха и Пейнаккера к себе в кабинет. Она лежит в постели и читает «Жюстину» Даррелла[58]: выбрала этот роман потому, что даже в ее нынешнем состоянии написано так, что трудно оторваться. Взять бы да уехать в Александрию, думает она, а потом думает, что если кто и поедет в Александрию, то это Пейнаккер, Шах и Найджел Ривер. Доведись им почитать цветастую прозу Даррелла, они бы и пяти минут не выдержали, зато в его мире освоились бы лучше нее… Даррелловская Александрия ей в спальне не нужна, она гасит свет. Но лежать, застыв, в темноте и призывать сон – от этого сотрясается ум и ломит кости. Она снова зажигает свет и берет Рильке. Ради умственной разминки читает «Сонеты к Орфею», держа под рукой перевод. Это помогает лучше. Единоборство с грамматикой успокаивает, и тут она натыкается на строчки, от которых по коже продирает мороз, – надо показать Хью:
Geht ihr zu Bette, so lasst auf dem TischeBrot nicht und Milch nicht: die Toten ziehts.(Спать уходя, со стола убирайтехлеб с молоком; это мертвых влечет[59].)И спохватывается: теперь показать что-нибудь Хью будет не так-то просто.
Найджел приходит в спальню поздно, очень поздно; Фредерика притворяется спящей. В темноте он то и дело на что-то натыкается, зажигает свет, солодового виски выпито порядком. Фредерика лежит на краю кровати, вытянувшись, как разъяренная игла. Он поднимается, выключает свет и протягивает к ней тяжелую руку. Она уворачивается. Он тянет ее к себе. В сознании мелькают губы, груди, ягодицы из чемоданчика. Она ужом выскальзывает из постели, хватает Рильке и скрывается в ванной.
– Чего это он тебя за руку держал? – доносится до нее.
Она пытается вспомнить. Дом-крепость. Думает было хлопнуть дверью, но, сдержавшись, закрывает ее тихо и ждет.
Ist er ein Hiesiger? Nein, aus beidenReichen erwuchs seine weite Natur…(Здешний ли житель он? Нет, на распутьецарства двойного процвел его лик.)Она ожидает взрыва. Взрыва не происходит, Найджел уснул. Виски славный, спится славно, тишина – благодать. Краешки век у Фредерики горят от затаенных слез.
Следующий день – воскресенье. Фредерика завтракает в обществе Пейнаккера и Шаха, и они отбывают в своем «триумфе». Она ловит себя на том, что все ходит и ходит. По лестницам, лестничным площадкам, из комнаты в комнату и обратно. Она думает, что хорошо бы прогуляться, но потом думает, что могут объявиться друзья. И правда: часов около десяти звонит телефон. Трубку снимает Пиппи – она как раз оказалась в прихожей. Фредерика стоит на лестничной площадке.
– Алло. Да-да… Я не знаю, здесь она или нет и какие у нее планы. Сейчас посмотрю.
Фредерика спускается по лестнице. Из гостиной выходит Найджел, кивает Пиппи. Выждав для приличия пару минут, Пиппи снова берет трубку:
– Извините, она, оказывается, все утро занята. К сожалению, ничего не получится.
Из трубки доносится любезный голос. Фредерика продолжает спускаться. Найджел снова кивает Пиппи, и та, сочувственно поцокав языком, говорит: