Шли годы. Дела Трушникова ширились. Уже пробежал по губернии шепот: «миллион». В редкие приезды Кирилла Сергеевича в имение соседи старались послать ему приглашения, каковые он, впрочем, никогда не принимал. Василий же Кириллович совсем вошел в возраст, отстранил постепенно приказчика и все больше и больше забирал отцово дело в свои руки. Сходство с отцом у него, надо признать, с возрастом развилось поразительное. Так же как отец, был он высокий, жилистый, с черными густыми волосами, крупными, совсем мужицкими руками. Цепкие голубые глаза смотрели отстраненно, и только яркий красиво очерченный рот со слегка выдающейся нижней губой иногда выдавал чувства хозяина. Постепенно отец и сын стали чаще появляться в городе, причем обычно посещали собор, что было вполне удивительно ввиду полного отсутствия набожности у обоих. В деловые поездки они отправлялись теперь по очереди, старательно выстраивая свою империю, что раскинулась от Китая, через Кяхту и Ирбит до складов и контор в нашем городе. Дело Трушниковы вели жестко, и много темных историй ходило как вокруг их торговли, так и вокруг личной жизни, скрытой от общества и потому вызывавшей преувеличенное внимание. Но самая скандальная история произошла в тот год, когда уже моя хозяйка жила в городе. Началось все с известия о свадьбе младшего Трушникова и появлении в имении новой хозяйки. Сама свадьба прошла то ли в Ирбите, а то ли еще где. Но точно не в городе, что больно задело самолюбие местного общества. Собственно, открылось все на Троицу, когда Кирилл Сергеевич явился в собор в сопровождении молодой, очень красивой женщины в дорогом платье, с роскошным, совершенно неуместным в церкви жемчужным ожерельем, которого сама красавица очень стеснялась и все пыталась прикрыть платком. Как потом прояснилось, женился Василий Кириллович на дочери владельца рудного завода, с которым вел дела в Ирбите. Софья Павловна принесла хорошее приданое и сама была исключительно мила. Какое-то время Василий Кириллович был, по всей вероятности, сильно увлечен женой. Во всяком случае, слухи о кутежах прекратились. Отец, Кирилл Сергеевич, купил в городе огромный особняк, где затеял ремонт. На новоселье, которое состоялось буквально через год, неожиданно созвали все губернское общество. Прием был грандиозный, хозяева любезны, более того, в тот же вечер было объявлено о щедром пожертвовании на нужды города. С того вечера уже редко какое событие проходило без участия Трушниковых. Влияние их росло, дело ширилась, ордена, чины, связи. В общем, они ворвались в наш свет ярко и стремительно, и уже через два года, пожалуй, не было в губернии более влиятельной семьи. И вот на пятый год после новоселья, когда уже подрастал у Василия Кирилловича старший сынок Дмитрий, а младший Сашенька был на подходе, затеяли Трушниковы еще дело расширить. Сперва Василий Кириллович в Кяхту отбыл, а за ним и отец. Не видно их было года два-три. Ходили слухи, что после Кяхты вроде отправился старший Трушников в Китай, куда, спустя какое-то время, ему вослед поехал и Василий Кириллович. Дальше сведения разнились, и в точности, что уж там произошло и как, никто не знает, а только преставился Кирилл Сергеевич, считай, на Крымскую войну. Младший же вернулся в город уже полным владельцем всего дела. Но приехал не один. Был с ним маленький мальчик, на вид совершенный китаец, которого поселил он в своем доме и велел растить со своими детьми. Кем ему приходится Ванечка (так назвали китайчонка), осталось загадкой. Домыслы же были самые различные. Впрочем, ни Иваном, ни своими детьми, которых, напомню, было уже двое, Василий Кириллович заниматься не спешил. Вернувшись в Т., он практически открыто стал сожительствовать с одной актрисой, для чего даже построил при складах себе небольшой особняк, городскому обществу заткнул рот пожертвованиями, а театру назначил от себя такое содержание, что очень скоро город имел и блестящую труппу, и первостатейный репертуар. Мальчики же меж тем росли. Софья Павловна, как могла, занималась детьми и ограждала их от сплетен и толков, что кружили по городу.
