Дом Раде сразу понравился. Это было как раз то, что рисовало ее воображение, еще когда мечты о лете в деревне были неоформленными. Добротный дом, хоть и старенький, сложен из потемневших от времени бревен, к нему пристроена светлая дощатая терраска, внутри – и мебель необходимая, и даже печка с лежанкой имеются. Женщина подтолкнула мужа локтем:
– Максим, что ты думаешь?
Тот хмуро пожал плечами. Ему не очень нравилась сама идея сдать городскую квартиру и на все лето перебраться в глушь. Но чувство вины заставляло смириться. Это он ушел из семьи, это он два с половиной года делил постель с другой женщиной, это он принял решение вернуться обратно. Пусть это решение принадлежало не сердцу, а скорее совести. Но его мучительная рефлексия не должна хотя бы сейчас найти отражение в и без того усталых глазах его жены. Если Раде кажется, что склеить то, что осталось от их семьи, будет проще здесь, в этой деревеньке на тридцать домов, в этом темном доме – значит, пусть будет так.
– А что, по-моему, отличный дом, – нарочито бодро сказал он. – И недорого!
– Вы не пожалеете! – обрадовалась хозяйка. – Еще и на следующее лето вернетесь!
В машине ждали дети. Старшей, Яне, тем летом должно было исполниться восемнадцать, и она предсказуемо завалила экзамены в институт. Хозяйка дома все время искоса, с простодушным любопытством селянки, рассматривала девушку. Никогда ей не приходилось видеть настолько диковинное существо – лицо пудрой выбелено, волосы выкрашены в синий цвет, по всей руке змеится вытатуированный ящер, всё лицо в колечках каких-то, как у дикаря.
Среднему, Сашеньке, было двенадцать лет, и он крепко спал на заднем сиденье, потому что ему сделали успокоительный укол. Сын с рождения не принадлежал этому миру – жил в своем. И это была страшная жизнь – жизнь пленника, но помочь ему не брался ни один психиатр. Разговаривать Саша так и не научился, он до сих пор носил подгузники и все время проводил в закрытой комнате.
Самый младший, Мишенька, общая радость, ангел земной, еще трех лет ему не было, весело елозил на руках у старшей сестры.
– Ян, ну скажи, что дом прекрасный! – весело крикнула Рада дочери.
Та басовито ответила из приоткрытого окна авто:
– Да дерьмо, а не дом. Что и следовало ожидать.
Родители не обратили на ее хамство никакого внимания, что удивило хозяйку, которая собственной дочери за такие слова наотмашь дала бы по губам тыльной стороной ладони. Но женщина ничего не сказала. Ее дело – сдать дом и получить деньги.
– Мы остаемся, – улыбнулась ей Рада.
Когда все документы были подписаны, хозяйка вдруг сказала:
– Только я хотела вас предупредить кое о чем. Да вам все соседи скажут. Есть у нас тут лес один, я вам покажу. Ходить в него не стоит. Никто никогда не ходит.
– Там живет страшный Минотавр? – пошутил Максим.
Хозяйка дома не знала, кто такой Минотавр, поэтому ответила без улыбки:
– Нет, там даже волки не живут. Почти весь лес болото занимает. Бывают болота, по которым и пройти можно, но наше – злое и топкое. Даже в летописи какой-то старинной о болоте нашем есть! – в ее голосе была гордость. – А так, хорошо здесь у нас, воздух! На таком воздухе как убитый спишь. И деткам вашим понравится!
* * *Старуха с выцветшими как застиранное белье глазами, подошла к засиженному мухами окну и хмуро посмотрела на автомобиль, припарковавшийся у соседнего дома. Оно началось. Дом все-таки сняли. Это должно было случиться – дом добротный, плечистый такой, с резными ставнями и флюгером-петушком на крыше чуть покосившейся веранды. В доме ее было темно, и новые соседи не могли ее видеть. А вот у нее была возможность хорошо их рассмотреть. Старухе они не понравились.
Мужчина, вроде бы, хорош собой, но с очевидным надломом. В деревне о таких говорят – «без яиц». Стержня в нем не было, сплошная каша внутри. Несмотря на твердость бицепсов и квадратный подбородок. Женщина – какая-то манерная и очень, очень, очень несчастная. Причем сама боится в это поверить. И зря. Чтобы горе пережить, его принять сначала нужно. А если отвергаешь, оно так и будет с тобою. Будет притворяться частью тебя, а потом наступит момент, и оно тебя съест. Старуха это точно знала. А женщина – нет.
