Книга Красное колесо. Узел I: Август Четырнадцатого. Книга 2. Том 2 - читать онлайн бесплатно, автор Александр Исаевич Солженицын. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Красное колесо. Узел I: Август Четырнадцатого. Книга 2. Том 2
Красное колесо. Узел I: Август Четырнадцатого. Книга 2. Том 2
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Красное колесо. Узел I: Август Четырнадцатого. Книга 2. Том 2

жадно жужжат.

А выше, выше

птицы кругами летают, снижаются к падали

и кричат, волнуются на десятки голосов.

= Нашей лошади этого не забыть. Да она

= не одна здесь! О-о-о-о, сколько тут бродит их, по битвищу,

на низменной, болотистой, проклятой местности,

где всё это брошено, кинуто, перевёрнуто,

между трупов и трупов.

= Бродят лошади десятками и сотнями,

сбиваются в табуны,

и по две, по три,

потерянные, изнеможённые, костлявые, ещё живые, кому вырваться удалось из мёртвой упряжи,

а кто и в сбруе, как наша,

или с оглоблями тащится,

или – две, а между ними волочится вырванное дышло…

и – раненые лошади есть…

ненаграждённые, неназванные герои этого сражения, кто

протащил на себе по сто, по двести вёрст

всю эту артиллерию, теперь мёртвую, утопленную в болоте…

всё это огневое снабжение, зарядные ящики на цепях, поди потяни их!..

= А кто не вырвался – вот их судьба: вперекрест друг на друге две полных убитых упряжки, три выноса и три…

так и лежат, топча и давя друг друга, мёртвые…

а может, и не все мёртвые, да некому выпрячь и спасти.

= Или вот, мёртвые упряжки, накрытые обстрелом

на подъезде снять батарею с позиции. Батарея – била до последнего: разбитые орудия,

убитая прислуга вокруг,

и – полковник, косая сажень, видно командовал вместо старшего фейерверкера… Но и трупами немцев, погибших при атаке, заложено поле перед батареей.

= А лошадей – ловят. Гоняются за нами, хватают…

а мы, лошади, шарахаемся…

а они опять ловят, вяжут…

Это – немецкие солдаты,

такой уж им приказ, не позавидуешь – за лошадьми гоняться,

пропадают тысячи трофейных лошадей.

= Да не только за лошадьми. Вот на краю леса строят колонну

русских пленных,

и раненых, неперевязанных.

А глубже в лесу, глубже,

лежат на земле ещё многие, обезсиленные или спящие,

или раненые,

а немцы – цепью идут по лесу

и находят, вылавливают их,

как зверей,

поднимают,

а когда тяжело раненный –

выстрел

достреливают.

= Вот и колонна пленных тянется, почти без конвоя.

Лица пленных. О, жребий тяжкий – знает, кто его испытал!..

Лица пленных… Плен – не спасенье от смерти, плен – начало страданий.

Уже сейчас клонятся, спотыкаются,

а особенно плохо – кто ранен в ногу. Только верный товарищ, если за шею обнять его, ведёт тебя, полунесёт.

= А другим пленным ещё хуже: не идти налегке, но, вместо лошади впрягшись,

свои же пушки русские, теперь трофейные, вытаскивать,

выталкивать, выкатывать,

победителям к шоссе, где разъезжают на блиндированных автомобилях, и самокатчики вооружённые, и при пулемётах сидят, готовые к стрельбе.

= Здесь уже много выстроено, составлено русских пушек, гаубиц, пулемётов…

= А ещё тянут по шоссе рослые битюги большую обывательскую фуру с жердяными наставками, на какой сено возят. А в ней везут

ближе, крупней

русских генералов!

Только генералов! – девять штук.

Смирно сидят на подостланном, подвернув ноги, все головы в одну сторону, все в нашу сторону смотрят покорно,

покорные своей судьбе. Кто тёмен, а кто даже и спокоен очень: отвоевались, меньше забот.

= Останавливает фуру, у своего автомобиля стоя,

немецкий генерал, невысокий, остроглазый, несколько дёрганый, может быть, по торжеству, –

генерал Франсуа, с победительным прищуром.

Не жалко ему этих генералов, но – презирает он их убогость. И жестом:

пересаживайтесь! что уж там на фуре! у нас автомобилей на генералов хватит, вот четыре стоят.