– И вот, батюшка мой, – Галина Григорьевна взяла меня за рукав, – сколько времени прошло, а прямо как сейчас перед глазами стоит. Представь, зима, а какая у нас зима, сам знаешь. Вечер, я из монастыря шла. Только схоронила я Петра Савельича, горевала тогда очень. Вот и ходила в монастырь, панихиды заказывала, да и просто сама поминала. Свечу поставишь – оно вроде как пообщалась, и самой легче, и его душе польза. Так вот, решила я немного пройтись и шла как раз против дома Трушниковых. Вдруг слышу – что такое? Шум, женщина плачет. Вижу, у самого крыльца… там, знаешь, особняк-то не прямо на улицу выходит, а есть перед домом небольшой сквер с подъездной аллеей. Так вот, там вдали стоит экипаж и какая-то суета вокруг. Я знаю, что любопытство – грех, да уж грешна, что делать. Застыла тогда, стою смотрю. А там детей у матери отбирают! Бедняжка Софья Павловна в одном легком платье стоит на ветру, руки так жалобно тянет, а деток-то в экипаж лакей сажает. Стоны. Вспомнить – сердце сжимается. Рядом дворник стоял, конечно, люди у него и выспрашивают: «Это что же творится?». А он говорит, что отеческая, мол, воля, и все права отец на детей имеет. И никакого злодейства, а только законное дело. А я и сейчас скажу, что злодейство это было самое черное. И жизнь мою правду показала. Значит, вступила какая-то блажь Василию Кирилловичу. Забрал он мальчишек прямо в свой особнячок. И с одной-то стороны, вроде правильно. Учить стал. К делу приспосабливать. А с другой, ну скажи ты мне, по-божески это – к любовнице детей селить? А гнуть ребятишек на складах да в конторе до седьмого пота, а бить их наравне с прочими? Своих-то служащих он смертным боем бьет, кого хочешь спроси. Если и есть чистилище католическое, так оно вот там, в конторах да на складах. Оно, может, для дела и полезно, а для души как?
Я сидел совершенно ошарашенный. Несколько раз до этого разговора я мельком видел Трушникова, и хотя впечатление он произвел не самое приятное – видно было, что человек жесткий и с большими амбициями, – а все ж к таким поворотам я был не готов.
– Что же сейчас? Как его жена? – спросил я, чтобы как-то прервать повисшую паузу.
– Софья Павловна? Умерла давно. Сейчас у него вторая – Ольга Михайловна, спаси господи. Красавица, каких мало. Дворянка из прекрасной семьи, хоть и нищей. Тоже история… Она ведь за Дмитрия Васильевича – старшего сынка Трушникова – была сосватана. А там Софья Павловна и умерла. Траур. Свадьбу отложили. А через год… вишь, отец на ней женился. Что-то расстроил ты меня совсем, батюшка. Какие дела творятся! Начнешь рассказывать – тошно. – И Галина Григорьевна прижала к лицу вышитый платок.
– Что вы, что вы, – попытался я утешить свою хозяйку.
– Так, Аркадий Павлович, жалко всех. Ведь что рядом делается, а мы смотрим, вроде как так и ладно. Ты, друг мой, держись от них от всех подальше. Или тебе Василий-то Кириллович по казенной надобности?
Я неопределенно покивал.
– По казенной – это ладно… Это беды не будет. С тебя спроса нет. Ты и в чинах небольших (не прими за оскорбление), и, опять же, губернатору родня. – Галина Григорьевна снова развеселилась. – Так что ты, батюшка, ничего не бойся. Служба – это служба. Всякий понимает. А пирогов еще съешь. Вкусные пироги.
Раздался звон колокольчика. Галина Григорьевна легко поднялась (меня всегда очень удивляла эта ее легкость при весьма плотном и даже роскошном сложении), и заторопилась к двери.
– Кто там, Марфуша? – донесся ее голос с лестницы.
3
Разговор с хозяйкой, помню, произвел на меня самое тягостное впечатление. В ту пору я смотрел на мир сквозь не то чтобы розовые очки – горя я по своему довольно раннему сиротству видел немало, – однако все же был я тогда как-то внутренне убежден в том, что каждый человек изначально истинно добр. Все плохое в людях, все неблаговидные и даже преступные деяния относил я, скорее, к влиянию внешних обстоятельств, к случайным заблуждениям, в основу же любого поступка клал намерения благие. Вероятно, такой взгляд свойственен юности. Не знаю. Но тогда, да по чести сказать, и сейчас тоже, трудно мне было признать существование зла в самой человеческой природе. Зла бесстыдного, не осознающего себя злом, или, хуже того, зла гордого, утверждающего свое право. Странно, но даже теперь, после всего, что выпало на мою долю, ростки той веры не вполне убиты во мне. Может быть именно поэтому так мучительно непонятен мне весь ужас, накрывший наше поколение, разметавший и растоптавший наши судьбы. Может, именно поиск блага в огромном потоке чистого зла так бередит мою душу. А тогда рассказ Галины Григорьевны, возможно, впервые открыл мне мир, где людские поступки трудно соотнести с моей философией. За этими событиями угадывалась иная логика, хуже того, именно тогда в первый раз посетила меня мысль о том, что именно так, а вовсе не по-моему манеру и устроен мир. В общем, настроение мое, и без того достаточно кислое, сильно ухудшилось, подступила хандра и апатия. Я знал за собой такую особенность – быстро и надолго раскисать и, чтобы сбить подступающую волну, решил действовать.