А дочка их – посмотреть страшно. Тощая как цыпленок, а на лице солнечные зайчики пляшут – старуха даже сначала и не поняла, в чем дело, откуда столько сверкания, а потом прищурилась, пригляделась и пробормотала: «Ох, небеса святые!» – все лицо девочки было в колечках. Нос проколот, как у племенного быка. В губе какая-то дрянь железная. И в брови. А в ушах – целый килограмм сережек. Крапивой бы ее выпороть, а родители только улыбаются, да еще и зажигалку услужливо подносят, когда маленькая дрянь, позируя, пытается курить.
Старуха давно заметила, что современным родителям твердой руки не хватает. Немодно в наше время воспитывать детей твердой рукой. Вот и получается черт знает что, а не дети.
Мальчик их старший явно болен, жалко беднягу. Серый, лицо одутловатое, взгляд как у тухлой рыбины. Из машины его едва не на руках вынесли – а ведь ему не меньше двенадцати лет, уже рослому отцу по плечу. Едва оказавшись на воздухе, он сел на корточки, закрыл голову руками, как будто бомбежка воздушная, и орать принялся. Мать, озираясь, сразу в дом его увела.
Только о маленьком ребенке ничего плохого не смогла бы сказать старуха. Но маленькие – они все ангелы, что с них вообще возьмешь.
– А что, хороший дом! – весело сказала женщина.
– И запахи какие, – с натугой улыбнулся ее муж. – Даже курить не хочется. Что это цветет, черемуха?
– Нам здесь будет хорошо, – женщина мечтательно потянулась. Она явно сама не верила в то, что говорит. – Глядишь, и насовсем останемся.
«Как бы в земле вам сырой не остаться тут насовсем», – мрачно пробормотала старуха и отошла от окна.
* * *Обустроились быстро. Они не стали брать с собою много вещей. Идея проекта «Перезагрузка» – полная, почти до аскетизма, простота. Спокойная жизнь на природе, где нечем заняться, кроме себя самих.
Яна первая выбрала комнату – естественно, самую дальнюю и темную. Она не любила яркий свет, не любила просторные помещения. С самого детства как будто бы искала защиты у пространства. Как будто бы ей не комната была нужна, а панцирь или нора.
Для Сашеньки обустроили комнату на отшибе, большую. К каждой стене Максим прибил двуспальный матрас из поролона. Окно закрыли защитной решеткой. Сын иногда бился темечком о стены и пол, ему требовалось особенное пространство.
Мебели в комнате не было – для сына была обустроена лежанка на полу, которую Рада убирала каждое утро. Ел Саша тоже с пола – мать ставила пластиковую тарелку, он подползал, долго принюхивался к пище, ждал, пока все покинут комнату, и только потом приступал к трапезе.
Целыми днями Саша строил спичечные городки.
Спички – это было спасение.
Спасение было внезапным, пришло указующим божьим перстом. Однажды Рада наклонилась, чтобы вытереть блевотину с пола комнаты, где жил ее старший сын. Сашеньку часто тошнило на нервной почве. А поскольку все его переживания, стремления, мысли и реакции никак не были связаны с внешним миром, томились внутри него, как жаркое в горшочке, очередной срыв невозможно было предугадать. Иногда – недели штиля. А потом ни с того ни с сего сын начинался бросаться на обитые войлоком стены и глухие ставни, которыми они были вынуждены закрыть окна его комнаты.
И вот Рада наклонилась, и из кармана ее домашнего платья выпал коробок спичек. Вдруг Сашенька на четвереньках подполз, схватил коробок и утянул добычу в угол.
– Положи! – расстроилась Рада. – Нельзя с этим играть, опасно!
Сын не понимал слов, но различал интонации; повернув к Раде рыхлое лицо, он недовольно зарычал и оскалился, подняв пухлую губу и обнажив плохо вычищенные зубы, а когда мать подошла ближе и протянула руку к коробку, начал визжать. Как хищник, охраняющий пищу.
Рада растерялась – Сашеньку ведь редко интересовали предметы. Решила остаться и понаблюдать – что теперь будет. Если Саша начинал что-то делать, это, как правило, затягивалось на часы. Кричал – часами. Раскачивался, уставившись в стену – часами. Мог бить ладонью по стене всю ночь. Или накручивать собственные волосы на палец – как робот с запрограммированной траекторией движений. А теперь вот он высыпал на пол все спички и перебирал их завороженно. Как будто сокровища пиратские нашел. Пальцы у него были ловкие и быстрые, с длинными желтоватыми ногтями, которые он стричь не давал.