= Разминая затекшие ноги, русские генералы сходят с фуры, пристыженные, отчасти и довольные почётом, садятся в немецкие автомобили.

= А пешую колонну ведут

в загон для людей, обтянутый

временной колючей проволокой, почти условной,

на временных шестах, прямо в поле.

Тут пленные по голой земле рассеялись –

лежат, сидят, за головы взявшись,

стоят и ходят,

измученные, обшарпанные, перевязанные, неперевязанные,

в кровоподтёках, с открытыми ранами,

а некоторые, почему-то, в одном белье,

иные разуты,

и, конечно, все некормлены. Через проволоку смотрят на нас покинуто, скорбно.

= Новинка! как содержать столько людей в голом поле, и чтоб не разбежались!

А куда ж их девать?

= Новинка! кон-цен-тра-ционный лагерь!

Документы – 7

19 августа 1914ОТ ШТАБА ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО

Вследствие накопившихся подкреплений, стянутых со всего фронта благодаря широко развитой сети железных дорог, превосходные силы германцев обрушились на наши силы около двух корпусов, подвергнувшихся самому сильному обстрелу тяжёлой артиллерией, от которой мы понесли большие потери. По имеющимся сведениям войска дрались геройски; генералы Самсонов, Мартос, Пестич и некоторые чины штабов погибли. Для парирования этого прискорбного события принимаются с полной энергией и настойчивостью все необходимые меры. Верховный Главнокомандующий продолжает твёрдо верить, что Бог нам поможет их успешно выполнить.

59

Бывают же дети – перенимают наши обычаи и взгляды так, что лучшего не пожелать. А другие – как будто и не ослушные, на каждом детском шагу ведомые как будто правильно, – вырастают упрямо не по нашей линии, а по своей.

И то и другое узнала Адалия Мартыновна, после смерти братниной жены, а потом и старшего брата взявшись растить одиннадцатилетнего Сашу и шестилетнюю Веронику. И сестра Агнесса, через несколько лет воротившаяся по амнистии Пятого года из Сибири, должна была, при всём своём жаре и напоре, убедиться в том же.

Конечно, тут не только характер: Саше было уже 16 лет, когда казнили дядю Антона, он много перенял от него ещё при жизни и готов бы был вместе с ним идти на акт, если бы тот позвал. Саша сохранил этот порыв, его затопляли интересы и боли общественные, вне их он не понимал жизни или какой-то там карьеры. Каждого человека, каждое событие, каждую книгу истолковывал Саша в главном контрасте: служат ли они освобождению народа или укреплению правительства.

А Веронике меньше досталось помнить дядю живого, она только постоянно видела святыню его портрета на стене в их гостиной. Или от девушки вообще не следует ждать такой последовательности? Но в их время, время юности Адалии и Агнессы, не были редкостью как бы революционные монашки – те народницы и подвижницы с некосвенным взглядом, с речью несмешливой, кто знали только общественное служение, подвиг и жертву для народа, а свою отвлекающую красоту, если она была, прятали под бурыми, грубыми платьями и платками, на простонародный манер. И почти такие же были сами они обе, и их живой пламень мог бы иметь решающее влияние на Веронику. А вот не имел.

В десять лет Вероника была так простодушна наружностью – с прямым пробором на две косички, ясноглазая, с покойными толстенькими губками, что Агнесса, тогда воротившаяся, уверенно заявила: беззаветная растёт, наша. Направления понимали тёти по-разному: Адалия ни к какой партии не принадлежала, была народницей вообще, по душе, конечно левее кадетов, так, на меридиане народных социалистов; Агнесса же – то анархистка, то максималистка. Но все разъединения русской интеллигенции в конце концов второстепенны, вся русская интеллигенция в конце концов есть одно направление и одна партия, слитая в общей ненависти к самодержавию, презрении к жандармам и общей жажде демократических свобод для пленённого народа. Партийных программ сёстры между собою не делили, а, почти погодки, сжились, любили друг друга, преклонялись перед погибшим братом, на десяток лет моложе их, – и восхищения, отвращения, похвалы, хулы, тревоги и надежды сестёр были почти всегда общие.