Я наскоро оделся, вышел из дому и направился к Самуловичу. В то время он только обустраивался в лечебнице, впрочем, тоже только организованной. Городская и земская медицина делала первые шаги. Это потом, лет через пять-десять, появилась в городе крупная, прекрасно оборудованная больница. А тогда Самулович большую часть времени мотался по городу и уезду да два раза в неделю принимал больных в крохотном особнячке, где на первом этаже были лишь смотровая и аптека, а две палаты, выделенные для стационарных больных, размещались во флигеле с плохим дымоходом. Этот дымоход вызывал особенную ярость у моего друга. Два раза в тот год он затевал ремонт на собственные совсем невеликие деньги, и кончилось все, помнится, тем, что года через два печь полностью разобрали и переложили заново. В тот день, о котором идет речь, дымоход как раз опять чинили. На крыше флигеля стояли трубочист и какой-то мастер. Фельдшер Иван Степанович в накинутой на плечи шинели следил за работами с улицы. Я поздоровался и прошел в приемную. Как ни странно, очереди не было. Я постучал в смотровую и, получив разрешение, вошел. Серый утренний свет едва пробивался через закрашенное до середины белой краской окно. Горели лампы. На кушетке, привалившись к стене, сидел мальчик лет десяти. Все его тщедушное тело представляло собой один огромный черно-багровый синяк.
– Да, звери, – покивал головой, перехватив мой взгляд, Самулович. – «Веселие на Руси есть пити». Каждый праздник – пьянство, потом драки. Хочешь спросить, за что?
– За дело, барин, – неожиданно просипел паренек.
– За дело… В трактире что-то украсть пытались. Все убежали, а этот вот, Антипка, не успел… Давай руку.
Он начал накладывать пропитанную каким-то белым раствором тряпицу.
– Изобретение Пирогова – алебастровая налепная повязка. Применим к тебе, братец, передовые медицинские методы. А ты не стой, иди помогай, только фартук надень, – обратился он ко мне. – Тут, видишь ли, кости сломаны. Я собрал, как смог, сейчас зафиксируем. Через месяц, думаю, можно будет снять. Черт! Да не смотри так! Тут и ребро сломано, и ушибы внутренних органов, и… Улица, голод, ранний алкоголизм, сифилис, чахотка – вот с чем мы живем рядом, Аркадий Павлович. Этому еще повезло, можно сказать. Не весь букет.
– Ты его в больницу? – понизил я голос.
Самулович коротко дернул головой.
– Я заплачу.
– Тогда конечно. Понимаешь, у меня совсем пусто. Может, ты поддержишь меня? Давай вместе накидаем такой, знаешь, проект. Со всеми умными словами, с расчетами. Что там еще, для солидности. Нам бы хоть горячие обеды для детей организовать. Только без барышень с их фантазиями. А то летом обращался в дворянский клуб, так там предложили доверить деньги какому-то Дамскому комитету. А в комитете, боже мой, – «Ох, давайте мы будем нянчить нищих малюток!», «Ах, я готова чинить одежду».
Борис передернул плечами. Тут надо сделать пометку, что женщинами он совершенно не восхищался, чем меня сильно удивлял в ту пору. Я тогда не мог полностью прояснить себе истоки такого поведения в молодом человеке. Впрочем, невыигрышная внешность и бедность самого Самуловича делала его так же малоинтересным светскому женскому обществу.
Борис помыл руки и снял фартук.
– Дядька, вы меня в больнице оставите? – просипел мальчик, ерзая на кушетке.