Сашенька так увлекся спичками, что даже не прореагировал, когда мать тихонько подошла и уселась на пол рядом с ним. Хотя обычно нарушения дистанции не терпел. Но теперь он был полностью погружен в новую игрушку, и пальцы его работали ловко, как у вязальщика. Ему одному ведомым способом он скреплял спички одну с другой, и вот уже на его ладони появился домик – крошечный спичечный домик с аккуратной покатой крышей.
– Красиво как! – воскликнула Рада, ошарашенная.
Сын всю жизнь вел себя как животное, и вдруг за считаные минуты, никогда такому не обучавшись, создал красоту – это была не детская поделка, а почти искусство. Рада позвонила его лечащему психиатру.
– Да, случается такое, хоть это и большая редкость, – сказал тот. – О природе этого явления мы мало что знаем. У нас есть мальчик с таким же, как Саша ваш, диагнозом, так он на скрипке играет. Так играет, что мог бы Паганини стать – только вот не светят ему концерты, людей не переносит. Наш с вами мозг – вообще штука малоизученная. Так что радуйтесь и развивайте талант.
В тот же вечер Рада и Максим купили, должно быть, миллион спичек, и у каждой перочинным ножиком стряхнули серную головку. И все Сашеньке отдали. Тот как увидел – даже клейкую струю слюны из уголка рта пустил. Всю ночь шуршал в комнате своей, а когда утром Рада вошла, замерла на пороге в ужасе священном – всю комнату сына, весь пол, занимал спичечный город. Там и домики были, и церковь, и даже вышла пожарная часть. Откуда он все это знает, он и на улице-то был считаные разы. Это было чудо, настоящее чудо. С тех пор Саша только и занимался тем, что строил спичечные города, и раз от раза его поделки становились все более сложными. Рада даже продала один домик через сайт, на котором частные мастера выставляли свои работы.
Конечно, жизнь их безоблачной не стала. Через несколько дней – очередной Сашенькин кризис. Вопли, соседи стучат по батарее, блевотина на полу. Несколько дней на уколах успокоительных – сын овощем лежал на матрасе и смотрел в потолок. В общем, все, как обычно. Но потом он немного пришел в себя, и Рада снова предложила ему спички. И Саша построил многоквартирный дом, с газоном, парковкой и человечками во дворе. Человечков было пятеро – мужчина, женщина и трое детей. Один – совсем малыш. Рада увидела и заплакала – в тот момент она впервые поняла, что Сашенька знает, кто она такая, и других тоже знает. Понимает, что у него есть семья, свои.
Глава 2
У старухи Марфы был не то дар, не то проклятье – она мертвых слышала. Не всех, только тех, кто не смирился со своим упокоением. Некоторые мертвые легко уходят, некоторые даже радостно – видят дорогу и летят по ней, не сопротивляются, и сначала за спиной остается ненужным балластом боль, потом и память, а потом – все то, что серебряной ниточкой, тонкой и крепкой, связывало их с миром живых. А некоторые смерти противятся, как дети, которых насильно утаскивают с игровой площадки, а они продолжают упрямо цепляться маленькими кулачками за ржавый остов расшатанных качелей. Страшно им тело оставлять, и еще страшнее – то, что тело портится, гниет, знакомые черты в кашу расплываются, им выть от этого хочется, они злятся. Не так злятся, как люди, ярость и страсть мертвецам недоступны, скорее это приглушенная, точно ватой обернутая злость.
Когда-то давным-давно старая Марфа была девочкой, и был у нее дед, которого в лесу дерево придавило, хребет перебило ему. Парализовало деда, он не мог и пальцем пошевелить, только глаза его жили, тело же оставалось неподвижным. Марфа боялась к нему в комнату заходить, потому что точно знала – дед злится, очень злится. Его не радует внучка, неинтересно посмотреть, как она растет, – он злится топоту ее башмаков, злится, что она может порхать и бегать, а он – как камень, лежит и все. Марфа заходила к нему – напоить его, или лежанку поменять, а он следил за ней взглядом, внимательным и злым. Марфе казалось, что если бы случилось чудо, и дед однажды встал бы, он бы в первую очередь ее придушил, чтобы злость, годами копившуюся, излить. Вот и у мертвецов злость тихая, без искринки, монотонная.
