Андрей промолчал. Он, вдруг, решил, что Егор, просит его поучаствовать в споре, не как друга, а как бывшего осужденного. И это ему не понравилось, показалось обидным.
Надо сказать, до Андрея еще с весны доходили слухи о «расконсервации». Вдруг появилось это слово. Странное, непривычное для этих мест, опасное, как всё незнакомое. Слово-захватчик, сразу заполнившее собой разговоры на кухнях и в очередях, казенное, будто из некой бумаги, директивы, указания: «р а с к о н с е р в а ц и я».
Ходили слухи о новой железнодорожной ветке, что размечали от Сыни на запад, под углом к существующей узкоколейке на Усинск. Дескать, видели в тех местах несколько бригад топографов, не приписанных ни к рудуправлению, ни к ВоГЭ, ни к лесоустроителям.
Сложно сказать, что было правдой, а что фантазией. Но в самой Сыне ремонтировали котельную. От пилорамы, где Андрей покупал доски для семейного ложа, раз в два дня громыхал до шахты жестяными бортами груженый досками «КРаЗ», там стояли под погрузку железнодорожные платформы. В гостинице рудуправления с апреля поселились офицеры. Они ходили по городу в повседневной форме с черными погонами и лычками инженерных войск, но никто не сомневался, что это войска МВД, новая лагерная охрана, а черные погоны у них, «потому что секретность».
Начальник кожимского склада воркутинской экспедиции, Вадим Соломонович Резин, худой и скользкий как густера, ещё из гулаговских, легенда и персонаж здешних анекдотов, отпуская по накладной на бригаду Андрея, три коробки тушенки говяжей, три коробки тушенки свиной, сгущеного молока коробку, два пакета сухарей армейских, мешок сахара, два ящика консервированного рассольника, два ящика борща, шесть кило конфет «коровка», коробку печенья «юбилейное», коробку супа сухого «сборный», шестнадцать пачек грузинского черного байхового, первый сорт, рязанской чаеразвесочной фабрики номер два, сплюнул в пузырящуюся пыль и, глядя куда-то в сторону рудника, проскрипел, проскрежетал шестернями кадыка, выдавив меж своих железных зубов: «Говно опять удумали. Всё неймется». Андрей вроде и понял, про что говорит Соломоныч, а значения не предал. Какая разница? Его не касается, а и без того сна нет.
Про Соломоныча поговаривали, что служил он не то начальником лагеря, не то большим чином в системе ГУЛАГ. Однако оказалось это всё фантазией интинских вахтовиков. Как-то Андрей разговорился со стариком и узнал, что тот ещё мальчишкой попал на зону из Ленинграда, да так с этих мест и не двинулся. Женился, родил и уже схоронил сына, потом жену. Женился во второй раз, двух дочерей от второго брака отправил учиться в Москву. Они остались в столице, звали к себе. А он прирос к этим местам, где в вечной мерзлоте могилы обеих жен и сына.
Андрей давно заметил, что слухи на северах быстрые, но какие-то бестолковые. В каждом либо страх, либо надежда. Авось, если не рухнет, вот-вот и пойдет совсем по-другому, наладится жизнь, увеличат зарплаты, удвоят северные, откроют новую шахту или горную выработку, протянут железнодорожную ветку через хребет от Сыктывкара на Ханты-Мансийск или автомобильное шоссе до Воркуты аж от самой Печоры. Север, некогда гордый, уверенный в себе, богатый, теперь подобно погорельцу заглядывал в рот всякому пришлому начальству. А проку от того начальства никакого. Приезжают болтуны из Москвы и болтуны из Сыктывкара, сгоняют народ на собрания, где столы против привычного почему-то не покрывают красной тканью. Говорят часами про всякое, для этих мест непонятное. Приезжие обещают ненужное, записывают в свои блокнотики вопросы из зала, обещают разобраться и уезжают. Не имен их никто не запоминает, ни должностей. Но уже на следующий день рождаются слухи, в которых всякий может найти утешение. И людям тут, если есть надежда, все едино: правда то или какая закука.