– Оставлю, оставлю. Только ты уж, дружок, не бузи. Очень ты меня обяжешь. А то вот как раз прошлым летом оставил я одного такого. А он возьми да и сбеги. Так ладно бы еще бежал, но он в аптеке пять рублей украл, стащил мою шляпу, две простыни и чайник. Как после этого денег для благотворительности просить? Очень мне та история повредила. Понимаешь ты, нет?
– Что не понять. Все ясно. Подкрысил нам Фролушка. Сам поднялся с тех юсок. В Норы переехал. А нас с носом, без обедов, стало быть. А с другого края, что делать, воля поманила.
– Вот-вот, «воля»! – Борис поднял палец. – Заметь, Аркаша, не «свобода», именно «воля». Тут не отсутствие ограничений, тут больше. Тут гуляйполе. Бесшабашный и беззаконный произвол! Вот поверь мне, через это-то и придет беда. У нас ведь как – две крайности. С одной стороны вот такие, кому и в сытости не живется – волю подавай без границ и удержу. А с другой, спасибо жандармскому отделению, особое поколение верноподданных народилось. И не качай головой, все эти реформы мало что поменяли в глубинной психологии. Навоспитывали мы иудушек. А ведь того не понимают воспитатели, что не любить Отечество они научили, а только предавать что угодно, когда выгодно.
Я часто слышал подобные рассуждения от своего друга, а вот пациент наш совсем ошалел: крутил головой, глаза таращил.
– А что за Норы такие? – поинтересовался я, чтобы сбить разговор с опасной стези.
Борис сдернул пенсне, кашлянул и тоже кинул взгляд на парнишку.
– Норы… хм, – протянул он. – Норы – это интересная история. У нас же тут холмы меловые, ты знаешь. Так вот, там, за Ильинской церковью, после нищих кварталов есть холм, а в нем то ли старые шахты, то ли погреба – бог знает. Я не разбирался. Знаю только, что там живут.
– Хорошее место. Зимой тепло, летом прохладно, – снова засипел Антипка.
– Конечно, прекрасное место! Позор городу. Такой притон. Ходы-выходы. Никому дела нет. Полиция стороной обходит. А впрочем, видишь, многие за счастье почитают там обосноваться. Мне рассказывали, что был тут дворянин один – Столбов. Он вроде пытался тамошнюю братию как-то организовать и расселить. Ерунда, наверное.
– Не ерунда, – снова вступил паренек, – Михаил Филиппович, благодетель, все за него Богу молимся. При нем, говорят, и еду раздавали, и работу он подкидывал.
– А не при нем в старом штреке трех человек засыпало? Не он ли клад искал по подземельям? – Какие-то слышанные разговоры неожиданно всплыли в моей памяти.
– И не искал он клад, а, впрочем, хоть бы искал, вам что за беда? А засыпало, так то – Божья воля.
– Да ты не сердись. Я же не осуждаю благодетеля вашего. Я так. Интересный, должно быть, был господин…
– Ладно, – Борис поднялся и поманил Антипа за собой. – Пойдем, я тебя в палату устрою. Одежду тут оставь. Никто на нее не позарится. Вон рубаху надень и пошли. А ты, Аркадий, подожди меня здесь. Я быстро.
Я остался в одиночестве. За окном Иван Степанович перекрикивался с рабочими, что чинили трубу. Где-то гудел самовар. В смотровой было очень тепло, и я, кажется, совсем сомлел. Взгляд мой уперся в лохмотья, валявшиеся возле кушетки. В голове тупо перекатывались мысли о несправедливости мира, об относительности благополучия и прочие вполне прописные, затертые, шаблонные идейки, что так уютно удерживают от действий, от истинного глубокого сочувствия.
Из полудремы вывел меня вернувшийся Борис. Какое-то время мы обсуждали с ним проект организации бесплатного горячего питания для нуждающихся детей. Прикидывали ежемесячные суммы, чертили схемы, как организовать сам процесс. Я взялся похлопотать перед дядей. Самым лучшим вариантом сбора средств представлялась общественная подписка прямо на приеме по случаю открытия театра. Поэтому первым пунктом стояло обеспечение Бориса Михайловича приглашением. Наверное, надо пояснить, что в то время Самулович, хотя и имел уже как небольшую частную практику, так и прекрасную репутацию, в так называемые сливки нашего общества не входил, а в списки приглашенных на открытие храма муз занесли только избранных. Тем не менее, проблем с организацией дополнительного приглашения у меня не должно было возникнуть, и гораздо большей проблемой было приведение моего друга в надлежащий вид при очень и очень скромных наших ресурсах. Мы пили чай, писали, спорили и в целом достаточно оживленно обсуждали наш вопрос, когда внезапно повисла пауза. Мы встретились глазами. Борис снял пенсне:
– Ты тоже сейчас думаешь о вчерашнем письме? – спросил он, протирая стекла.