Но что-то лукавели глаза Вероники, форма губ по-новому объяснялась, и новое значение в улыбке, – тётушки забезпокоились: тут воспитатели не должны дремать! Жизненные понятия тоже не совсем сходились у сестёр: Адалия арестовывалась один раз на полтора дня, все годы провела в обычном человеческом быте и замужем, пока не овдовела, Агнесса побывала и в тюрьме и в Сибири, в промежутках целиком отдана революции, политике и никогда замужем, хотя собою недурна. Но тут они вполне сошлись и стали настойчиво сбивать в глазах Вероники значение красоты и поднимать значение характера: красота – такая же опасность для женщины, как для мужчины слишком острый ум, она влечёт за собой самовлюблённость, безответственность, всё для меня. К счастью, союзником тётей как будто оказался и темперамент Верони: была в ней природная невзмучаемость, медленный отзыв на внешнюю жизнь, и веяние чистоты, – и это сбивало поклонников на дружбу да рассуждения, даже и на встрече летних петербургских зорь. Внушили Вероне, что в людях надо пробуждать хорошее, – она и пробуждала.

Однако этот же темперамент и помешал успеху воспитательниц. Вероника искренно трогалась всеобщими страданиями, но в жажду борьбы, но в ненависть к притеснителям никак это не переходило; в её расплывчатом, безграничном сочувствии не прочертилось категорической границы, отделяющей жертв социального угнетения от жертв прирождённых уродств, собственного характера, ошибившихся чувств и даже зубной боли. (Так и сегодня, в наступившей войне, Вероника только и видела то простейшее, поверхностное, что вот теперь убитые, пропавшие без вести, вдовы и сироты, не выше того.)

А тут ещё и сами годы после раздавленного багряного всплеска, невыносимые эти годы, после Девятьсот Седьмого, когда стало жить мрачней и тяжелей, чем до революции, – сама эта эпоха текла – ренегатская, безгоризонтная, рептильная. Отошла ослепительная эпоха, выраженная поэтом:

Славьте, други, славьте, братья,Разрушенья дивный пир!

Теперь груди борцов задыхались без воздуха, и можно было воистину повторить другого поэта:

Бывали хуже времена,Но не было подлей.

Раньше очень хорошо влиял на Вероню Саша, даже более влиял, чем тёти: на пять лет, на полгимназии старше сестры, потом на целый университет, в суждениях решительный, никогда не оставляющий возражения, пока не опровергнет его, не загасит, – он имел над Вероней такую власть ума и нравственного суда, что она стыдилась и каялась перед ним в своих отклонениях, старалась от них отмыться или хотя бы скрыть и быть достойной брата. Но на минувший год заглотнула Сашу прожорливая машина армии, а у сестры это был самый важный год, первый год курсов.

Вероятно бы окружение прежнее, какое господствовало в студенческой среде десять и двадцать лет назад, откорректировало бы в Веронике нужное направление сочувствия и ненависти. Однако – и это только в нашей многотерпеливой, рабской стране возможно! – в послереволюционном угнетении студенчество не закалилось, не настрожело для борьбы, а поддалось общей усталости, сомнениям, наговариванию мутных пророков. Учащаяся молодёжь как будто забыла о заветах великих учителей, забыла даже о самом народе! Стало модно оплёвывать благороднейшие революционные действия. После нескольких жертвенных поколений потянуло в университетские аудитории смрадной струйкой молодёжи какой-то растленной, противоречащей самому представлению: «русский студент», «курсистка». Эта новая безстыдно выставляла и даже хвасталась, что для неё святые имена Чернышевского, Михайловского, Кропоткина – просто ничто, пренебрегали, даже не прочтя их ни строчки, тем более – скучного Маркса. Молодёжь ушла в свои мелкие настроения. Если ещё продлится так несколько лет, то обломится и безславно рухнет вся великая традиция полустолетия, всё святое свободолюбивое. И в такое-то гнусное время Веронике пришлось расти и формироваться!

Но ещё и в этой среде можно было избрать себе лучших подруг, – нет, на первом же курсе бестужевских к Вероне прилипла какая-то, сгусток отравы этого времени, – Ликоня или Еля (от невозможного купеческого Еликонида). Это была девушка совсем иного мира – играющая шалью, ломкой талией, натолканная символистическим вздором, то в роли апатичной, то в роли мистичной, то как бы призрачной до умирания. То и дело она декламировала, кстати и некстати, своих модных, туманный бред:

Созидающий башню – сорвётся,Будет страшен стремительный лёт,И на дне мирового колодцаОн безумье своё проклянёт.