Но бродящая промеж бичей и кадров болтовня о расконсервации раздражала. Слух перерос в молву, а Теребянко говорил, что молва во время вахты мешает, снижает выработку. Теребянко в этих вопросах можно было доверять.
– Хватит уже, – Андрей встал из-за стола, отставив миску, – Сергеич, у тебя подъемный блок не скрипит, а воет уже. Рабочему пора на буровой быть, десять минут восьмого.
Егор удивленно посмотрел на друга. Андрей не любил командовать. Старался избегать повелительного тона, стеснялся своего начальственного положения старшего бурового мастера.
Трилобит с Михой ушли. Егор тщательно выскоблил миску, и посмотрел на Андрея.
– Ты чего на своих взъелся? Нервный какой-то стал. Ночами не спишь. Случилось что?
Андрей махнул рукой, мол, ерунда, отвернулся от стола, поставил ногу на скамейку и стал перематывать портянку. Пусть и была между ними искренность, однако Егор про аварию знал лишь, что кто-то погиб, а Андрей получил судимость. Знал от жены, та от сестры, но выведывать подробности у друга не решался – захочет, сам расскажет. Андрей не рассказывал.
Дейнега, видя, что товарищ не в духе, зашёл на буровую, посмотрел, как Трилобит прокаливает на паяльной лампе свечи бурового станка. Вернулся в лагерь, покрутил колесико настройки приёмника, выкурил несколько сигарет, наконец, собрал рулетку, буссоль, молоток, уложил в рюкзак топор и заготовленные заранее колышки, налил в термос чай и отправился к реке размечать площадки под шурфы и канаву.
Андрей ждал связи. На буровой Миха ритмично звякал молотком о замок буровой трубы. То и дело доносился матерок Трилобита, следившего за работой. Гнус, просушивший крылья, гудел уже ровно и монотонно за стенками балка, заглушая рацию. Пусть в эфире было полно народа, однако поисковые партии, буровые, бригады шурфовиков, по неписанному правилу ждали, что заговорит База. Наконец, Кожим, «проснулся».
– Сова три, сова три, – это база, прием! – сквозь шелест помех раздался голос Теребянко.
– База-база, на связи, сова три, – Фёдор звучал уверенно, словно станция стояла на соседней опушке, а не в сорока километрах.
– Фёдор Григорьевич, мы к тебе послезавтра, вторник-вторник, как понял?
– Понял тебя, Егор Филиппыч. Как прибудешь?
– Вездеходом от Тёзки с Заостренной.
– Понял-понял, Егор!
– Сова три, конец связи.
– Сова девять – сова девять, приём!
– Здесь сова девять! – Андрей держал тангету «Карата» на вытянутой руке, иначе старая рация начинала коммутацию и переходила на свист и вой.
– Англичанин, завтра жди у себя. Привезу Коробкиных и топографа. Рабочего своему скажи, что на сутки он с топографом, вешку таскает. Как понял? Прием? У Тёзки всё готово?
– Понял, База! Понял. У Дейнеги полный порядок. Личных нет?
– Личных нет, Сова девять. Твои, Англичанин, здоровы-здоровы, видел вчера. Конец связи.
И то ли от того, что Теребянко видел вчера Дарью и Варвару, то ли от завтрашнего рейса к ним вездехода с известнейшими на весь полярный Урал братьями Коробкиными – проходчиками во втором поколении, балагурами и матершинниками, стало вдруг у Андрея на душе легче.