Я кивнул.
– Я тоже, – скривился Самулович. – Стыдно, братец, ведь серьезная тема, а мы с тобой…
– Послушай, ты несправедлив, – возразил я. – Все понимаю, но там ведь тоже, возможно, вопрос жизни и смерти. Конечно, дети важны, а Трушников этот, судя по всему, – достаточно спорная фигура, но все-таки убийство – не ерунда.
– Так, все так. Ты прав. Не обращай на меня внимания. Просто эта суета не дает мне заняться тем, что мне интересно. Вот я и злюсь. Тут, понимаешь, и стекла мои для микроскопа при пересылке где-то потеряли. И вообще… хандра. И деньги почти вышли. А про письмо, да, надо тоже что-то решить. Я вот что думаю, давай поступим просто – отдадим письмо самому Трушникову, и дело с концом.
– Правильно. Только как?
– Тут как раз оказия. Меня к ним позвали сегодня вечером. Что-то жена его мигренью мучается. Ее Милевский пользовал, так он, пока в отъезде, на меня свою практику оставил. Пойдем со мной, Аркаша. Письмо отдашь.
Борис видел, что я сомневаюсь, и прибавил:
– Пойдем, письмо-то тебе адресовано, так уж чтобы из твоих рук. И потом, скользкая история, а ты у нас – человек светский, в галстуках разбираешься.
Он усмехнулся, приобнял меня и потащил показывать обновления, произведенные им в аптеке.
4
Я вернулся к себе и, честно говоря, закрутился. Начал снова работать с бумагами, послал мальчика с запиской к дяде по поводу одного дела с моим имением, потом пришел мой коллега по Контрольной палате, с подпиской на поздравительный адрес, и долго пил у меня чай. В общем, когда часы внизу стали бить пять, для меня будто небеса разверзлись. Я вскочил, заметался по дому, схватил фуражку и выскочил как ошпаренный.
На улице было еще светло, кроме того, распогодилось и даже потеплело. Я запрыгал вдоль домов, маневрируя между лужами. Денег на ваньку тратить было жалко, и я утешал себя полезностью моциона, в которой меня не так давно убеждал Борис, сам не переносивший, впрочем, никаких физических упражнений. На Соборной площади я повернул направо, миновал здание гимназии и вышел на Свято-Троицкую улицу, которая вела к одноименному монастырю. Улица эта шла в гору и оканчивалась над обрывом, так что в конце было видно только бледно-голубое весеннее небо и казалось, что если идти вдоль по мостовой все дальше и дальше, то обязательно взлетишь. Дом Трушниковых, как я уже писал, стоял почти в самом конце – напротив монастырской стены с прилепившимся к ней странноприимным домом. Сразу за особняком Трушниковых и вплоть до обрыва раскинулся городской сквер. Центральная аллея пересекала Свято-Троицкую улицу и упиралась в монастырские ворота. По самому краю обрыва тянулась мощеная прогулочная дорожка, которая так же продолжалась на монастырской стороне – шла вдоль массивной белокаменной стены, огибала башни и выныривала на параллельную Овражную улицу.
Возле ворот особняка я остановился и сверился с адресом. Впрочем, я сразу узнал дом по рассказам Галины Григорьевны. Небольшой сад, подъездная аллея, большой красивый дом в два этажа с атлантами у входа, два симметричных флигеля. На улице, чуть дальше, я увидел казенный экипаж, которым пользовался Борис, – видимо, Самулович был уже на месте. Я быстро пересек двор, поднялся по ступеням, передал швейцару карточку и пояснил, что прибыл с важным делом, которое имеет касательство к хозяину дома и также может быть подтверждено доктором. Меня проводили на второй этаж в круглый зал, богато обставленный и произведший на меня тогда, признаться, сильное впечатление. Во всем чувствовался такой тонкий вкус, такая мера, которые редко ожидаешь встретить в провинции. Я засмотрелся по сторонам, когда внезапно меня окликнули.
– Добрый день, чем могу быть полезен?
Передо мной стоял человек лет тридцати, одетый очень дорого и столь модно, что был похож на портного. Красивое круглое лицо с крупными чертами и серыми, чуть навыкате глазами снизу подпиралось круто накрахмаленным белоснежным воротничком с серым галстуком, в который впивалась булавка с огромной жемчужиной. Я поклонился и назвал себя:
– Зимин Аркадий Павлович. По личному делу к Василию Кирилловичу Трушникову.