Марфа иногда видела – девки в сочельник гадают-ворожат, зеркальный коридор устроят, свечку церковную поставят и давай за свое плечо всматриваться. А свечка для такого дела нужна непростая – ее следовало сначала в церкви зажечь, потом, не выходя на улицу, потушить, а потом воткнуть фитилем вниз туда, где за упокой души просят. Такое было суеверие.
Марфа мрачно смотрела на это и думала: вот ведь дуры какие, сами не ведают, что творят, что в жизнь свою тянут. Если бы они слышали хотя бы половину того, что слышит она, если бы знали, сколько по миру бродит неприкаянных душ, мертвяков неупокоенных. Такого только примани – с радостью пойдет на твой зов. Он не понимает, кто ты, и что ты, просто идет, как слепец на тепло. Ему тепло твое нужно, хоть немного отожрать. А девка двери открывает и сидит нарядная перед зеркалом, жениха с волнением сердца ждет. Еще и радуется – мол, холодок по позвоночнику прошел, значит, та сторона близко. Близко, близко, и гораздо ближе, чем ты, дура, думаешь.
Некоторые из неуснувших, кто давно по земле шляются, постепенно обрастают материей – не настоящим телом, конечно, но взглядом поймать такую нечисть можно. И вот у девки от торжественности момента дыхание замирает – ее взгляд улавливает в зеркале, за спиной ее, мелькнувший силуэт. И страшно ей становится, и любопытство гложет. Поверье говорит, нельзя зеркальному жениху в глаза смотреть – иначе рассудка лишишься. Как подойдет он ближе, надо зеркало перевернуть.
Старая Марфа догадывалась, почему так дурам делать велено. Когда-то давно познакомилась она с бабкой ветхой – самой Марфе тогда едва за пятьдесят было, крепкая баба в соку, а та старуха была почти на полвека древнее. Бабка была из таких, как сама Марфа – чутких и видящих. И бабка призналась ей: с мертвяками она много лет водится, использует их, работает так.
Сами мертвяки ничего не стоят, но силой мертвой можно и прошлое узнавать, можно и в могилу кого надо свести. Только не любые шатуны подходят ей – нужны те, кто посильнее. Мертвые ведь тоже не вечные – так объяснила бабка – со временем испаряются. Но если их силой жизненной питать, чужими соками, то они довольно долго протянуть могут.
Поэтому те, кто с мертвой силой работают, издревле и придумывают суеверия – чтобы люди не ведающие шатунов к себе сами звали. Кличет девка в зеркало жениха, а на самом деле к ней мертвяк по зеркальному коридору плывет – ему-то все равно, он чует свет, тепло, он голоден до этого тепла, ему надо отпить. Если девка зазевается и зеркало вовремя не перевернет, ее могут и всю сожрать – сразу, конечно, не умрет, но будет изнутри точить ее хворь неведомая. Так и зачахнет, а врачи руками разведут – всякое, мол, бывает. А если перевернет – все обычно переворачивают, страшно же тень за своей спиной увидеть, – то мертвяк многого взять не успеет. Может, легкое недомогание у девки наутро будет. Она только порадуется – значит, правда все это, значит, с силой она соприкоснулась, с настоящей. И много таких суеверий, которые на самом деле нарочно созданы, чтобы шатунов подкормить.
Сама Марфа с мертвой силой не работала, но шатунов чуяла, слышала мысли их. Обычно это отдельные слова были, глухие и невнятные, как будто у произнесшего их рот землей набит или язык распух сильно. Отрывистые мысли – «Голодно… Страшно… Гнию…» Марфа еще девушкой молодой была, когда это началось, и сначала ее оторопь брала, мурашки ледяные по спине гуляли. А потом привыкла. Самыми жуткими для нее младенцы мертвые были. У них, конечно, мыслей-слов не было, только плач один. И это был ни на что не похожий плач – глухой и монотонный, как будто бы сквозь толщу глины пробивающийся. В нем одна только безнадежность была – ни жажды, ни страха, только тоскливая пустота.
* * *Яна писала стихи – депрессивно-тягучие, с рваным ритмом и нагромождением странных образов. Первое написала, когда ей было тринадцать лет. Рада с энтузиазмом поддержала затею. Дочь не интересовалась ничем, кроме Интернета. Все ее друзья были в Интернете, все мысли, все устремления. А тут – хотя бы какая-то обратная реакция миру.
Тайком от Яны она однажды собрала файлы и отправила их в литературный журнал. Получила типовой ответ секретаря и радовалась как ребенок. А когда Яна узнала – был скандал. «Ты нарушаешь мое личное пространство», – отчеканила на тот момент пятнадцатилетняя дочь. Рада промолчала, боясь ее ранить.
Яна была помешана на священной личной территории. К ней в комнату нельзя было входить без стука. На ее тетради нельзя было даже смотреть – не то чтобы открывать. Однажды Рада не выдержала, и когда дочь была в школе, открыла ее личный дневник. Понимала, что поступает гадко, но ничего поделать с собою не могла. Боялась за Яну, упустить ее боялась. Хотя что уж там… Дочь несколько раз убегала из дома, и чем старше она становилась, тем больше проблем приносила в семью. Иногда страусовая позиция даже казалась выходом. Повлиять все равно невозможно – потому что Яна в свои пятнадцать – сильная, а она – Рада, слабая, и всегда была такой, всегда все ею помыкали.
Она прочла несколько страниц дневника дочери, который та вела с тщательностью интроверта. Ничего не поняла, только расстроилась. Ничего нового не узнала, кроме того, что и так ей было известно – трудно ее дочери придется в жизни, как и всем не от мира сего. Личных мыслей в дневнике почти не было. Яна переписывала чужие – цитаты, обрывки стихов и отрывки из старинных страшных книг.
«Попасть в руки судьи по делам ведьм означает, что обвиняемому придется бороться за свою жизнь со львами, волками и медведями, не имея никакой защиты, поскольку он лишен любого оружия. 1650 год», – читала Рада.
Что это такое, зачем эти странные строчки понадобились пятнадцатилетней девушке?
«Антуан Годен, около сорока лет, принеся присягу и будучи допрошен, сказал, что слышал, как сын упомянутой Дэсле говорил в поле, что его мать отправилась задом наперед на витой ивовой палке на сборище. Также он свидетельствовал, что слышал, как люди говорили, что упомянутая Дэсле трижды произносила проклятия по адресу женщины по имени Прэнс, пока та рожала. 1529 год».
И тому подобная муть. Рада расстроилась, но дочери ничего не сказала.
Ее назвали Радой, и в этом была ирония судьбы, ибо она не радовалась почти никогда. Хотя умела отлично имитировать – вся ее жизнь, в сущности, была хорошей миной при дурной игре. Она давно смирилась, хоть и плакала иногда в подушку перед сном.
Грусть, грусть, едкая, как дым дешевых сигарет.
Должно быть, проще живется тем, чье существование напоминает набор машинальных ритуалов. На ощупь сунул ноги в привычные тапочки, сварил кофе, поплелся в офис знакомым маршрутом, на лестнице встретил коллегу, который заученным преувеличенно бодрым тоном спросил: «Как дела?», точно так же заученно ответил ему: «Лучше всех! Отлично!», а сам при этом подумал, что ничего же хорошего, долги по квартплате, отсутствие секса, эти грязные московские лужи, хамство, водители маршруток, рассуждающие о политике, опять кариес, и какая-то родинка подозрительная на плече, и все время хочется спать.
Включил компьютер, полистал новости, поработал немного, а там и обеденный перерыв, и гуляш в местной столовой напоминает собачий корм. Вечером – толкотня в маршрутке, потом – разогреть что-то на ужин, а вот уже и спать пора. Городская зомби-программа, не подразумевающая рефлексии.
Рада с детства к каждой ситуации относилась как к кубику Рубика. Ее личными инквизиторами были тысячи возможных альтернатив, которые она каждый раз открывала постфактум.
Раду воспитывала бабушка.
Не ешь меня, бабушка. Только, пожалуйста, не ешь меня.
Август, желтая луна в окне, комары, душно, ночь как ночь. Кто-то неумело бренчит на гитаре во дворе, и Раде мерещится, что пытаются вывести «Блю валентайнз», хотя на самом деле – Цоя. Какие блю валентайнз в восточном Гольянове? Занавеска слегка колышется, как привидение, в квартире пахнет смертью: блины, хризантемы, свечной воск. Все домашние спят, потому что близость смерти и связанный с ней особенный сорт суеты утомляет больше, чем физический труд.