Коробкиных уважали по всей ВоГЭ. Было их три брата, все служили на проходке с юности, переняв опыт отца, который копал шурфы да канавы по низовьям Колымы ещё с сорок четвертого. Коробкин-отец родился в Печоре, оттуда и призвался в сорок втором на фронт. После контузии под Сталинградом, завербовался вольнонаемным Дальстроя за Обь. Работал по олову. Если бы числился в штате управления, то вместе со всеми получил госпремию, а так только копил квартальные, да посылал мальчишек после шестьдесят пятого через профсоюзы на все лето в Крым, в лагерь «Орленок». В конце шестидесятых переехал с семьей в Инту. А как выросли пацаны, так пристроил их Коробкин к ремеслу. Все низкорослые, коротконогие, с широкими грудными клетками, сутылые, длиннорукие, с огромными мозолистыми ладонями. Словно зачатые не русским мужиком и бабой комячкой, а прямо проросшие из крови горных троллей, чухонской каменной пуголищи.
Коробкина-отца Андрей не застал, только слышал о нем рассказы. С братьями же сталкивался регулярно. Давали Коробкины главную выработку экспедиции, всякий раз выполняя и перевыполняя. За сезон получали каждый по красному вымпелу, грамоте и премии. Грамоты сдавались матери, которая вкладывала листки в огромный, обшитый бархатом альбом, а вымпелы вешались в общий их сарай, в котором без движения третий десяток лет стоял отцовский автомобиль «Победа». Автомобиль был в полном порядке, регулярно заводился, аккумулятор на зиму относился в тепло, но права братья не получили, потому дальше чем до конца гаражей, машина не двигалась. Все трое почти не пили, хотя, посмотрит случайный пришлый человек на их красные, обветренные лица, да что там лица, рожи, образины, так и подумает: «Колдыри!»
Но четыре раза в год Коробкины позволяли себе выпить и изрядно – на Новый год, на день рождения отца, в марте, удивительным образом совпавший с днём смерти Вождя всех народов, на день шахтёра в конце августа, и в октябре, на День конституции. Ещё в армии привыкли они, что день Конституции – большой праздник, когда в столовую и из столовой ходят не в ногу, выполняя команду «сбить шаг», приветствуют офицеров не отданием чести, а кивком головы. В этот день во всех воинских частях и гарнизонах огромной страны не по уставу, а по традиции, разрешалось солдатам-срочникам вспомнить, что они граждане, равные в правах с офицерами, и государством любимые дети. Потому и был тот день праздником свободы и радости, в столовой на ужин давали не жареную селёдку, а хек или треску, а после ужина показывали кино про Зорро.
В марте и октябре Теребянко специально приезжал на точку, где копали в этот момент Коробкины, чтобы своим присутствием, вселить в братьев уверенность и покой, что начальство безобразий не допустит, потому и чинить их не надо. А вот День Шахтёра братья встречали в городе и гудели вместе со всей Интой, однако под контролем жен и матери.
В конце октября Андрей пригласил братьев Коробкиных на свадьбу. Коробкины пришли, обёрнутые в новые полусинтетические костюмы, как в целофановые пакеты, в белых рубашках, из которых торчали тёмные, жилистые шеи, и при галстуках. Сунули, стесняясь молодым в руки подарки, в плотной красной бумаге, перевязанные шелковыми лентами.
– На эта, ёксель-моксель, Англичанин. Андрей и Дарья, то есть, с праздником вас, – не то хором сказали, не то каждый слово в слово повторил.
На свадьбе к спиртному не притрагивались, хотя Витька, раздухарившись, всё порывался налить, больше молчали, даже, когда все кричали «горько», только улыбались, и лишь когда начались танцы, аккуратно покачивали своих жён «под итальянцев». Теребянко усадили во главе стола, на почётное место, рядом с родителями Андрея, говорил он главный тост, долгий и серьезный, в котором было и про молодых, и про работу и про Север и «про патиссоны». Тост был похож на речь и, если бы в конце, сам Теребянко не гаркнул «Горько!», гости принялись бы аплодировать.
Платье на свадьбу заказывали в Воркуте в ателье. Шили по выкройкам из польского журнала мод. Выбиралось оно с расчетом, чтобы скрыть округлившийся живот невесты.