Играла голосом, но ещё больше ресницами, сразу замечались её глаза с их отдельной красотой, переблескивающим значением, будто она видела в окружающем совсем не то, что все остальные. И голову переводила с медленным недоумением, а густые чёрные волосы были свободны до плеч, как у красавицы большого опыта. На волосах иногда лента, а на плечах шаль всегда, и Еля постоянно ёрзала ею по фигуре узкой, почти без таза, что тоже теперь считалось модно, и ещё лелеяла эту линию, нося прямые, узкие, гладкие платья без пояса.

Тем была ещё вдвойне ядовита эта девица, что не только с Вероней сдружилась не-разлей, но приезжал из армии на побывку Саша – она и Сашу околдовала, он поедал её глазами и сразу поглупел, утерял свой гордый независимый вид, которым так напоминал не отца своего, осмотрительного присяжного поверенного, а почти точно повторял дядю, героя Антона. (Саше и подходило сейчас под столько лет, в каких Антон был повешен, – это был оживший Антон!)

Но что могло быть в голове этой девчёнки, такой значительно-загадочной в поворотах? За чайным столом и мимоходом при всяком случае, вопросом или спором, зоркие умные сёстры пытались выведать: что же там, в этой небольшой голове под этакой россыпью волос? есть ли вообще какой материал? Ведь она явно не жила светлым руководством разума.

– Но какая всё-таки перед вами задача, девочки? Жизненная цель?

Девочки перехмыкивались, Ликоня удостаивала вытянутыми подушечками губ, следя, чтоб они красиво сложились:

– Жить.

– Что – жить? Вообще – жить? Но – как жить?

Переглядывались, старались уклониться. Но если требовать неотступно, Вероника начинала говорить назидательно, как младшим:

– Ах, тётеньки, вы хотите нам навязать прогресс? Но всё политически прогрессивное – очень отсталое культурно.

Нетерпеливая Агнесса выпыхивала вместе с дымом:

– А между тем ответ очень простой: наша задача, наша общая основная задача – борьба с властью!

Два носика, поуже и пошире, морщились:

– И что же потом?

– А когда падёт нынешний строй, спадут все цепи угнетения и откроются все возможности, в том числе и для культуры.

Ликоня стреливала испуганными глазками, движение вероятно отрепетированное:

– А если нет?

– Что нет?

– Если – не откроются?

– Откроются! – согласно отвечали тёти. – Гарантия в том, что наша интеллигенция – здорова, и её порыв обещает светлый выход больной стране. У России могло быть жалкое прошлое, ничтожное настоящее, но будущее её – грандиозно.

– Ах, тётеньки, – снисходительно вздыхая и губы чуть покривливая. – Да понимало ли ваше поколение, что такое культура? Девятнадцатый век имел серую культурную атмосферу.

Только задохнуться, словами не выразить:

– Н а ш век – серую? Н а ш?!.. Ну, ты просто… Ну, вы просто…

Девочкам даже может быть и жаль, но:

– Конечно. Всякие общественные идеи – неизбежно узки. Всё, что плыло с 60-х годов. Что у нас было? Политика, социализм, вся литература переперчена социальностью, вся живопись испорчена… Культуры как комплекса у нас…

– Да если б вы хоть с Шестидесятыми могли равняться! А то ведь нигилисты – именно вы. Как этот ваш кумир: к добру или ко злу –

…Есть два пути,И всё равно, каким идти, –

да?

Не те нигилисты – светлые начинатели, оболганные дворянским миром и писателями-помещиками, а вот эти – с «Аполлонами» и «Золотыми рунами».

Ликоня морщила лобик:

– Мы должны быть гражданами Вселенной.

Если спор затягивался, Вероника тоскливо вздыхала:

– Ах! Мы не знаем ни скандинавской литературы, ни французских символистов, а хотим о чём-то судить!

Мы – надо было понимать: тёти не знали, они-то знали!..

А если тёти очень уж напирали, девочки выскальзывали как-нибудь так:

– Ну хорошо, лучше заблуждаться, но идти своим путём, чем повторять избитые истины.