– Очень рад. Александр Васильевич Трушников. Присаживайтесь. Сигару, может, что-нибудь выпить?
Я отказался, но мой визави все равно звякнул в колокольчик. Тут же появился слуга с подносом, на котором стоял графин с коньяком и легкие закуски.
– Оставь на столике и свободен – распорядился Александр Васильевич, наливая себе рюмку.
– Аркадий… эм, Павлович, за встречу!
Он выпил и откинулся в кресле.
– Так вы говорите, к нам по делу? И что же привело вас, если не секрет? Папенька сейчас занят с доктором, Ольга Михайловна мигренью мучается. Можете все рассказать мне, для экономии времени.
– Спасибо, но боюсь, дело личного свойства.
– Как хотите, как хотите. Я в меру любопытен. А, часом, не племянник ли вы Дениса Львовича Сомова?
– Да, так и есть.
– Послушайте, – оживился он и впервые глянул на меня с интересом, – а у меня тоже к вам небольшое дело. Вас совершенно оно не обеспокоит.
Он придвинулся ко мне поближе, но в эту минуту раздался шум, боковая дверь распахнулась, открыв вид на анфиладу комнат, и я увидел Бориса. Был он какой-то всклокоченный. И без того плохо сидящий пиджак уж и вовсе как-то перекосился на сторону. Галстук сбился. Губы его слегка кривились в усмешке, что было обычно признаком сильного нервного возбуждения.
– Вон из моего дома! Чтобы ноги больше вашей не было! – донесся громовой голос.
В комнату вслед за Борисом вошел сам хозяин. Я до этого пару раз видел его мельком в Дворянском клубе и в Контрольной палате, но близко смог рассмотреть только теперь. Был он высок, жилист и неопрятен. Худое хищное желтоватое лицо под шапкой густых тронутых сединой волос было искажено яростью.
– А! Наше почтение! Сынок и его гости! Очень рад.
Он отвесил нервный, явно издевательский полупоклон в мою сторону. Мы встали.
– А у нас, изволите видеть, скандал. Что смотрите? Интересно, да?
– Простите, сударь, – начал я, – но я не давал вам повода разговаривать со мной в подобном тоне. Я пришел к вам по делу. Борис Михайлович может подтвердить.
– А! Свидетеля приготовили?! – неожиданно еще больше взъярился хозяин. – Так вот что я скажу. Оба вон! Это мой дом, и тон, и порядки, и все в нем проживающие – все мое. Сашка, проводи-ка господ к выходу да скажи, что пускать их более не велено. Вот так вот, господа хорошие!
Он зыркнул на сына, на поднос с коньяком, развернулся и вышел, громко хлопнув дверью. Установилось неловкое молчание. Борис сдернул пенсне и принялся за стекла. Я подошел и мягко взял его за руку.
– Что ж, мы пойдем, Александр Васильевич, – пробормотал я. – Приятно было познакомиться.
– Постойте, господа, я провожу, – заторопился младший Трушников. – Вы на папеньку не сердитесь. Нервы. Такие дела вокруг. Торговля, еще личное. Все навалилось, – он несколько нервно хихикнул. – А по поводу моего дела, Аркадий Павлович, на одну буквально секунду.
Борис надевал свое пальто, все так же в полном молчании, а я отошел в сторонку с хозяином.
– Видите ли, ко мне приезжает друг, уже приехал. Князь Илья Ильич Оленев-Святский, между прочим, из тех самых Оленевых, вы понимаете! – он многозначительно закатил глаза. – Мы с ним очень дружны, буквально как братья, впрочем, я повторяюсь. Так вот, не могли бы вы через дядю добыть ему приглашение на открытие театра? Все расходы будут немедленно покрыты.
Видя мое недоумение, Александр продолжил:
– Mon papa, как вы выдели, человек непростой. Он почему-то невзлюбил Илью, поэтому окажите любезность. Мне очень нужно. Только так, знаете, тайно.
Я с удивлением поднял глаза.
– Да, все несколько странно, но вы поймите. Я обещал билет от papa. Сейчас, если все выйдет наружу, будет совершенно ненужный скандал. Зачем посвящать князя в наши семейные дела? Родитель мой – вы сами видели – человек настроения и может быть грубым и необъективным, а я обещал…