– Ты что, дурища, краснеешь? – шептал Андрей в ухо Дарье, когда они танцевали танец молодоженов.
– Живот виден. Решат, по залёту.
– Кто решит, глупая? Это не про нас. Кто из деревни, ты или я? Ты какая-то строгая.
– Невеста в положении, некрасиво.
Но, то ли платье справлялось со своей ролью, то ли гости все были сплошь люди деликатные, то ли действительно, никого это тут не волновало. Женятся любящие друг друга люди, и хорошо, и правильно.
Тогда же, на свадьбе, вышел он покурить на улицу, и не то ветром хлестнуло его по щеке, не то злой памяткой, вернувшейся болью.
– Что грустишь, Англичанин? Устал? – Витька в шутку стукнул кулаком Андрею в поясницу, – закурил и развел плечи, разминаясь навстречу ветру, – Эх, весна бы уже поскорее! А свадьбу, как зиму, всегда перетерпеть надо, потом уже нормальная жизнь начнется, полный кроссинговер.
И этот дурацкий Витькин «кроссинговер» рассмешил Андрея. Он вернулся в ресторан и уже весь вечер отплясывал с Дарьей под «Землян» да «Modern Talking», стараясь аккуратно прикрывать живот невесты от случайных толчков. К полуночи свадьба выдохлась. Дейнега, весь вечер говоривший тосты, и балагуривший наравне с приглашенным ведущим-тамадой, вдруг уснул, положив руки на стол. Теребянко о чем-то тихо разговаривал с отцом Андрея. Они наклонили друг к другу головы, и отец, как обычно, когда волновался, то брал, то вновь клал на стол вилку. Пионеры, бывшие сокурсники Андрея, обнявшись с одноклассницами Дарьи, перетаптывались под «медляки» в центре зала. Рядом, в одиночестве самозабвенно выкручивал странные танцевальные па Витька. Со своей кучерявой головой, в расстёгнутом черном пиджаке, с рубашкой, выпроставшейся из-под брючного ремня, он был похож на циркового пуделя, позабытого дрессировщиком в кабаке и выполняющего какой-то однажды заученный номер. Он то поднимал обе руки вверх, то вдруг словно отталкивал кого-то, то вдруг принимался кружиться на месте, задрав подбородок и прикрыв веки.
Наталка сидела тут же, повернувшись спиной к столу, и смотрела на мужа. На соседнем стуле примостился изрядно нетрезвый директор училища, Борис Борисович. Он что-то рассказывал, то и дело, отирая лысину ладонью.
– Как напьётся, дурак-дураком. Смешной же, – кивнула Наталка на мужа, когда Андрей сел рядом и налил себе в стакан сок.
Андрей улыбнулся.
– Краснов, ты у меня лучшего сотрудника увёл. Точнее выражаясь, – директор срыгнул, прикрыв рот рукой, – сотрудницу. И вот, декрет теперь, потом ещё декрет, потом ещё. Кто работать будет?
– Наталья Михайловна, идите к нам работать библиотекарем! – Директор вдруг обнял Витькину жену за талию и придвинулся ближе, – Вы уютная женщина, всё у вас правильно, все ладно. Одеваетесь по моде. Образование не главное, главное – это характер и прилежность. А я чувствую, что вы прилежны.
– А ну ка, лысый хер! Руки убери свои! Руки, я сказал!
Витька в два шага добрался до жены и теперь рвал с плеча пиджак.
– Не понял, молодой человек. Вы по какому праву со мной так разговариваете? Вы, собственно, кто такой? – Директор поднялся со стула.
– Я тебе, блевота, сейчас объясню права, – Витька наконец справился с пиджаком и схватил директора за галстук.
Откуда-то, со стороны гардероба бежали Коробкины, на бегу срывая шапки. Младший, Жека, уже кричал: «Ща я этого таксёра урою!».
– А ну стоп! – Откуда ни возьмись, возник Теребянко, оттеснил Витьку и заслонил собой директора.
Наталка уже держала мужа за руку, а тот с красным лицом с шумом выдыхал из ноздрей воздух, словно бы что-то попало в нос и теперь мешало.
– Борис! Нажрался, веди себя прилично! Огребешь, потом бюллетенить станешь. Здесь не училище, здесь на должность не посмотрят, – сказал он, обернувшись и смерив взглядом директора, который застегнул на все пуговицы двубортный пиджак и теперь поправлял галстук.
– А ты мне не начальство, – огрызнулся директор, но чувствовалось, что прыть с него слетела, однако хмель остался.
– Раскомандовался! Я тут вообще по приглашению жениха, лучшего выпускника училища, медалиста. И если какой куртуазности не знаю, то я человек рабочий, сам передовик. И не люблю, когда мне тычут, да ещё и грубят. Я Наталье Михайловне должность предлагал в техникуме, вакантную должность. Она, как-никак, дочь шахтёра, моего товарища, можно сказать. Ныне покойного, конечно. И я чувствую некоторую ответственность за её судьбу, как товарищ отца, покойного нынче. Вот, молодой человек мне нагрубил, пытался драку завязать, а ты, Егор Филиппыч, вместо того, чтобы разобраться, унижаешь меня, выставляешь перед людьми каким-то алкоголиком или хуже того, человеком неприличным. А у меня двое детей, жена, меня уважают в Сыктывкаре. В конце концов, я член парткома комбината, самой сильной партийной организации в районе.
– Уймись, – коротко сказал Теребянко, повернулся, посмотрел на братьев и жестом приказал им покинуть ресторан. Братья послушно побрели к выходу, где, подобрав широко разбросанные в пылу шапки и шубы, их уже ждали жёны.
Сзади к Витьке подошёл отец Андрея, приобнял его и Наташу за плечи:
– Пойдём, молодые люди, за стол. Надо закусывать. Всё от того, что выпиваете, а не кушаете нормально. Стол прекрасный, угощения ещё остались. Пойдём, Виктор.
– Пусть сначала извиниться за свое хамское поведение, – сказал из-за плеча Теребянко директор.
– А ты чего мою жену лапал?
– Егор Филиппович! Ну, посмотри сам! Вот как так можно? Да я же. Она же покойного друга лучшего дочь.
– Лапал! – Витька вырвался из объятий отца Андрея, и теперь, сопя, заправлял в брюки выбившуюся рубаху.
– Молодой человек! Виктор, если не путаю, – обратился Теребянко к Витьке, – это недоразумение. Не станем портить праздник молодожёнам.
Андрей всё это время сидел, положив локоть на стол, и смотрел на происходящее со стороны.
Тут он поднялся, оказался выше всех ростом и шире в плечах даже старшего брата Коробкина.
– Пойдём, сказал он Витьке, и вы, Борис Борисыч, присоединяйтесь, выпьем мировую. Спасибо обоим. А то действительно, – он прищурился, – Женщины уже волновались, что за свадьба без драки! Теперь традиция соблюдена, пора и закусить.
Все рассмеялись. И после этих слов Андрея сразу стало всем спокойно и хорошо. Пионеры опять обхватили девушек и закачались под музыку, а остальные вернулись за стол.
– Молоток, Англичанин! – Теребянко улыбнулся и протянул Андрею руку, – способность остановить или не допустить драку – хорошее умение на северах. Уверенность у тебя есть, мощь внутренняя. Продолжай в том же духе. Погоди, мы из тебя здесь начальника сделаем. Умеешь с людьми разбираться.
– С людьми умею. С собой не получается, – ответил Андрей и встретил вопросительный и внимательный взгляд Теребянко.
10
В день приезда начальника и Коробкиных, буровую запустили в пять утра, и уже успели пройти до завтрака семь с половиной метров.
Вездеходчики с ночи гнали машины по тундре, а потом пробирались через проплешины тайги с той стороны водораздела по старой вездеходной дороге, выходящей на просеку. Рыканье двигателей стало слышно во время завтрака. Дейнега вдруг замер, перестал стукать ложкой о дно своей персональной эмалированной миски и поднял вверх палец, призывая к вниманию. Ветер донес эхо перегазовок со стороны Заостренной.
– По реке что ли идут? – покачал головой Трилобит, – Странно.
Все знали, что по реке в этих местах вездеход не пройдет. Каждые двести метров реку била судорога перекатов и берега сжимались в узкий каньон. Но это было только далёкое эхо, по многу раз отражённое от каменных рёбер гряды. Лишь через тридцать минут, подминая под себя тонкие, невезучие берёзки, в трёх сотнях метров от лагеря выбрались из тайги на просеку два желтушного цвета экспедиционных ГТТ и один грязно-зелёный МТЛБ, тот, что тут называли «лягушка» и который считался персональным транспортом Теребянко. Разбрызгивая вокруг себя роскошное рычание двухсотсильных движков, вездеходы, по заросшей просеке, что по ровному просёлку, ринулись в сторону балков.
– Торопятся. Вон, как дымом пыхают, – проворчал Трилобит, встал из-за стола и отхлебнул какао из алюминиевой кружки с обмотанной изолентой ручкой, – Видать, Филиппыч уже спозаранку водил нахлобучил. Жди, Англичанин, и тебе сейчас прилетит от щедрот начальства.
Сергей Сергеич имел свои особые приметы на все случаи жизни. Казались они на первый взгляд диковинными, но на изумление Андрея, работали.
Например, если при погрузке харча на складе, оказывалось, что сигарет с фильтром хоть закурись, тут тебе и «Стюардесса», и «Опал», и «БТ», и даже какие-то экзотические корейские с иволгой на пачке, Сергеич качал головой:
– Опять конфет нам не достанется.
И верно, оказывалось, что любимых конфет «подушечка» на складе не было, предлагали только засохший, неразгрызаемый «старт».
Иногда Андрей разгадывал «приметы», иногда парадоксальное мышление Трилобита ставило его в тупик. Иной раз, несколько дней кряду размышляя над странной логикой помбура, он не выдерживал и просил объяснить. Всякий раз Сергей Сергеич поражал.
– А что тут сложного? Сигарет болгарских навезли двадцать коробок, значит, спрос на них будет. А кто их тут курит?
– Кто?
– Кто-кто, – передразнивал Андрея Трилобит, – Геофизики, да всякая другая интеллигенция. Сигарет много, значит не только сыктывкарцы, но и ленинградцы приехали, а у них самогонный аппарат и фляга тридцатилитровая. На чем они самогон ставят? На карамельках, на подушечках. Вот и тю-тю подушечки. Тут никакого секрета.
Вездеходы остановились на вертолетной площадке, не доезжая балков, разом заглушили двигатели, чтобы случайно не помять скарб бригады, разбросанный среди кустов карликовой березки и гнилых пней.
Когда выключает человек своё шумное и гордое железо, тайга молчит с полминуты обиженно, а лишь потом с яростью жены, у которой муж, напившись на чужие, всю ночь храпит в сенях, обрушивается на человека всем своим гудом гнуса, ропотом верхушек елей, постуками, клёканьем далёкой воды и дребезгом ветра, запутавшегося в антенне радиостанции. И пока не выскажет своё, не отбранит, то и не угомонится.
Теребянко спрыгнул с борта, поздоровался со всеми за руку. Махнул рукой Коробкиным, чтобы выгружались и прошёл в столовую. Стол к его приезду освободили от посуды. Теперь на вымытой и протёртой досуха клеенке лежала стопкой документация по скважине и полевые журналы Дейнеги.
Теребянко внимательно просматривал каждую тетрадку, слушал, что Дейнега рассказывает о заложении канав и шурфов на левом берегу реки, рассматривал построенные Егором разрезы.