А когда, для окончательного выведывания, настигали их тёти уже не в общественных вопросах, но в самой их цитадели – в любви, и проверяли высоту её каким-нибудь жгучим давним интеллигентским вопросом:

– Как по-вашему – высокая истинная любовь допускает ли ревность? –

девочки вытягивали веки и ресницы и как-нибудь так:

– Слово «любовь» вообще лучше избегать. Можно затрепать и убить её одним только употреблением слова.

Одна, дома, Вероня проявлялась гораздо развитей, но при Ликоне глупела, и никак невозможно было их сдвинуть.

И теперь вот, в первые дни войны. (Агнесса, суеверная к датам: «А кто заметил, в какой день началась война? В день подавления Свеаборгского восстания! Это будет – историческое возмездие!») Теперь, когда война началась, – и эта жуткая эпидемия патриотизма непредсказанно, внезапно захватила, запьянила даже рабочий класс Выборгской стороны, прервала его великолепные забастовки, привела его покорного с казёнными знаменами (а красные – свёрнуты) на призывные пункты вместо того, чтобы всем взбунтоваться и отказаться от призыва. А ещё страшней – позорная рабская сцена на Дворцовой площади, на той самой Дворцовой, где запеклась, ещё не испарилась кровь расстрела 9 января – и десятки тысяч свободных, непринуждённых людей – кто заставлял их? кто стянул их туда? какая сила ослабила их подколенки? – опустились на колени перед ничтожным императришкой на балконе безвкусно наляпанного дворца – опустились не лавочники только, не мещане, – опустились интеллигенты! опустились с т у д е н т ы! – и в едином экстазе пели «Боже, царя храни»!?? Наш великий император, наш великий народ – разве это не черносотенство? И ещё несколько дней после того безсмысленная толпа с гимнами ходила по городу. Что с ними случилось со всеми? Безнадёжный народ. Безнадёжная страна. Как же можно с такой лёгкостью забыть казни, столыпинские галстуки, издевательства над свободной прессой, процесс Бейлиса – и опуститься на колени в гимне?! Нет, эта страна достойна была своего порабощения – царского, татарского, хазарского, какого угодно, это не страна, не народ! Но – интеллигенция??? Как же могла родиться эта всеподданнейшая (от одного слова кишки выворачивает, как можно этого не слышать?) телеграмма совета Петербургского университета: «Верьте, Великий Государь, ваш университет горит стремлением посвятить свои силы на служение вам и отечеству», – без этого-то холуйства можно было обойтись?

– Что вы об этом думаете, девочки? Вероня, что ты об этом думаешь?

Вероня, со своим добротным спокойным взглядом:

– Ну, вкуса нет, конечно.

Ну хоть с начала начинай!

– Вку-уса? Да «Великий Государь» – это не черносотенство? А если бы ваши курсы такую телеграмму – вы бы протестовали? ваши подруги – протесто…?

– Ну, тё-тя, – как от невозможного поводила Вероника, – но в этих протестах, уходах – ещё же меньше вкуса! Это – стадность…

В том и трагедия: ни к чему происходящему они никак не относились! Их современный нигилизм состоял в том, что они были безчувственны к подлостям и предательствам. К гражданскому пафосу их уши и сердца были заложены, а какая-нибудь глупенькая выставка «Мира искусства» казалась им откровением. Куда подевался душевный огонь русского студенчества? Что за лишай на молодёжь!

Да что говорить о молодёжи, если сама Государственная Дума сыгралась в траги-опереточном однодневном заседании поддержки национальных восторгов? Сойтись на один день, пропеть хвалу империализму и тут же разойтись – это разве похоже на достойный парламент? Хотя надо признать: социалистические депутаты всё-таки не дали себя заморочить. Хаустов пообещал: социалистические силы всех стран сумеют превратить нынешнюю войну в последнюю вспышку капиталистического строя. А блистательный Керенский в смелой речи успел нашвырять упрёков власти: что затыкают рот демократии; и что даже сейчас не дают амнистии политическим борцам; и не хотят примириться с угнетёнными народностями в Империи; и бремя военных издержек возлагают на трудящихся. Всё это сумел сказать, смельчак, не подавленный патриотическим рыком вокруг, и «неискупимую ответственность» за войну не пропустил, а в заключительном восклицании искусно-тонко намекнул на революцию: «Крестьяне и рабочие! Защитив страну, освободите её!» А в думском отчёте жульнически ошиблись: «Крестьяне и рабочие, защищайте страну, освободите её!» – то есть будто бы от немцев освободите! – только у нас можно так нагло безнаказанно выворачивать мысль!