Рада одна в кухне, перед ней остывающий чай, который она налила машинально, потому что не сидеть же перед пустым столом. В голове было пусто. Не та священная пустота, которая есть первооснова всего – но тягостная, с привкусом ожидания беды.
С самого утра все шло не так, нахамили в морге – обидно, беспричинно – потом ей стало плохо на отпевании, она начала оседать на пол, и если бы кто-то не подхватил, подожгла бы юбку свечой. Долго искали парковку у крематория. А потом выяснилось, что крематория на кладбище два, и они приехали не к тому, а в нужном – все на них злы, потому что очередь. На поминках подали скисший компот. Тосты были все какие-то фальшивые, как будто бы произрастали не из любви и пустоты, а из суеверного тезиса «о мертвых либо ничего, либо хорошо».
У бабушки фобия была – боялась, что ее заживо похоронят.
– Внучка, когда я умру, ты отруби мне пальчик, – просила она.
– Что ты за ужасы говоришь, зачем?
– Говорят, если у человека сон летаргический, то болевой шок разбудить его может. А то усну, а все подумают – померла. Увезут в холодильник меня. Я буду думать – что же вы, зачем же меня в мешок положили, я же живая. А сама понимаешь, кто трупы возит – санитары пьяные. Потом в холодильнике я усну. А проснусь уже под землей, в гробу. Буду метаться, кричать, царапать ногтями доски. И не услышит никто. Отруби мне пальчик, внученька, чтобы этого не случилось.
– Бабушка, замолчи, замолчи!
Впервые бабушка попросила отрубить ей пальчик, когда Раде всего десять лет было. Она потом много ночей уснуть не могла – все ей мертвая бабушка снилась.
А когда вещи бабушкины разбирала, нашлось странное письмо.
«Дорогая моя внучка Рада! Если ты читаешь это письмо, значит, меня уже нет в живых. У меня так и не хватило смелости рассказать тебе, но и чтобы ты жила в неведении, допустить не могу. Надеюсь, моя земная жизнь продлится еще много лет. Но на всякий случай пусть это письмо будет уже сейчас. И однажды оно дождется своего часа.
А сейчас тебе восемь лет, и ты у меня настоящая красавица. Июнь, и мы с тобой в пансионате на Истре, путевку достала моя подруга. Здесь хорошо, и кормят четыре раза в день, ты поправилась и выросла, и все прошлогодние платья вдруг стали тебе коротки. Ты научилась кататься на велосипеде, бегло читать и наконец плаваешь без спасательного круга.
А вчера ты опять спросила про мои янтарные бусы, откуда они у меня. И я ответила правду – что это единственное украшение моей матери, которое не проели в черные годы. И ты тогда попросила: “Расскажи мне о твоей маме! Почему я ее никогда не видела?” Я отвлекла твое внимание. Хорошо, что тебе всего восемь лет, и ты наивна как божий ангел. Я не знаю, что я скажу, если ты спросишь о моей маме, когда станешь старше. Наверное, что-нибудь совру. Что сама плохо ее помню, например.
Я помню ее хорошо.
Штука в том, что я не хочу говорить о моей матери. Все ее изображения были сожжены в день ее смерти, а ее имя в последний раз произносилось на поминках, после похорон. Даже на сороковой день после смерти ее уже не вспоминали.
Мою мать, твою прабабку, звали Софьей, родом она была из деревни, но в юности переехала в город и сразу удачно вышла замуж. Все удивлялись – полуграмотная некрасивая девка и мужчина благородных кровей, с историей, деньгами и связями. Но ничего удивительного. Твоя прабабушка и моя мать была колдуньей, ведьмой. Возможно, тебе, читающей эти строчки, покажется, что я выжила из ума. Я довольно поздно узнала правду, но я всегда боялась мать. Мне было десять лет, когда я поняла, что ненавижу ее, и мне было за это очень стыдно. Меня никогда не били, относились ласково, у меня были и нарядные платья, и хорошие учителя. Но у нее был такой взгляд, что когда он останавливался на мне, хотелось стать невидимой, исчезнуть.
Соседи о моей матери много сплетничали. Я думала, что это зависть. Ведь у нас всегда водились деньги. Всегда, даже в самые тяжелые годы, мы жили лучше остальных – беды как будто бы не касались нашей семьи. Мой отец любил мать беззаветно, как фанатик любит бога. Мне было восемь лет, когда мама полюбила другого человека, и по странному совпадению в тот же год отец скончался от неведомой хвори. Я очень по нему скучала, всю жизнь.