– Ладно, – наконец сказал он, – Тут всё понятно. Для очистки совести подсечете границы слоев и айда к Фёдору на Шарью. У него аномалия перспективная, прямо по разлому. Они уже с магнитометрами отбегали, теперь провода тянут. Насчет трубки не уверен, но вполне может быть погребенная россыпь. Как-то уж все складывается.
Он достал из кармана разломанную пополам пачку Казбека. Выудив папиросу с длинным мундштуком, продул и постукал гильзой о ноготь большого пальца. Задумался. Все молчали.
– Англичанин, – наконец начальник, обратился к Андрею, – Какая у тебя техническая скорость получается?
Андрей пододвинул к Теребянко журнал проходки. Тот полистал, облизывая губы, куря и складывая дымок в мудрёный крендель. Наконец, закрыл журнал и покачал головой.
– Загонишь если не людей, то технику. У меня один ухарь уже два буровых станка за сезон запорол. Из твоих, кстати, из пионеров. Тоже торопыга выискался. Кто вас учил по две с половиной смены в день гнать? Вам Борисыч такое преподаёт? Тогда зря твоему Витьке не позволил по шее этому пролетариату умственного труда надавать. Или собственная инициатива?
Андрей молчал.
– Чтобы в последний раз я такое видел. Уволю к чертовой матери, отправишься в Крым патиссоны окучивать. Больше двух смен по шесть часов, люди у тебя работать не должны. По пятнадцать часов у него пашут, как на заводах Форда до забастовок. Профсоюза на тебя нет. Ты куда гонишь?
Андрей потупился.
– А я смотрю, судя по тому, как Дейнега керн описывает, рейсовая скорость у буровой – вторая космическая. А тут, вон чего творится. Он от земли оторвался и в мечты улетел. Хочешь домой к жене и дочери, скажи, выпишу отгулы.
Когда Теребянко кого-то распекал, остальные делали вид, что их рядом просто нет, боялись пошевелиться. Но тут кто-то громыхнул на складе коробкой с консервированным супом.
– Кому там неймётся? У нас производственные вопросы.
В палатку заглянул Миха с виноватым лицом.
– Я тут продукты актирую, Егор Филиппыч, – сказал он, поправляя очки и щерясь.
– А ну ка иди сюда, Митрофан, – приказал Теребянко.
Миха нехотя вошёл в палатку, предвкушая, что сейчас будут ругать его, но не понимал за что. Была на нём красная, огненного цвета рубаха, по случаю приезда начальства брюки со стрелками и лакированные ботинки.
– Вы по сколько часов в день работаете?
– По пятнадцать, иногда по шестнадцать.
– Это по две с половиной смены?
– Почему две? Утренняя у нас короткая, а вечерняя длинная. Ну и хвостик там ещё, – ответил Миха невпопад.
– Какой хвостик? Леминга? – Теребянко вопросительно наклонил голову, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.
– Ну, если жара спадёт, то чуть-чуть ещё доделываем. А что? Хорошо идём, Егор Филиппыч. Премия будет хорошая.
– Ещё один стахановец, – Теребянко опять закурил и вроде внешне подобрел, – Хвостики у них. Если бы мог, приказ вывесил, что больше двух смен подряд работать запрещено. Только я и такой приказ не могу отдавать, мне «охрана труда» за это по шапке накидает. Однако устно требую не гробить технику, работать не больше двенадцати часов в день, после чего регламент и отдых станку. Понял меня, Англичанин?
Андрей кивнул. Он не то, что не привык, когда его ругают. Он вдруг с удивлением почувствовал, что ему всё равно. Пусть несправедливы слова начальника, пусть и похвалить по-хорошему бригаду надо, а не ругать, но спорить не хотелось. Онемел он вдруг дремучим зековским молчанием, тем, что помогает по первости перетерпеть на зоне, а потом остается с человеком, ходит за ним, ждёт словно часа, когда станет единственной силой.