А по этим девушкам – только скользило, бровями не вели. И то политическое ободрение, какое выступало из просочившихся теперь известий о поражении наших войск, – тоже миновало их. Они безразлично выслушивали по необходимости, Вероня с мягким упорством, Ликоня с рассеянным недоумением, вяло доедали варенье, косились на часы. Возражать – они даже не искали, они – презирали бы возражать, только пофыркивали на старомодность. Им – всегда нужно было идти куда-нибудь из их глуховатого угла 21-й линии и Николаевской набережной, – но не в рабочую школу, конечно, не нести просвещенье народу, а самим смаковать-потреблять: на спектакль, на поэтический вечер, на лекцию о «ценности жизни» или на диспут о «проблемах пола». Если же оставались дома, то это было иногда и оскорбительней. В той же столовой, где большой портрет Михайловского и невдали от портрета дяди Антона с его предчувствованной обречённостью, плотноватая Вероня, с ворохом волос над неуклончивым лбом и мнимо-глубинным взглядом, садилась на диван, поджав ногу, а маленькая Ликоня, стоя у стены, кончиками пальцев, запутанных в шали, упираясь позади себя, покачиваясь корпусом и головой, с недоуменным видом, вопросительным маленьким детским ртом, выражала себя словами заёмными, стихами кощунственными:

Разрушающий – будет раздавлен,Опрокинут обломками плит.И, всевидящим Богом оставлен,Он о смерти своей возопит.

60

Невыносимо было дальше наблюдать, как Вероника уходит от святых традиций семьи. Племянница такого дяди не смела расти индифферентной к общественным вопросам, это выглядело как предательство. Даже перед Сашей не будет оправдания в упущенном. Все эти девчёнки – пусть они как хотят, и эта Еликонида, они из купцов или барышников, мы их традиций не знаем, но наша Вероня должна быть выхвачена из этого болота – и ведь сердце её открыто к благородным чувствам, её можно спасти внушеньем, напоминанием, светлыми примерами.

Светлый пример – это решающее. В наше время благословляли девушек – да тебя же, Неса! – портретом Веры Фигнер как образом. И ведь это определило твою жизнь, правда? Вера Фигнер постоянно горела перед глазами и вела!

Но нужно действительно набрать примеров – героических! Мы сами их видели, многих, о других слышали, а перед девчёнками теряемся, не можем назвать, рассказать, говорим в общих словах. Сколько молодостей, богатых надеждами, сгноено в казематах! Сколько юных сил подорвано в климатах отдалённых мест! И сколько характеров менее сильных дало сломить свои убеждения и поплелось по общей тропе, увы… Как же не хотеть видеть свою родину свободной и просвещённой! Как не отдать ей всех своих сил, а если дойдёт до тюрьмы – то с трепетом коснуться этой желанной чаши?

Нет, не может Вероня быть так глуха! А знаешь, она тянется к красоте – с красоты и начать!

Тёти долго готовились к разговору, вспоминали имена, события, подбирали аргументы. Терпеливо дождались, когда Вероня осталась одна дома на весь вечер наверняка. И, конечно, не объявили торжественно – вот, сейчас будет решающее объяснение. И не налетели вихрем обе. А – подстроили такой самозацепляющийся, как будто случайный разговор.

– Вот ты, Веронечка, повторяешь: «красота, красота». И мы в наше время тоже стремились к красоте, это естественно для человека. Но для нашего поколения красота была едина с правдой, так и говорили: Правда-Красота. И не отрывали от неё Истины и Справедливости, это всё заедино. И перед нами всегда маячила Грядущая Красота: в Царстве Будущего будут царить только Благородство и Справедливость.

Вероника слушала как бы в полудрёме, но благожелательной.

– Но эта светлая, умная, красивая будущая жизнь пока таится в темноте, только зреет, – и нашу задачу мы понимали: возжечь её ярким пламенем. И нам, Вероника, нам, – Адалия всегда говорила мягче, у неё было материнское в голосе, – непонятно, как можете вы пренебречь великой священной традицией от самих декабристов?! Как вы могли отшатнуться от революционерства?

Вероника пошевелила добрыми мягкими губами, она тоже от всей души хотела сделать тётям приятное: